Текст книги "Призрак уходит"
Автор книги: Филип Рот
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц)
Взяв тарелки, приборы и принесенные Билли льняные салфетки, мы расселись возле кофейного столика и, прихватывая то одно, то другое из закусок, начали методично опустошать принесенные мной две бутылки вина, глядя, как на экране появлялись – штат за штатом – итоги голосования. В начале одиннадцатого звонки Ника из штаба демократической партии стали звучать не так бодро, без четверти одиннадцать были уже и вовсе мрачными.
– Предварительные оценки оказались неточными, – сообщил Билли, вешая трубку. – Похоже, что в Огайо дело плохо. В Айове и Нью-Мексико тоже не победить. Флорида потеряна.
Почти все это мы уже видели на экране, но Джейми не доверяла телевидению, и новости, сообщенные Ником, заставили ее выкрикнуть слегка охрипшим голосом:
– Так, значит, после этой ночи все пойдет еще хуже! В голове не укладывается!
А я подумал: рано или поздно она капитулирует, но потребуется немало усилий, чтобы изгнать все иллюзии. А пока она будет метаться от боли или прятаться от всего, как раненый зверь. Прятаться в моем доме. Одетая, как сейчас. Обнаженная. В моей постели, рядом с обнаженным Билли.
– В голове не укладывается! – опять выкрикнула она. – Что их теперь остановит? Только «Аль-Каида».
– Любимая, – мягко возразил Билли, – еще ничего не известно. Давай подождем окончательных результатов.
– Как слеп этот мир! – выкрикнула она, и глаза заблестели от слез. – В прошлый раз все казалось случайностью. Тогда была Флорида. И был Ральф Найдер. Но этого я просто не понимаю. Невероятно! Я сейчас пойду и сделаю аборт. Неважно, беременна я или нет. Надо сделать аборт, пока это возможно.
Произнося эту мрачную шутку, она смотрела на меня, и теперь в ее взгляде не было неприязни. Так мог бы смотреть человек, спасенный из горящего дома или вытащенный из-под обломков разбитой машины, как будто ты, свидетель несчастья, можешь сказать что-то такое, что объяснит разом все изменившую катастрофу. Но то, что я мог сказать, показалось бы ей лицемерием. Я мог бы повторить, что это просто удивительно, как много трудностей мы в состоянии выдержать. Мог бы сказать: если, живя в Америке, вы думаете так, то в девяти из десяти случаев проигрыш вам обеспечен. Мог бы сказать: случившееся печально, но еще хуже проснуться наутро после Пирл-Харбора. Печально, но еще хуже проснуться наутро после убийства Кеннеди. Наутро после убийства Мартина Лютера Кинга. Наутро после расстрела студентов из города Кент, штат Огайо. Мог сказать: через все это мы прошли. Но я промолчал. Слова были ей не нужны. Ей хотелось проснуться наутро после расстрела Джорджа Уокера Буша.
Заговорил в результате не я, а Билли:
– Милая, все равно что-то их раздавит. Возможно, террор.
– Но чего ради жить среди этого? – Смятение Джейми было таким безграничным, а нервы такими измученными, что она разрыдалась.
И сразу зазвонили их мобильники. Звонили ошеломленные друзья, многие – со слезами. То, что один раз – это сказала и Джейми – могло показаться случайностью, теперь ввергло их в шок; им приоткрылась горькая правда: страну уже не сделать той Америкой Рузвельта, какой она была за сорок лет до их рождения. При всей своей зоркости, при всем умении формулировать мысли, находчивости, глубоком понимании богатой республиканской Америки и невежества, пестуемого в Техасе, Джейми, как и ее друзья, не знала, какова основная масса американцев, и до сих пор не осознавала, что судьбу страны будет решать не мнение образованных людей вроде них самих, а голоса миллионов, совсем на них не похожих и им неизвестных, тех, кто даст Бушу еще один шанс разрушить, как сказал Билли, «поистине великое начинание».
Я сидел там, в этой квартире, где намерен был вскоре просыпаться каждое утро, и вслушивался в голоса этой пары, которая вскоре будет каждый день просыпаться у меня дома, в том месте, которое, если захочешь, начисто сотрет память о том, что дела идут куда хуже, чем ты ожидал, и печаль оттого, что твоя страна пала так низко; а если ты молод, полон надежд, вовлечен в общие заботы и воодушевлен ожиданиями, научит тебя бросить всякую заботу об Америке 2004-го и просто жить, не корчась от засилья глупости и коррупции, находя утешение в книгах, музыке и любви, возделывая свой сад. Наблюдая за этой парой, я легко пришел к пониманию того, почему кто угодно из их ровесников и соратников в какой-то момент захочет сбежать от мучительницы возлюбленной, в которую превратилась теперь их страна.
– Что? Терроризм? – кричала в телефон Джейми. – Но все пострадавшие от терроризма штаты – и там, где произошли сами акты, и откуда приехали погибшие – все они были за Керри! Нью-Йорк, Нью-Джерси, Округ Колумбия, Мэриленд, Пенсильвания – никто не проголосовал за Буша. Возьми в руки карту и посмотри на все, что лежит к востоку от Миссисипи. Соединенные Штаты против Конфедерации. Тот же раскол. Буш опирался на старую Конфедерацию.
– Хочешь знать, где будет следующая грязная война? – говорил Билли кому-то. – Им нужно одержать победу. Им нужна чистая победа без мерзостей оккупации. И она достижима: в девяноста милях от Флориды. Они притянут Кастро к «Аль-Каиде» и начнут воевать против Кубы. Временное правительство уже в Майами. Составлены карты с разметкой земельной собственности. Подожди и увидишь. В борьбе с неверными Куба на очереди. И их никто не остановит. Даже «Аль-Каида» не понадобится. Они готовы к насилию, а у Кубы грехов хватает. Людям, которые привели Буша к власти, это понравится. Давайте сбросим в океан последних коммунистов!
Я пробыл у них так долго, что услышал и разговоры с родными. К тому моменту они уже так измучились, что хотели лишь одного: излить душу родителям и услышать от них слова утешения. Оба были хорошими детьми, так что, когда подошло время, оба исполнили свой долг и позвонили. Но родители Джейми, как я уже знал из рассказов Билли, состояли в одном загородном клубе с Джорджем Бушем-старшим, и разговор свелся к отчаянным попыткам Джейми не забывать, что она замужняя женщина и живет больше чем в тысяче миль от мест, прививших ей уважение к незыблемости привилегий, от архиконсервативных техасцев, прислушивающихся к ее отцу, которого она презирала за бессердечное отношение к умирающей дочери и над которым взяла безусловный верх, не побоявшись его угрозы лишить наследства за брак с евреем.
Во время этого разговора она обнаружила новые грани, была не просто красивой женщиной, которой я только что любовался. В голосе ее слышалась измученность оттого, что родители принадлежат к той категории людей, против которых восстает ее либеральный дух, и еще оттого, что, как бы там ни было, она их дочь и ей нужно, пусть внешне, выплакать свои печали вместе с ними. В голосе слышались и яростный протест, и неразрывность кровной связи. В голосе слышалось, чего ей стоило вылепить себя заново и сколь многого она добилась.
Жившие в Филадельфии родители Билли не вызывали у него ни отчужденности, ни враждебности, ни неприязни. Он, безусловно, очень любил их, но, повесив трубку, долго крутил головой и смог говорить, только выпив одним глотком остававшиеся полбокала вина. Разочарование и оскорбление отчетливо проступали на его мягком лице, а доброе сердце, всегда настроенное на сочувствие, не позволяло облегчить душу, выплеснув на поверхность отвращение. Доброе сердце отказывалось принять услышанное, и Билли сидел в полнейшей растерянности.
– Отец отдал голос за Буша, – произнес он с таким удивлением, словно речь шла о том, что отец ограбил банк. – Мама сказала. А когда я спросил почему, ответила: «Из-за Израиля». Она почти уговорила его проголосовать за Керри, но, выйдя из кабинки, он сказал: «Это ради Израиля». «Я чуть его не убила, – сказала мама. – Но он все еще убежден, что они обнаружат оружие массового поражения».
Вернувшись в отель, я набросал вот такую сценку:
ОН: Вы не сказали, что мы уже виделись раньше.
ОНА: Думала, ни к чему. Не ожидала, что вы помните.
ОН: А я думал, что, вероятно, не помните вы.
ОНА: Нет, я все помню.
ОН: Помните, где мы увиделись?
ОНА: Да, в «Печатке».
ОН: Правильно. А тот день помните?
ОНА: Отчетливо. Я была членом «Клуба печатки», хотя в общих ланчах почти не участвовала. Но тут позвонила подруга, сказала, что пригласила вас на завтра и не уверена, что вы придете, хотя и обещали, но мне нужно быть в любом случае. Вот я и пришла. Взяла с собой Ричарда, и, к счастью, место было за вашим столом, а не за тем, что в соседней комнате. Я села, вы пришли, сели за наш стол, и все время ланча я на вас смотрела.
ОН: Молчали, но разглядывали.
ОНА (смеется, как бы извиняясь): Простите, если вела себя нахально.
ОН: А я тоже смотрел на вас. И не только в порядке самозащиты. Вы это помните?
ОНА: Я думала, мне это просто кажется. Никак не могла поверить, что вы откликнулись на мой взгляд. Не верилось, что вы меня выделили. Я считала вас недоступным. Вы правда помните, как сидели там, напротив?
ОН: Прошло всего десять лет.
ОНА: Десять лет – большой срок, чтобы кто-то, с кем ты не сказал ни слова, остался в памяти. Какой я вам показалась?
ОН: Не смог понять: вы застенчивы или просто спокойны и сдержанны.
ОНА: И то и другое.
ОН: А на чтении накануне вечером вы были?
ОНА: Да. Помню, как уже после ланча сидели на кожаных диванах в гостиной. Осталось около половины пришедших. И я подумала: как он, наверное, странно себя чувствует. Взяли в тиски и ждем, чтобы он сказал что-то, что можно будет, вернувшись домой, записать в дневнике.
ОН: И, вернувшись домой, вы действительно сделали запись в своем дневнике?
ОНА: Надо проверить по дневнику. Это вполне возможно. Если хотите, я так и сделаю. Все мои дневники в целости. А что вы думали в тот день?
ОН: Не помню. Для меня это было рутиной. Обычно приглашали на встречу в аудитории. Я проводил ее, прощался и уходил. Но все же: почему вы не упомянули о той встрече, когда мы сейчас увиделись снова?
ОНА: Упоминать, что когда-то пялилась на вас за ланчем? Зачем? Я, разумеется, не считала это какой-то тайной. Но мы разговаривали об обмене. Странно казалось вспоминать, что однажды в колледже, сидя среди студентов, разглядывала вас. А вот вы почему согласились тогда на ланч в компании желторотых юнцов?
ОН: Наверное, подумал, что это может оказаться интересным. В предыдущий вечер я целый час читал вам, а потом выслушал ряд вопросов. Не познакомился ни с кем, кроме тех, кто меня пригласил. Не помню ничего, кроме вас.
ОНА (со смехом): Вы флиртуете?
ОН: Да.
ОНА: Это так странно – трудно поверить.
ОН: Это категорически неуместно. Но вовсе не странно.
Перечитав эту сценку в постели, я, засыпая, подумал: вот именно этого и нельзя было делать. Ну а теперь ты врезался в нее по уши.
На другой день в Нью-Йорке было мрачно. Люди бродили по городу, затаив ярость, хмуро, все еще до конца не веря. Стояла тишина; машин так мало, что их едва слышно в Центральном парке, куда я пришел, чтобы встретиться с Климаном – на скамейке, около выхода к музею Метрополитен. Вернувшись около полуночи с Семьдесят первой Западной, я обнаружил голосовое сообщение. Его легко можно было проигнорировать – и именно так я и собирался поступить, – но колдовство внезапного погружения в прошлое и возбуждение при мысли о возможности встретиться с Эми Беллет, чей адрес я, вероятно, сумею у него узнать, заставили меня наутро позвонить Климану по оставленному им номеру, хотя накануне я дважды обрывал разговор не прощаясь.
– Калигула идет к победе, – сказал он, сняв трубку и явно предполагая услышать кого-то другого.
– Похоже, так, – ответил я после секундной паузы. – Но сейчас говорит Цукерман.
– Печальный день, мистер Цукерман. Я все утро чувствую себя так, словно меня искупали в дерьме. Я не верил, что это случится. Народ проголосовал за моральные ценности? О каких ценностях идет речь? О лжи, приводящей к войне? Идиотство! Полное идиотство! Верховный суд? Ренквиста уберут уже завтра. Буш сделает председателем Кларенса Томаса. Проведет два, три, может быть, даже четыре новых назначения. Это кошмар!
– Вчера вы оставили мне сообщение и просили о встрече.
– В самом деле? – Он удивился. – Я совершенно не спал. И никто из знакомых не спал. Позвонила одна подружка – библиотекарша с Сорок второй – и сказала, что люди сидят на ступеньках библиотеки и плачут.
Театральность эмоций, вызванных омерзением проводимой политики, была мне отлично знакома. Начиная с 1965-го, когда выступавший за мир кандидат Линдон Джонсон в мгновенье ока сделался вьетнамским ястребом, и до 1974-го, когда, едва избежав импичмента, ушел в отставку Ричард Никсон, театральность присутствовала в реакции почти всех, кто меня окружал. Разбитые горем, подавленные, на грани истерики или, наоборот, ликующие, впервые за десять лет получив ожидаемое, мы могли успокоиться, только сыграв спектакль. Но теперь я был просто сторонним наблюдателем. Не вмешивался в переживаемую обществом драму, и она, в свою очередь, не вмешивалась в мою жизнь.
– Религия! – кричал Климан. – А почему бы им не поверить в способность обрести истину с помощью непредвзятого взгляда? Допустим, теория эволюции не годится, допустим, Дарвин нес чушь. Но все-таки это меньшая чушь, чем теория происхождения человека, выдвинутая в Книге Бытия. Эти люди не верят фактам. Не верят, как и я не верю их религии. Мне хочется выйти на площадь и выступить с речью.
– Не поможет, – сказал я ему.
– Вы всякого насмотрелись. А что поможет?
– Уловка старого маразматика: взять и забыть.
– Вас маразматиком не назовешь.
– И все-таки взял и забыл.
– Забыли абсолютно всё? – спросил он, на ходу строя отношения, которые при удаче можно использовать с толком: этакий юноша, с трепетом задающий вопрос человеку постарше, дабы получить его мудрый совет.
– Всё, – подтвердил я, почти не покривив душой, и так, словно в самом деле проглотил наживку.
Когда я подошел к скамейке, у которой мы уговорились встретиться, Климан, рысцой обегавший зеленый овал лужайки Центрального парка, приветственно помахал мне издали. Поджидая его, я думал, что, сделав первую ошибку – приехав в Нью-Йорк для коллагеновой процедуры, потерял способность действовать продуманно и оказался втянут в изгибы и беспорядочность новизны, к которой вроде бы не имел ни малейшей тяги. В семьдесят один год разрушить прочный фундамент жизни и отказаться от ее предсказуемости? Да ведь это чревато потерей ориентиров, крушением и даже полной гибелью!
– Хотелось очистить голову от дерьма, – сказал Климан. – Думал, пробежка поможет. Не помогла.
Да, это был не добродушный круглолицый Билли. Вес – восемьдесят с лишним килограммов, рост не меньше метра восьмидесяти трех, крупный, живой, внушительный самец с густой шапкой темных волос и светло-серыми глазами, которые притягивали, как это и свойственно светло-серым глазам представителей человеческого вида. Красивые и словно втиснутые в глазницы. На первый взгляд (который может быть и неправильным) казалось, что он скован пронизавшим весь организм удивлением и уже сейчас, в двадцать восемь, придавлен нежеланием мира безропотно подчиняться его красоте, его силе и всем настойчивым желаниям, для которых он и создан. Да, именно это читалось в его лице – гнев перед неожиданным и нелепым сопротивлением. Без сомнения, этот любовник Джейми во всем отличался от юноши, чьей женой она стала. Если Билли обладал мягким выверенным тактом готового подставить плечо брата, в Климане сохранилось немало от драчуна со школьной спортплощадки. Я почувствовал это, когда он позвонил мне в отель, и теперь впечатление подтвердилось. В его девизе не значилось слово «самоконтроль». Как вскоре выяснилось, не значилось и в моем.
В спортивных шортах, кроссовках и волглом от бега свитере, он удрученно плюхнулся рядом со мной на скамейку, упер локти в колени и спрятал лицо в ладони. Пот капал с него – и в таком виде он заявился на встречу с тем, от кого зависит успех первой его попытки прорваться в профессию, с тем, кого он стремится завоевать. Как бы там ни было, твердый стержень в нем есть, подумал я, а карьеризм, может быть, и присутствует, но не в той скользкой, эгоцентрической форме, которую я заподозрил во время первого разговора.
В нем продолжало бурлить еще не досказанное о выборах.
– Как можно жить в абсурдное время, когда президентская администрация правого толка, которой руководит ненасытная жадность, которая оправдывает свои действия убийственной ложью и группируется вокруг болвана из родовитой семьи, вдруг становится воплощением младенческой мечты Америки о нравственности?! Как вы защищаетесь от такого безбрежного идиотства?
Они окончили колледж примерно лет шесть-восемь назад, думал я, и поражение Керри, проигравшего Бушу, останется для них главным звеном в цепи шокирующих фактов истории, духовно сцементирует этих американцев, как Вьетнам сцементировал поколение их родителей, а Великая депрессия и Вторая мировая война определили надежды моих родителей и их друзей. Слабо замаскированный жалкий трюк обеспечил Бушу победу в 2000 году, потом были атаки террористов 2001 года и навсегда врезавшиеся в память кукольные фигурки людей, которые прыгали из высоких окон горящих башен, а теперь пришло это – второй триумф «не пойманного за руку», вызывающего у них омерзение как своей умственной отсталостью, так и лживыми байками о ядерной опасности, и они получили еще одну порцию опыта, который отгородит их как от младших сестер и братьев, так и от людей моего поколения. Для них окружение Буша-младшего не законная администрация, а преступный режим, добившийся власти подсудными методами. Они надеялись, что в 2004 году гражданская справедливость будет восстановлена, но, к их ужасу, этого не случилось, и вчера, около одиннадцати вечера, их захлестнуло чувство не только проигрыша, но и еще одного обмана.
– Вы собирались рассказать о грязной тайне Лоноффа.
– Я не назвал ее «грязной».
– Но намекали на что-то подобное.
– Вам что-то известно о его детстве? Об отрочестве? Могу я рассчитывать, что вы не станете повторять то, что я вам сейчас расскажу?
Я откинулся на скамейке и рассмеялся – впервые после возвращения в Нью-Йорк.
– Вы собираетесь выйти на площадь и разгласить нечто тщательно скрывавшееся этим замкнутым, чуждым толпе человеком и представляющее собой унизительный для него «великий секрет» и просите меня проявить скромность и не повторять ваших слов? Хотите написать книгу, наносящую ущерб достоинству, которое он всячески охранял, которым бесконечно дорожил и на которое имел право, и сомневаетесь, можно ли мне довериться?
– Снова тон нашего телефонного разговора. Вы очень враждебны, хотя абсолютно меня не знаете.
Нет уж, я тебя знаю, подумалось мне. Ты молод, красив, и ничто так не добавляет тебе уверенности, как способность схитрить. Хитрости – твоя страсть. Ведь они позволяют, если возникнет желание, причинить зло другому. Но, строго говоря, стремишься ты не ко злу, а только к ловле шансов, которые обидно было бы упустить. Я тебя знаю: ты всегда стараешься завоевывать одобрение старших, которых втайне готовишься очернить. Это и доставляет тебе острое удовольствие, и дает чувство безопасности.
Вокруг большого овала лужайки шло неспешное движение. Женщины с детскими колясками, старики, поддерживаемые специально нанятыми для прогулок чернокожими служителями, вдалеке – парочка бегунов трусцой, которых вначале я принял за Билли и Джейми.
На этой скамейке я мог бы сидеть пятнадцатилетним, влюбленным в сидящую рядом девочку, с которой только что познакомился в первый день учебного года.
– Лонофф отказался от членства в Национальном институте литературы и искусств, – внушал мне Климан. – Не написал своей биографии для справочника «Современные писатели». Ни разу в жизни не дал интервью и никогда не появлялся официально на публике. Прикладывал все усилия, чтобы жить невидимкой где-то в глуши. Почему?
– Потому что предпочитал созерцательный образ жизни. Писал. Учил. По вечерам читал. Жена, трое детей, не испорченные цивилизацией сельские пейзажи, приятный, построенный в восемнадцатом веке усадебный дом с каминами во всех комнатах. Достаточные средства к существованию. Порядок. Стабильность. Спокойствие. Чего еще было желать?
– Укрыться от мира. Почему он всю жизнь держал себя в узде? Состоял сам при себе круглосуточным сторожем – это легко просматривается во всей его жизни, видно и в книгах. Он постоянно себя ограничивал, потому что боялся разоблачения.
– И вы хотите услужить ему, разоблачив.
Он съежился, напряженно отыскивая причину, не позволяющую ему двинуть мне в челюсть в отместку за неспособность плениться цветами его красноречия. Я помнил такие моменты: приехав в Нью-Йорк начинающим литератором, в возрасте мало отличающемся от его нынешнего, я нередко переживал их при встречах с писателями и критиками от сорока до шестидесяти, видевшими во мне человека ничего ни о чем не знающего, кроме разве что некоторых подробностей, связанных с сексом и почитаемых ими за глупости, хотя в жизни они сплошь и рядом оказывались жертвами страстей. В том, что касалось социума, политики, истории, культуры и «идей», я, по их мнению, был тем, кто «ничего не понимает, даже когда его ткнут носом в это непонимание», как любил повторять один из них, грозно помахивая пальцем у меня перед физиономией. А ведь они были яркими личностями, рожденными в Америке сыновьями еврейских иммигрантов: портных, маляров, мясников, – ставшими изощренными интеллектуалами, людьми, которые в тот период достигли расцвета, издавали «Партизан ревью», писали для «Комментарии, „Нью лидер“» и «Диссент» и были запальчивыми соперниками, без конца спорящими друг с другом, обремененными грузом детства в полуграмотных семьях с говорящими на идиш родителями, чьи иммигрантские сложности и убогий культурный запас порождали – в равных пропорциях – равно уродливые проявления гнева и нежности. Когда я решался открывать рот, эти почтенные мужи немедленно затыкали меня, уверенные, что в моем возрасте и при моих «преимуществах» я по определению невежествен. «Преимущества» были чистейшим плодом их фантазии, вызванным тем, что их любознательность странным образом никогда не распространялась на молодежь, за исключением совсем юных и привлекательных представительниц женского пола. Позднее брачные испытания нанесли им немало ран (и причинили массу финансовых затруднений), старческие болезни и трудные дети собрали свою дань, и некоторые из них помягчели ко мне, начали относиться по-дружески и уже не отмахивались от моих слов.
– Видите ли, я все время колеблюсь, рассказывать или нет, – проговорил Климан. – Вы приходите в ярость, когда я спрашиваю, можно ли сообщить вам нечто конфиденциально. А как вам кажется, почему я вообще задаю этот вопрос?
– Климан, а почему бы вам не забыть все, что вы раскопали? Никто больше не помнит Лоноффа. Ради чего вы стараетесь?
– Именно ради этого. Его книгам место в Национальной библиотеке. Зингер, выпустивший в свет три сборника рассказов, там представлен. А разве Э. И. Лонофф этого не достоин?
– Вы хотите восстановить репутацию Лоноффа как писателя, погубив его репутацию порядочного человека. Заменить гений гения секретом гения. Реабилитировать через бесчестье.
Он снова рассерженно замолчал, а когда наконец заговорил, это был голос взрослого, в энный раз обращающегося к непонятливому ребенку.
– Если книга будет написана как задумано, – объяснил он, – репутация не пострадает.
– Неважно, как она будет написана. Скандал все равно разразится. И вы не только не обеспечите ему надлежащего места, но и лишите того, которое он занимает. Да и что, в конце концов, было? Кто-то сохранил в памяти что-то «неподобающее», совершенное Лоноффом пятьдесят лет назад? Марающие разоблачения еще одной презренной выходки белого?
– Почему вы настаиваете на мелкотравчатости моих попыток? Почему так стремитесь обесценить то, что вам не ведомо?
– Потому что вынюхивание грязи под маской исследовательской работы – худший из видов литературного мошенничества.
– А как насчет сладострастного вынюхивания под видом художественной литературы?
– Это уже характеристика моей работы?
– Это характеристика литературы. Она тоже старается возбуждать любопытство. Разъясняет нам, что публичная жизнь не схожа с настоящей. Что облик, который вы предъявляете внешнему миру, скрывает нечто совсем иное – то, что и может быть названо истинной сущностью. Я делаю то же, что и вы. То, что делает каждый думающий человек. Питательная почва любопытства – сама жизнь.
В этот момент мы оба одновременно вскочили. Несомненно, мне следовало тотчас же уйти от этих светло-серых глаз, в которых наша взаимная неприязнь зажгла мрачный блеск, уйти хотя бы потому, что прокладка, вложенная в ложбинку пластиковых трусиков, сильно промокла и требовалось срочно вернуться в отель, чтобы вымыться и вложить новую. Несомненно, мне следовало промолчать. Я прожил одиннадцать лет в одиночестве, чтобы иметь возможность ни слова не добавлять к тому, что считаю необходимым написать в книгах. Я бросил читать газеты, слушать радио и смотреть телевизор, чтобы не слышать того, с чем не могу смириться, но чего не могу и исправить. Я сознательно скрылся туда, куда не просочатся горькие известия. И все-таки сейчас мне было не остановиться. Вернулось прежнее, во мне кипели страсти, и больше всего их подстегивал риск, на который я шел: мало того, что Климан был на сорок три года моложе, мускулист, крупен и одет в шорты без злополучных приспособлений, он был еще и разъярен тем, что не смог сломить мое сопротивление.
– Сделаю все возможное, чтобы сорвать ваши планы, – объявил я ему. – Сделаю все возможное, чтобы книга о Лоноффе не появилась. Ни книга, ни статья, ни что-нибудь еще – ни слова, Климан. Не знаю, какую тайну вы откопали, но она не увидит света. Я смогу помешать публикации. Не пожалею ни сил, ни средств – клянусь!
Снова в действии, снова здесь и сейчас, снова в вихре событий. Поняв, что повышаю голос, я и не попытался его понизить. Включенность в жизнь приносит боль, но она же дает и силу. Когда я в последний раз испытывал возбуждение схватки? Позволял себе выплеск эмоций? Вступал на тропу войны? Вновь долетевшее дуновение былых баталий подтолкнуло меня к старой роли, а Климан и Джейми. оба, словно вернули мне мужскую силу, потенцию духа и мысли, желание и решимость вновь оказаться среди людей, снова бороться, покорить женщину, получить удовольствие от сознания своей власти. Все возвратилось – и полноценный мужчина вернулся к жизни. Только вот полноценности не было. Был лишь краткий миг предвкушений. И поэтому, думал я, нападая на молодого и словно приманивая опасность, неизбежную в схватке моего возраста с его возрастом, я неминуемо обращусь в мишень для не ведающей, что творит, юности – здорового дикаря, вооруженного до зубов безграничным запасом времени, – и окажусь в конце концов избитым в кровь.
– Климан, предупреждаю: оставьте Лоноффа в покое!
Гуляющие вокруг овальной лужайки, проходя мимо, искоса на нас поглядывали. Кое-кто останавливался, опасаясь, что молодой и старик, вероятно поспорившие о выборах, могут сейчас сойтись в рукопашной, грозящей членовредительством.
– От вас воняет! – выкрикнул он. – Вы смердите. Ползите умирать в свою нору!
Спортивно поиграв мускулами, он, свободный и гибкий, сразу же набрал скорость, но успел крикнуть через плечо:
– Вы уже помираете, старина! Скоро будете трупом. Вы разлагаетесь! От вас несет смертью!
Но что знают о запахе смерти такие, как Климан? Пах я всего лишь мочой.
Я приехал в Нью-Йорк только ради обещанного коллагеновой процедурой. В робкой надежде на улучшение. Но, поддавшись желанию вернуть утраченное – желанию, от которого я давным-давно постарался избавиться, – невольно поверил в возможность неведомо как снова стать полноценным мужчиной. И теперь мне оставалось одно: за время, необходимое, чтобы вернуться в отель – а также раздеться, принять душ и надеть чистое, – я принял решение отказаться от сделки с обменом и сразу уехать домой.
На мой телефонный звонок откликнулась Джейми. Я сказал, что хотел бы поговорить с ней и Билли, и услышал: «Но Билли нет дома. Уехал посмотреть ваш дом часа два назад. Скоро уже зайдет к вашему соседу за ключом. Обещал позвонить, когда доедет».
Но разве мы договаривались, что Билли поедет ко мне и Роб даст ему ключ для осмотра дома? Когда мы об этом условились? Наверняка не вчера. А значит, в тот первый вечер. Но вспомнить этот разговор не удавалось.
Один в своем номере, даже не видя Джейми, я густо залился краской, хотя в последние годы забывал разные мелочи постоянно. Чтобы справиться с этой напастью, я кроме ежедневника обзавелся еще простой школьной тетрадью для письменных работ – тетрадью с черно-белыми мраморными разводами на обложке и таблицей умножения в конце – и каждый день записывал в нее все мелкие домашние дела, тезисы телефонных разговоров, краткое содержание писем, полученных и отправленных. Без этой записи поденных дел я легко мог (как только что подтвердилось) совершенно запамятовать, с кем и о чем говорил всего лишь накануне или кто и что должен сделать для меня на следующий день. Эти домашние тетради появились года три назад, когда впервые обнаружился износ прежде не подводившей памяти, но пробелы в ней оборачивались просто отдельными мелкими неприятностями, – прежде чем я осознал, что забывчивость нарастает и, если память будет ухудшаться теми же темпами, моя способность писать окажется под угрозой. Если однажды утром я взгляну на вчерашнюю страницу и обнаружу, что совершенно ее не помню, что тогда? Если будет утрачена связь с написанным и я потеряю способность и писать книги, и читать их, во что же я превращусь? Если я не смогу работать, что от меня останется?
Я постарался затушевать перед Джейми свою растерянность, скрыть, что давно живу в пространстве, полном дыр, а с того момента, когда Нью-Йорк оказался чужим мне городом, в котором живут другие и для которого я посторонний, мой разум все время раскачивается, как маятник, от вспышки к провалу. Как будто кто-то – пришло мне на ум – дернул рубильник, и схемы начали отключаться, одна за другой. «Если возникнут вопросы, пусть сразу же позвонит мне. Но Роб знает все куда лучше, чем я. Так что у Билли проблем не будет». А может, я уже говорил это, когда мы обсуждали поездку Билли? – пронеслось в голове.
Говорить о моих изменившихся планах было теперь не время. Следовало дождаться приезда Билли. Вдруг он сочтет, что мое жилище им не подходит? Тогда все решится само, без проблем.