Текст книги "Призрак уходит"
Автор книги: Филип Рот
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 13 страниц)
ОН: Итак, любовник не вносит в жизнь яркости. И брак тоже не вносит. А вы надеялись, что брак будет чем-то волнующим?
ОНА (со смехом): Да.
ОН: В самом деле так думали?
ОНА: Да.
ОН: И чему только вас учили в Гарварде!
ОНА (снова мягко смеется): Перед свадьбой мы очень любили друг друга, и перспектива общего будущего, само это будущее казались великолепными. Женитьба представлялась великолепным приключением. Лучшим, что мы могли придумать. Крупным шагом вперед. (Молчание.) Вы рады, что уехали? Рады, что совершили задуманное?
ОН: Ответ изменился за последние несколько недель. За последние несколько часов.
ОНА: И что ж его так изменило?
ОН: Встреча с подобной вам молодой женщиной.
ОНА: Но чем я вам так интересна?
ОН: Вашей молодостью и красотой. Тем, как быстро мы нашли общий язык. Эротической аурой, создаваемой вашей речью.
ОНА: В Нью-Йорке полно красивых молодых женщин.
ОН: Я уже много лет не был в обществе женщины, не испытывал того, что оно за собой влечет. Это внезапный поворот событий, и он вряд ли мне во благо. Кто-то – не помню кто – написал: «Большая любовь на закате жизни входит в противоречие абсолютно со всем».
ОНА: Большая любовь? Объясните, что вы под этим подразумеваете.
ОН: Это болезнь. Лихорадка. Род гипноза. А я могу объяснить это, сказав, что хочу быть наедине с вами в комнате. Во власти ваших чар.
ОНА: Что же, я рада. Рада, что вы получаете то, чего захотели. Это всегда приятно.
ОН: Это душераздирающе.
ОНА: Почему?
ОН: А как вам кажется? Вы же писательница. Вы хотите ею стать. Почему это душераздирающе, когда мужчине семьдесят один?
ОНА (осторожно): Потому что все чувства снова при вас, но следующий шаг вам недоступен.
ОН: Абсолютно верно.
ОНА: Но в этом и удовольствие, разве не так?
ОН: Да. Душераздирающее.
ОНА (поняв что-то): Хм-м-м… (После долгой паузы с наигранной театральностью.) Но что же делать?
ОН: У вас есть предложения?
ОНА: Нет. Полная растерянность. Я уезжаю, потому что не понимаю, как поступать, решительно во всем.
ОН: Вы все время на грани слез.
ОНА (со смехом): Вероятно, это и помогает мне не расплакаться.
(Он тоже смеется, но не отвечает. Все это скрытый флирт. Мужчина, спрятанный в мужском теле, сгорает от возбуждения.)
ОНА: Вы были сегодня на улицах? Весь город на грани слез. И да, да, я тоже с трудом удерживаю слезы. Вы думаете, что у меня это быстро пройдет. Неужели не представляете, что мы чувствовали вчера…
ОН: Я был здесь. Все видел. Вы обратили внимание, что я здесь был?
ОНА: И явно обратили внимание на меня. Но что-то вас захватило раньше, до нашей встречи. Причина была не во мне. Вы решили прийти смотреть нашу квартиру. Что-то уже захватило вас – что это было? Мне не поверить, что письма с угрозами – причина крайних шагов, на которые вы пошли. Сколько бы вы ни рассказывали, что вы, писатель, получали письма, в которых грозили с вами расправиться, все равно ваш отъезд и жизнь, которую вы избрали, представляются крайней мерой. И я все время гадаю: что же на самом деле происходило? Да, приходили эти открытки. И что? Открытки с угрозами – это предлог. Если б все дело было в открытках, вы бы уехали только на год. У вас были друзья, женщины, и вы вернулись бы, стоило только потоку открыток иссякнуть. Но если человек отгораживается, отрезает себя от всего, как это сделали вы, причина должна быть куда значительнее. Люди не перечеркивают жизнь по такой внешней и случайной причине, как получение открыток с угрозами.
ОН: И что могло стать этой более значительной причиной?
ОНА: Стремление избежать муки.
ОН: Какой муки?
ОНА: Муки присутствия.
ОН: Вы говорите о себе?
ОНА: Возможно. О муке присутствия здесь и сейчас. Да, именно так можно точнее всего описать то, что толкает меня на крайние меры. Но у вас речь шла не просто о «здесь и сейчас». О присутствии как таковом. О невозможности присутствия при чем угодно.
ОН: Вы знаете повесть, которая называется «Теневая черта»?
ОНА: Джозефа Конрада? Нет. Помню, как мой приятель однажды рассказывал мне о ней, но сама не читала.
ОН: Первая фраза: «Только у тех, кто молод, бывают такие мгновения». Конрад потом называет их «безрассудными». И объясняет, что это такое, на первых нескольких страницах. Сначала: «Безрассудные мгновения» – предложение из двух слов. Далее: «Я говорю о моментах, когда в разгаре молодости людей вдруг начинает тянуть к безрассудным поступкам, таким как вдруг взять и жениться или без всякой причины бросить свою работу». Так он это описывает. Но безрассудные моменты бывают не только в молодости. Безрассудным был мой приход сюда вчера вечером. Следующим безрассудством – желание вернуться снова. Старости тоже знакомы безрассудные моменты. Отъезд из города был моим первым безрассудным поступком, возвращение – вторым.
ОНА: Билли уверен, что потакает моему безрассудству, так как, веди он себя иначе, я утону в депрессиях и страхах. Но в том, что это момент безрассудства, не сомневается. Я никогда не считала, что склонна к отчаянию. Противно думать, что могу совершить что-то под гнетом отчаяния.
ОН: Надеюсь, вам понравится в деревне. Мне будет вас недоставать.
ОНА: Но это же ваш дом. Вы сможете приезжать. Вспомните, что забыли взять что-то нужное, приедете, останетесь на ланч.
ОН: Или вы вспомните о забытом и приедете в город.
ОНА: Разумеется.
ОН: О'кей. Сегодня вы помягче, чем вчера. Не смотрите как на врага за то, что я не слушал бушевское вранье.
ОНА: Я вела себя мерзко?
ОН: По-моему, я вам не слишком понравился. А может, даже внушал страх.
ОНА: Конечно внушали. Я еще в колледже читала ваши книги, и теперь продолжаю. Может, укрывшись в дебрях Беркшира, вы этого не знаете, но многим моим сверстникам (смеется), и тем, кто еще моложе, и тем, кто старше, вы даете недостающее. Мы восхищаемся вами.
ОН: Действительно, я уже много лет не вижу реакции публики. И все это мне неизвестно.
ОНА: Но я только что объяснила.
ОН: И все-таки это мне неизвестно. Но узнать, что вы мной восхищаетесь, приятно, ведь и я испытал восхищение, едва познакомившись с вами.
ОНА (изумленно): Вы испытали восхищение? Почему?
ОН: Не хочется так говорить, но «придет день, и вы это поймете».
(Она смеется.)
ОН: Похоже, постмодернисты любят смеяться.
ОНА: Если мне что-то кажется смешным, я смеюсь.
ОН: Смеетесь надо мной?
ОНА: Над ситуацией. Вы встали в позу моего отца. Придет день, и я это пойму. Скажите, удовольствие в процессе или в результате? Я говорю о творчестве. Нарочно меняю тему.
ОН: В процессе. Радость от результата короткая. Приятно взвесить на ладони толстую рукопись, приятно получить сигнальный экземпляр. Берешь его в руки, кладешь на место, снова берешь – и так сотни раз. Я, например, кладу его рядом с собой, когда ем. Беру с собой в постель.
ОНА: Мне это знакомо. Когда напечатали мой рассказ, я спала с «Нью-Йоркером» под подушкой.
ОН: Вы очень обаятельны.
ОНА: Спасибо. Благодарю вас.
ОН: Поэтому я и живу в деревне.
ОНА: Да, понимаю.
ОН: Мне больно снова быть в Нью-Йорке, и наша беседа тоже приносит боль. Мне лучше уйти.
ОНА: Ну что ж. Кто знает, может, мы еще увидимся наедине и снова обо всем поговорим.
ОН: Нет, милый друг, с меня достаточно.
ОНА: Я хотела бы стать вашим другом.
ОН: Почему?
ОНА: Потому что вокруг нет людей, похожих на вас.
ОН: Но вы меня не знаете.
ОНА: Не знаю. Но такой интеркоммуникативности у меня не было ни с кем.
ОН: Вам что, необходимы эти термины? Вы же писательница – бросьте эти «интеркоммуникативности»!
ОНА (со смехом): У меня не бывает таких разговоров. У меня нет таких отношений.
ОН: В мыслях не было поучать вас. С чего, собственно? Извините.
ОНА: Все в порядке. Если вы захотите снова встретиться и побеседовать, наберите свой собственный телефонный номер. Звоните когда угодно.
ОН: Можно подумать, что я заглянул не в рубрику «Аренда», а в рубрику «Знакомства»: «Весьма привлекательная, начитанная, с высшим гуманитарным образованием периодически доступна для доверительных бесед…» Похоже, я нашел больше чем просто квартиру.
ОНА: Возможно, еще и друга.
ОН: Но эта дружба мне не по силам.
ОНА: А что вам по силам?
ОН: Немногое. То ценное, что я утратил, создает сложности, которых не одолеть усердием и прочим в этом роде. Вы меня понимаете?
ОНА: Не совсем. Вы сетуете на возраст или на что-то более конкретное?
ОН (смеясь): Думаю, только на возраст.
ОНА: Да, понимаю. Теперь.
ОН: Это меня убивает, так что я все-таки ухожу. И даже не поддамся искушению поцеловать вас.
ОНА: О'кей.
ОН: Это не привело бы ни к чему хорошему.
ОНА: Согласна. Но рада, что вы меня навестили. Я очень этому рада.
ОН: Вы женщина-вамп?
ОНА: Что вы! Нет. Совсем нет.
ОН: У вас есть муж. Есть любовник. А теперь вы хотите приобрести еще друга. Вы коллекционируете мужчин или они включают вас в свои коллекции?
ОНА (смеясь): Думаю, я коллекционирую их, а они – меня.
ОН: Вам всего тридцать. Много мужчин в вашей коллекции?
ОНА: А «много» – это, по-вашему, сколько? (Снова смеется.)
ОН: Я спрашиваю, сколько мужчин вы собрали в копилку с момента выпускного бала в колледже и по сей день, когда данная вам способность соблазнять прибавила к ним и меня… Но вы сейчас ребячитесь, словно не понимаете, что вам дана эта способность. Разве никто никогда не рассказывал вам о ней?
ОНА: Рассказывали. А смех вызван тем, что если в копилке вы, то я просто не понимаю, о каком счете идет речь.
ОН: Да, я в копилке.
ОНА: Но вы мне даже не позвоните. Не поцелуете. Увидимся один раз, в присутствии мужа, когда будем обмениваться ключами. О чем же тут говорить?!
ОН: О том, что такая встреча прожжет меня насквозь.
ОНА: Я вовсе не хотела обжигать вас. Если так получилось, мне жаль.
ОН: А мне жаль, что не смог обжечь вас.
ОНА: Вы доставили мне удовольствие.
ОН: Я уже говорил, это меня убивает. И я могу только одно: заставить себя уйти.
ОНА: Спасибо, что вы здесь были.
На у лице, по дороге в отель, обдумывая эту мысленно сыгранную им сцену – а он чувствует себя актером, репетировавшим фрагмент из несуществующего спектакля, и, прежде всего, потому, что в ней видит актрису, очень чуткую, умную молодую актрису, которая внимательно слушает, идеально владеет собой и с полным спокойствием отвечает на поданные реплики, – он вспоминает вдруг сцену из «Кукольного дома», когда молоденькая Нора, красивая жена Торвальда Хельмера, испорченная, легкомысленная кокетка, вызывает к себе на минуту смертельно больного доктора Ранка. Свет тускнеет, комната делается меньше, один-два экипажа проезжают мимо окон, и город словно тает, а все вокруг этой пары сгущается и темнеет. Они вдвоем, это время отдано им, и они разговаривают. Все так пронизано вожделением так грустно. Прошлое давит на них своей тяжестью, хотя и он, и она мало знают о прошлом друг друга. Ритм этой сцены, вся эта тишина и то, что в ней таится. Оба в отчаянии – у каждого оно свое. А для него эта последняя, окрашенная отчаянием сцена разыграна с прелестно одаренной актрисой, лукаво выдающей себя за начинающую писательницу. Начальная сцена пьесы «Он и она» – о желании, искушении, любовной игре и агонии (неизменной подспудной агонии), импровизация, оборванная в высшей точке и обреченная на умирание. У Чехова есть рассказ «Он и она». Кроме названия, он не помнит совсем ничего (может, и нет такого рассказа), хотя слова совета о том, как надо писать такие рассказы, совета, данного в письме совсем молодым Чеховым, помнит даже сейчас. Письмо восхищавшего его писателя, читанного им в двадцать с небольшим лет, все еще живо в памяти, хотя время и место встреч, назначенных накануне, он забывает мгновенно. «Центром тяжести, – пишет Чехов в 1886 году, – должны быть двое: он и она…» Так должно быть. Так было. И больше не будет.
Наполовину упакованная дорожная сумка по-прежнему стояла на комоде, там, где я ее бросил, помчавшись на Семьдесят первую Западную. Мигавший огонек показывал, что меня ждет телефонное сообщение, но я не стал узнавать, от кого оно, потому что, едва войдя в комнату, сразу же кинулся к небольшому письменному столу у окна, выходившего на запруженную машинами Пятьдесят третью улицу, и, снова воспользовавшись гостиничным блокнотом, со всей доступной мне скоростью зафиксировал в нем не прозвучавший в реальности диалог между мной и Джейми. Записывая в «хозяйственной» книге то, что сделал, и то, что еще предполагаю сделать, я приходил на помощь своей слабеющей памяти. Запись этого не произнесенного диалога фиксировала то, чего не было, ничему не могла помочь, ничего не смягчала, никуда не вела, и все же – как и в ночь выборов – мне показалось необходимым, войдя к себе в комнату, сразу же записать диалоги, которых мы не вели, но которые значили больше происходивших в действительности, так как воображаемая Она гораздо больше соответствовала своему характеру, чем это было бы по силам Ей реальной.
Но ведь боль и так трудно вынести, так зачем обострять ее с помощью вымысла, зачем прибегать к яркости, какую редко ощущаешь, или не ощущаешь вовсе в нормальной жизни? Кое-кому это необходимо. Для этих очень-очень немногих обострение боли и усиление яркости ощущений, возникающих едва ли не на пустом месте, создают подлинную опору, и непрожитое, предполагаемое и в конце концов напечатанное на бумаге становится той жизнью, которая только одна и имеет значение.
3
В СОЗНАНИИ ЭМИ
Сняв телефонную трубку чтобы выяснить наконец, что там за сообщение, я узнал голос, который случайно услышал в прошлый четверг при выходе из клиники, – юный голос состарившейся Эми Беллет. «Натан Цукерман, – сказала она, – твой номер был в записке, брошенной мне в почтовый ящик чудовищным надоедой по имени Ричард Климан. Не знаю, захочешь ли ты ответить и вообще помнишь ли меня. Мы виделись в пятьдесят шестом, в Массачусетсе. Зимой. Я училась у Э. И. Лоноффа в Атена-колледже. Но в момент нашей встречи уже работала в Кембридже. А ты, тогда начинающий писатель, жил в Куасейской писательской колонии. В тот вечер мы оба были гостями Лоноффа. Заснеженный вечер в Беркшире тысячу лет назад. Если ты не захочешь откликнуться, я пойму». Она продиктовала номер телефона и дала отбой.
И я снова не стал ни о чем размышлять – даже о том, что толкнуло Климана на этот непонятный поступок и чего, собственно, он ожидал, сводя меня с Эми Беллет. Мысленно отмахнувшись от Климана, я не начал гадать, что заставило слабую женщину, не то выздоравливающую, не то умирающую от рака мозга, позвонить сразу, как только она узнала, что я здесь, рядом. Не задумался, почему сам мгновенно захотел откликнуться, хотя вроде бы собирался оставить обреченные попытки улучшить свое положение и поскорее вернуться домой – к жизни, более соответствующей моим ограниченным возможностям.
Я набрал ее номер как шифр, дающий возможность вернуться к полноте жизни, которая была нашей; я набрал его, словно надеясь обратить время вспять и сделать это так же легко и просто, как запускаешь таймер на панели кухонной плиты. Сердце опять застучало с удвоенной силой, но причиной было не предвкушение мига, когда расстояние между мною и Джейми Логан окажется не больше вытянутой руки, а воспоминание о черных волосах и черных глазах Эми, о решительном выражении ее лица тогда, в 1956-м, – мгновенно всплывшее отчетливое воспоминание о ее легкости, очаровании, о быстроте ее ума, всецело поглощенного Лоноффом и литературой.
Слушая телефонные звонки на другом конце провода, я вспоминал, как сидел в кафетерии и смотрел на нее, стащившую с головы застиранную красную шапочку от дождевика и обнажившую страшный череп, шрамы, оставленные на нем злым невезением. Слишком поздно, пусть она борется сама, подумал я тогда и, заплатив за кофе, вышел, не нарушив ее одиночества.
Теперь я сидел в стандартном номере «Хилтона», безликом, лишенном даже намека на индивидуальность, но решение позвонить ей перенесло меня почти на полвека назад, когда, глядя на эту необыкновенную девушку, говорившую с чужеземным акцентом, я, желторотый юнец, ощущал в ней способность открыть мне все тайны мира. Я набрал ее номер, чувствуя себя шизофренически расщепленным, впрочем, не больше и не меньше, чем любой из нас, набрал как неоперившийся юнец, с которым она познакомилась в 1956-м, и как невероятный свидетель той встречи, в которого превратился к 2004-му. И все-таки никогда еще я не был дальше от того юнца, с его сумбурным и наивным идеализмом, ранней серьезностью, взволнованным любопытством и дерзкими, но анекдотически не удовлетворенными желаниями, чем в ту минуту, пока ждал, приложив трубку к уху, ее ответа. Когда она ответила, я плохо понимал, кого надо вообразить на том конце провода: тогдашнюю Эми или теперешнюю? Голос излучал свежесть юной девочки, готовой закружиться в танце, но скальп, изуродованный скальпелем хирурга, был слишком страшен, чтобы о нем забыть.
– Я видела тебя в закусочной на углу Мэдисон и Девяносто шестой, но постеснялась подойти, – сказала Эми. – Ты теперь такой важный.
– Важный? Только не в тех местах, где я живу. Как твои дела, Эми? – спросил я, скрыв, что, оглушенный невероятной переменой ее облика, тоже постеснялся подойти к ней. – Я в подробностях помню тот вечер, когда мы все познакомились. Тот снежный вечер пятьдесят шестого. Выяснил, что формально он так и остался мужем своей жены, только прочтя некролог. До этого был уверен, что вы с ним поженились.
– Нет, так и не поженились. Он не смог. Но это ничего не значит. Мы прожили вместе четыре года, в основном в Кембридже. Год провели в Европе, потом вернулись. Он много писал, иногда читал лекции, заболел, умер.
– Писал роман, – подсказал я.
– Ему было почти шестьдесят, а он впервые в жизни взялся за роман. И роман свел бы его в могилу, если бы лейкемия не справилась с этим раньше.
– Почему так?
– Из-за сюжета. Когда покончил с собой Примо Леви, все говорили, что причина – Освенцим. А я думаю, что причиной была попытка написать об Освенциме, труд, вложенный в эту последнюю книгу, яркое описание всех этих ужасов. Каждое утро садиться за такую книгу – это убило бы любого.
Она говорила о книге Леви «Канувшие и спасенные».
– И Мэнни был так же несчастен. – Я назвал его «Мэнни» впервые в жизни. В 1956-м я был Натан, она – Эми, а он и Хоуп – мистер и миссис Лонофф.
– Все так сошлось, что сделало его несчастным.
– Значит, и для тебя это было тяжелое время, хотя вы оба получили то, к чему стремились.
– Время было тяжелым. По молодости лет я думала, что он стремился к тому же, к чему и я. А ему только казалось, что он к этому стремится. Как только он от нее избавился и мы наконец-то остались вдвоем, все сразу же изменилось: он стал подавленным, раздражительным, отчужденным. Его терзала совесть, и это было ужасно. Когда мы жили в Осло, бывали ночи, в которые я лежала рядом не шевелясь, просто парализованная отчаянием. Иногда я молилась, чтобы он умер во сне. Потом он заболел, и снова началась идиллия. Словно вернулись времена, когда я у него училась. Да, – повторила она, подчеркивая то, что не желала прятать, – именно так все и случилось. Борьба с препятствиями рождала чувство, похожее на восторг. Когда же препятствия были удалены, мы стали несчастны.
– Представляю, – ответил я и подумал: восторг, да, я помню этот восторг, за него очень дорого расплачиваешься.
– Представляешь, но и приходишь в недоумение, – сказала она.
– Нет. Вовсе нет. Пожалуйста, продолжай!
– Последние недели были жуткими. Ушла ясность сознания, и он почти все время спал. Иногда издавал какие-то звуки, жестикулировал, но смысл этого был непонятен. За несколько дней до смерти с ним случился сильнейший припадок ярости. Мы были в ванной. Я опустилась на колени и меняла ему подгузник. «Какие-то грязные школьные штучки, – проговорил он и, выкрикнув: – Убирайся из ванной!» – ударил меня. Он в жизни никого не бил. Не могу передать свое ликование. У него оказалось достаточно сил, чтобы так ударить. Значит, он не умрет! Не умрет! Дальше он был почти без сознания. Или галлюцинировал. «Я на полу, – кричал он с кровати, – подними меня с пола». Приходил врач и колол ему морфий. Потом однажды утром он заговорил. Накануне был целый день без сознания. А тут он сказал: «Конец величествен, и в нем своя поэзия. Риторика тут не нужна. Достаточно простого утверждения». Мне было непонятно, цитирует он кого-то, вспоминает прочитанное или передает мне последние ощущения. Спросить я не могла. Да это и не имело значения. Поддерживая его голову, я повторила эти слова. Мои силы заканчивались. Я страшно плакала. Но я повторила: «Конец величествен, и в нем своя поэзия. Риторика тут не нужна. Достаточно простого утверждения». И Мэнни, как мог, кивнул. С тех пор я все время искала эту цитату, Натан, и так и не смогла ее найти. Кто это сказал? Кто написал? «Конец так величествен…».
– Похоже на него. На квинтэссенцию его эстетики.
– И потом он добавил что-то еще. Чтобы расслышать, я ухом прижалась к его губам. Он едва слышно произнес: «Хочу побриться и постричься. Хочу быть чистым». Я нашла парикмахера. Процедура заняла больше часа, ведь Мэнни не мог держать голову. Когда все было сделано, я проводила парикмахера до двери и дала ему двадцать долларов. А вернувшись к кровати, увидела, что Мэнни лежит мертвый. Мертвый, но чистый.
Здесь голос ей отказал, но только на секунду, а мне нечего было сказать в ответ. Я давно знал, что он умер, теперь я узнал, как он умер, и хотя видел его только раз, испытал потрясение.
– Все это было моим, и я рада, что это было и продолжалось четыре года, – сказала она. – Рада каждому дню и каждой ночи. Я видела, как блестит его лысина в свете настольной лампы, видела, как после ужина он сидит каждый вечер и аккуратно подчеркивает отдельные строчки в читаемой книге, потом останавливается, чтобы подумать, и пишет предложение в перекидной блокнот, я смотрела и думала: на всем свете есть только один такой человек.
Пятьдесят лет женщина вспоминала четыре года, вобравшие в себя всю ее жизнь.
– Ты знаешь, Климан надоедает и мне.
– Я так и предположила, когда он вывел меня на тебя. Он хочет писать биографию, а я так надеялась, что никто этого не сделает. Никакой биографии! Натан, я этого не хочу. Это будет вторая смерть. Жизнь снова остановится, навсегда замурованная. Биография запечатывает жизнь, а кто такой этот мальчик, чтобы ставить печать? Кто дал ему право судить жизнь Мэнни? С какой стати именно он навсегда отпечатает образ Мэнни в людском сознании? Тебе не кажется, что он ужасно поверхностный?
– Неважно, что мне кажется, неважно, каков он на самом деле. Ты не хочешь, чтобы он брался за биографию, и этого вполне достаточно. ТЫ можешь как-то остановить его?
– Я? – Ее смех был беспомощен. – Разумеется, не могу. Рукописи рассказов в Гарварде. Он может поехать и изучать их, все это могут, хотя, когда я проверила, выяснилось: за тридцать два года не было ни одной заявки. К счастью, все уклоняются от бесед с мистером Климаном, во всяком случае, все, кого я знаю. И уж я, безусловно, не стану с ним больше встречаться. Но это вряд ли его остановит. Он может состряпать что придет в голову, и какие юристы этому воспрепятствуют? Законы о клевете не касаются мертвецов. А если он оклевещет живых, представит факты в удобном для него свете, кто сможет вчинить иск ему или издателю, которому он продаст эту дрянь?
– Дети Лоноффа. Почему не они?
– Это отдельная история. Им никогда не нравилась восторженная девица, умыкнувшая знаменитого пожилого писателя. Не нравился и знаменитый пожилой писатель, сменивший стареющую жену на восторженную девицу. Он никогда не оставил бы Хоуп, не доведи она его до этого, но дети предпочитали, чтобы он оставался с матерью и в конце концов умер от удушья. Его упорство, аскетизм, достижения – он словно был избран подняться на Эверест, и он поднялся на вершину, но уже не мог дышать. Больше всех презирала меня его дочь. Безукоризненно добродетельна, одевается в мешковину, читает только книги Торо. На нее я не обращала внимания, но равнодушно сносить нападки всех этих леди Снируэлл так и не научилась. Они либо презрительно усмехались, либо в упор меня не видели. Таков был стиль милых дам в толерантном и либеральном Кембридже конца пятидесятых – начала шестидесятых годов: критика аморального поведения стояла в ряду развлечений профессорских жен. «Ты слишком переживаешь из-за того, что решительно не заслуживает переживаний», – говорил Мэнни. Он был мастером отстраненного взгляда на все и вся, но я так и не овладела этим искусством, даже с помощью этого человека, который выучил меня читать, писать, думать и отличать то, что нужно знать, от того, что знать необязательно. «Перестань их бояться. Это комические персонажи из „Школы злословия“». Именно он прозвал супругу нашего небожителя-декана «леди Снируэлл». Когда мы шли в Кембридже на какой-нибудь званый обед, это было невыносимо. Поэтому я и хотела, чтобы мы поселились за границей.
– Но он выносил это без труда.
– Такие вещи его не заботили. Бывая на публике, он легко игнорировал чужие предрассудки. Уж так был скроен. Он обладал положением. А я была просто смазливой мордашкой, девицей, когда-то учившейся у него в Атена-колледже. В детстве я проходила через худшие, гораздо худшие испытания, но тогда меня окружала семья, и это поддерживало.
– А что сейчас с Хоуп?
– Она в какой-то лечебнице в Бостоне. Страдает болезнью Альцгеймера, – ответила Эми, и я получил подтверждение тому, что уже знал от Климана. – Ей больше ста.
– А давай встретимся, – предложил я. – Можно я приглашу тебя поужинать? Пойдем куда-нибудь поужинаем сегодня вечером?
Легкий приятный смех подсказал, как она собирается ответить.
– Я уже не похожа на девушку, которая так нравилась тебе в тот вечер пятьдесят шестого. Во время скандала, что разразился наутро… Помнишь надрывную истерику, которую учинила Хоуп, сделав вид, что уходит и оставляет дом мне? Так вот, в то утро ты сказал, что я похожа на Анну Франк. Помнишь?
– Да, помню.
– У меня мозг прооперирован. Тебе, Натан, не поужинать с инженю.
– Я тоже уже не тот. А твой голос чарует по-прежнему. Так никогда и не узнал, откуда у тебя этот акцент. Откуда ты сама. Наверное, из Осло. И именно там, в оккупированном нацистами Осло, ты, еврейская девочка, прошла через худшие испытания. И, наверно, поэтому вы с ним туда и уехали.
– Ты говоришь как биограф.
– Как враг биографа. Защита от биографа. Все искажая и путая, этот парень был бы способен превзойти худшие опасения Мэнни. Но насколько это в моих силах, я ему воспрепятствую. – Именно это она надеялась услышать, именно ради этого позвонила, когда ей подсказали, что звонок возможен.
Итак, мы условились встретиться вечером и попрощались, так и не затронув тему «открытия», которое, как считал Климан, обеспечит ему успех на литературном поприще.
Но обо всем остальном мы сказали так много. Мы, двое, виделись только однажды, подумал я, и все-таки говорили о самом важном, не страшась оказаться слишком откровенными. Это и волновало, и заставляло предполагать, что, скорее всего, ее одиночество было не менее удушающим, чем мое. А может быть, это была спонтанная близость, иногда возникающая между чужими людьми, потому что они встречались когда-то прежде. Прежде чего? Прежде, чем все состоялось и кончилось.
На пеший путь от отеля до ресторана, где мы должны были встретиться с Эми в семь, я, прикинув, дал себе четверть часа. Тони был на посту и, поздоровавшись, провел меня к моему столику.
– Сколько лет, сколько зим! – радостно приговаривал он, усаживая меня поудобнее.
– Теперь будем видеться. Тони. Я теперь поживу в городе.
– И прекрасно. После одиннадцатого сентября многие наши клиенты забрали детей и уехали. Кто на Лонг-Айленд, кто в отдаленные округа штата или в Вермонт – в общем, переселились кто куда. Я уважаю их решение, но это была просто паника. Она прошла скоро, но, скажу откровенно, из-за всей этой заварухи мы потеряли несколько отличных завсегдатаев. Вы ужинаете один, мистер Цукерман?
– Нет, нас будет двое.
Но она не пришла. Я не сообразил захватить ее номер и теперь даже не мог позвонить и узнать, что случилось. Не исключено, что она все-таки постеснялась показаться мне на глаза изможденной старухой с полуобритой головой и уродливым шрамом на черепе. Или, может быть, предпочла отказаться от моего посредничества в деле с Климаном, так как тут было бы не обойтись без обсуждения ряда надуманных эпизодов из юности Лоноффа, которые она, оберегая память этого скрытного и замкнутого человека, панически боялась предать гласности.
Я прождал больше часа – заказав только бокал вина и все еще надеясь, что она появится, – и только потом пришел к мысли, что, может быть, мы назначили встречу в другом ресторане. Я бездумно пришел к Пьерлуиджи, не сомневаясь, что предложил ей поужинать именно здесь, но теперь начал припоминать, что, кажется, спрашивал, куда бы хотела пойти она. Если так, то мне явно не вспомнить названный ею ресторан. Мысль, что она столько времени сидит где-то одна, опасаясь, что, устрашенный описанием ее внешности, я попросту побоялся явиться, заставила меня вскочить и броситься вниз, к телефону, дабы позвонить в отель и выяснить, не оставлено ли для меня сообщения. Да, оставлено: «Прождала час и ушла. Я все понимаю».
Несколько раньше, днем, я был в аптеке, чтобы купить туалетные принадлежности, которые забыл взять из дома. Заплатив, попросил продавщицу: «Пожалуйста, положите в коробку». Она ошарашенно заморгала: «У нас нет коробок». «Простите, я хотел сказать – в пакет. Пожалуйста, положите в пакет». Глупейшая оговорка, но все равно неприятно. Я теперь допускаю эти промахи чуть ли не каждый день и, несмотря на аккуратнейшие записи в хозяйственной тетради, несмотря на отчаянные попытки концентрироваться на том, что делаю, и том, что собираюсь сделать, все время что-нибудь да забываю. Разговаривая по телефону, я иногда замечаю, что полный лучших намерений собеседник пытается помочь мне закруглить фразу, вставляя недостающее слово, прежде чем сам я осознаю появившуюся заминку, или тактично не замечает (как сделала это позавчера моя домашняя работница Белинда) невольных неологизмов вроде «тускренний» вместо «искренний» или ошибок, когда, здороваясь с кем-то в Атене, я называю его другим именем или когда какое-то имя выскакивает из памяти и, разговаривая, я мучительно пытаюсь его вспомнить. К несчастью, попытки удвоить внимание практически не помогают в борьбе с тем, что ощущается не столько как ослабление памяти, сколько как плавное скольжение в сторону постепенной атрофии органов чувств, связанной с водворением в мозгу зловредных, собственным разумом обладающих существ – этаких бесенят амнезии и дьяволят забывчивости, чьи разрушительные способности куда сильнее, чем моя возможность им сопротивляться, – существ, толкающих меня к промахам просто веселья ради и наблюдающих за моей деградацией, с удовольствием предвкушая конечное превращение писателя, чья работа целиком держится на памяти и точном выборе слов, в бессмысленное ничтожество.