Текст книги "Призрак уходит"
Автор книги: Филип Рот
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 13 страниц)
ФИЛИП РОТ
ПРИЗРАК УХОДИТ
Б. Т.
Пока смерть не взяла тебя, возьми это назад.
Дилан Томас. Отыщи мясо на костях
1
В ДАННЫЙ МОМЕНТ
Я не был в Нью-Йорке целых одиннадцать лет. Если не считать поездки в Бостон – для удаления злокачественной опухоли простаты, – я в эти одиннадцать лет не выезжал за пределы горной дороги в Беркшире и, больше того, за три года, прошедших после 11 сентября, редко заглядывал в газеты или слушал новости и ничуть от этого не страдал: во мне как будто пересох некий источник, и я утратил причастность не только к событиям мирового масштаба, но и к текущей повседневности. Желание быть в ней, быть ее частью я поборол уже давно.
Но сейчас я проехал сто тридцать миль к югу, отделявшие меня от Манхэттена, ради визита к урологу больницы «Маунт-Синай», освоившему процедуру, которая облегчает положение тысяч мужчин, как и я страдающих недержанием после удаления предстательной железы. Вводя через катетер жидкий коллаген в место соединения шейки мочевого пузыря с уретрой, этот врач добивался значительного улучшения примерно в пятидесяти процентах случаев. Не такое великое достижение, в особенности если учесть, что «значительное улучшение» означало только смягчение симптомов и превращало «полное недержание» в «частичное», а «частичное» – в «незначительное». И все же, поскольку его результаты превосходили результаты остальных урологов, использующих примерно ту же методику (другое неприятное осложнение простатэктомии, которого мне. как и десяткам тысяч прочих, не посчастливилось избегнуть, а именно приводящее к импотенции повреждение нервных волокон, было просто неустранимо), я, хоть и давно полагал уже, что вполне приспособился к неудобствам своего положения, отправился к нему на консультацию в Нью-Йорк.
За годы после операции у меня появилось ощущение, что я сумел справиться с унизительностью бесконтрольного отделения мочи, преодолел жестокую растерянность, особенно тяжкую в первые полтора года, в те месяцы, когда, по мнению хирурга, я мог надеяться, что у меня, как у горстки других удачливых пациентов, недержание постепенно сойдет на нет. Но и теперь, когда гигиенические меры и борьба с неприятным запахом стали рутиной, я по большому счету так и не смирился с ношением специального белья, сменой прокладок и устранением результатов «мелких происшествий» и тем более не избавился от подспудного чувства унижения, иначе зачем бы я, в семьдесят один год, вновь оказался здесь, на Манхэттене, в Верхнем Ист-Сайде, всего в нескольких кварталах от того места, где жил относительно молодым, здоровым и энергичным, зачем сидел бы в приемной урологического отделения больницы «Маунт-Синай» в надежде услышать, что постоянный доступ коллагена в шейку мочевого пузыря откроет мне возможность справлять малую нужду несколько лучше, чем это получается у младенца. Дожидаясь приема, представляя себе грядущую процедуру и листая сложенные стопками номера «Пипл» и «Нью-Йорк», я в то же время думал: абсолютная бессмыслица, брось это и езжай домой.
В последние одиннадцать лет я жил один в глухой сельской местности, в небольшом доме, стоящем на проселочной дороге. Решение жить вот так, уединенно, я принял года за два до того, как у меня диагностировали рак. Я почти ни с кем не общался. С тех пор как год назад умер мой сосед и друг Ларри Холлис, я, бывает, по два-три дня кряду не разговариваю ни с кем, кроме женщины, что занимается моим хозяйством и делает раз в неделю уборку, и ее мужа, приглядывающего за моим домом. Я не хожу на званые обеды и в кино, не смотрю телевизор. У меня нет мобильника, видеомагнитофона, DVD-плеера и компьютера. Я все еще живу в эпоху пишущих машинок и понятия не имею, что представляет собой Интернет. Я больше не голосую. Пишу почти целый день, а часто и по вечерам. Читаю в основном книги, которые открыл для себя в студенчестве, и эти шедевры действуют на меня так же, а иногда и сильнее, чем при вызвавшем потрясение первом знакомстве. Недавно впервые за пятьдесят лет перечитывал Джозефа Конрада. Последней – «Теневую черту», которую только позавчера проглотил за ночь, в один присест, и взял с собой в Нью-Йорк, перелистать еще раз. Я слушаю музыку, брожу по лесу, в теплое время года купаюсь в своем пруду, который даже и летом с трудом прогревается больше чем до десяти градусов. Здесь, где меня никто не видит, я обхожусь без плавок и, даже если оставляю за собой тонкую струйку, заметно окрашивающую и пенящую вокруг меня воду, воспринимаю это спокойно, без того ужаса, что неминуемо пронизал бы мой мозг, случись это непроизвольное опорожнение в общественном бассейне. Для пловцов с недержанием мочи есть специальные пластмассовые трусики с особо эластичными краями, водонепроницаемые, как утверждает реклама. Но когда после долгих колебаний я выписал их по каталогу, предлагающему «все, что нужно для купания в бассейне», выяснилось, что, хотя эти поддеваемые под плавки белые пузыри внешне неплохо решают проблему, их все-таки недостаточно для победы над моей внутренней озабоченностью. Чтобы избегнуть риска опозориться и оскорбить других купальщиков, я отказался от попыток круглый год пользоваться (с пузырями под плавками) бассейном колледжа и, как и прежде, ограничивался тем, что от случая к случаю желтил воды принадлежащего мне пруда в те немногие месяцы, когда Беркшир пользуется благами теплой погоды. Тут уж и в дождь, и в солнце я каждый день неукоснительно совершаю свои получасовые заплывы.
Примерно дважды в неделю я спускаюсь по горной дороге в Атену, городок в восьми милях от дома, чтобы пополнить запас бакалеи, зайти в химчистку, иногда где-нибудь пообедать, купить носки, выбрать бутылочку вина или заглянуть в библиотеку колледжа. Тэнглвуд сравнительно недалеко, и раз десять за лето я езжу туда на концерты. Докладов и лекций я не читаю, студентам не преподаю, по телевидению не выступаю. Когда выходят мои книги, как и обычно, сижу дома. Пишу я каждый день, без выходных, и только это нарушает мое молчание. Иногда искушает мысль: а не перестать ли печататься? Ведь мне нужна только сама работа, работа как процесс. А до всего остального – какое тебе дело, когда ты страдающий недержанием импотент?
Ларри и Мэрилин Холлис переехали в Беркшир из Западного Хартфорда, когда он, прослуживший всю жизнь юрисконсультом хартфордской страховой компании, отошел от дел. Ларри, моложе меня на два года, был запредельно педантичен и, похоже, верил, что жизнь безопасна только в том случае, если все в ней распланировано до последней мелочи: в первые месяцы его попыток укрепить знакомство я уклонялся от них, сколько мог. А уступил не только из-за упорства, с которым он стремился пробить брешь в моем одиночестве, но и потому, что впервые столкнулся с человеком такого типа – взрослым, чье грустное детство определило, как он говорил, все шаги, предпринятые им после смерти от рака матери, сделавшей круглым сиротой его, десятилетнего мальчишку, четыре года спустя после того, как отец, владелец хартфордского магазина линолеума, был безжалостно вырван из жизни той же болезнью. Ларри, их единственного ребенка, послали к родственникам, в пригород тусклого фабричного городка Уотербери, штат Коннектикут, к юго-западу от Хартфорда, на реке Ногатак. Там в дневнике под названием «Что нужно сделать» он записал программу действий, которую неукоснительно выполнял на протяжении всей последующей жизни; строжайшим образом подчиняя свои поступки поставленным целям. Учиться он хотел исключительно на «отлично» и еще школьником яростно спорил с учителями, почему-либо недооценивавшими его достижения. Летом он занимался на курсах, стремясь скорее окончить школу и поступить в колледж раньше, чем ему минет семнадцать, таким же образом он проводил каникулы в Университете штата Коннектикут, где имел полную стипендию на обучение и круглый год работал в библиотечной котельной, чтобы платить за комнату и питаться, а затем, получив диплом, сменить (как задумал в десятилетнем возрасте) полученное при рождении имя Ирвин Голуб на Ларри Холлис, записаться в военно-воздушные силы, стать боевым пилотом, официально именуемым «лейтенант Холлис», получить право на льготы для демобилизованных и поступить в Фордэмский университет, в Нью-Йорке, компенсировав три года службы в авиации тремя годами бесплатного обучения на юридическом факультете. Служа боевым пилотом в Сиэтле, он напористо ухаживал за едва окончившей школу хорошенькой девушкой по фамилии Коллинз, отвечавшей всем требованиям, которые он предъявлял к будущей жене. Среди них было ирландское происхождение, темные вьющиеся волосы и такие же, как у него, светло-голубые глаза.
– Я не хотел жениться на еврейке. Не хотел, чтобы моих детей воспитывали в иудаизме или обязывали считать себя евреями.
– Почему? – спросил я его.
– Потому что хотел для них не этого.
Он этого хотел или он этого не хотел – вот единственное, что я слышал, расспрашивая соседа о строгом устройстве, которое обрела его жизнь под воздействием неотступных и неустанных усилий. Впервые постучавшись в мою дверь – буквально через несколько дней после того, как они с Мэрилин въехали в ближайший ко мне дом, примерно в полумиле по проселочной дороге, – он сразу же решил, что мне нельзя каждый день садиться за стол в одиночестве, а значит, я должен обедать у них как минимум раз в неделю. Он не хотел, чтобы я был один в воскресенье. Мысль, что кто-то живущий рядом одинок, как когда-то он, ребенок-сирота, удивший по воскресеньям рыбу в реке Ногатак с дядюшкой, государственным инспектором молочных ферм штата, была для него просто невыносима, и он настоял на встречах воскресным утром для совместных походов в лес или, если погода не позволяет, партии в пинг-понг. Пинг-понг я выносил с трудом, но все же легче, чем разговоры о том, как пишутся книги. Он задавал чудовищные вопросы и не слезал с тебя, пока не получал ответа, казавшегося ему удовлетворительным. «Откуда берется замысел?», «Как вы догадываетесь, хорош он или плох?», «Как узнаете, где применить диалог, а где рассказ от третьего лица?», «Как узнаёте, что дело подходит к концу?», «Как выбираете первое предложение? А как название? А концовку?», «Какая ваша книга лучшая?», «Какая худшая?», «Своих героев любите?», «А вам случалось убивать героя?», «Один писатель как-то сказал по телевизору, что герои завладевают повествованием и дальше пишут уже сами. Это правда?»
Он хотел иметь сына и дочку, и только когда родилась четвертая девочка, Мэрилин разрушила его планы, отказавшись от новых попыток произвести на свет наследника, хотя появление сына присутствовало в программе, которую составил десятилетний Ларри. Он был крупным мужчиной с квадратным лицом, волосами песочного цвета и яростными глазами – светло-голубыми, но яростными, в отличие от красивых светло-голубых глаз Мэрилин и их четырех хорошеньких дочерей, которые, каждая в свое время, поступили учиться в Уэлсли, так как сестра его лучшего друга и сослуживца по военно-воздушным силам училась в Уэлсли и, когда Ларри познакомился с ней, продемонстрировала манеры и элегантность, которые он хотел видеть у своих дочек. Когда мы отправлялись в ресторан (а это происходило в каждый второй субботний вечер – и против этого тоже было не возразить), он неизменно находил повод придраться к официанту. Причиной жалоб всегда был хлеб. Недостаточно свежий. Не тот сорт, что он любит. Нехватка.
Однажды вечером он неожиданно заявился ко мне после ужина и привез пару рыжих котят: одного с длинной шерстью, другого с короткой, оба восьми недель от роду. Я никогда не просил привозить мне котят, и он не предупреждал, что готовит такой подарок. Но так случилось, что, придя утром на прием к офтальмологу, он увидел возле стола регистраторши объявление: «Котята. Отдам в хорошие руки». После обеда он съездил к ней домой и выбрал из шести имевшихся двух самых симпатичных. Для меня. Ведь, увидев объявление, он сразу обо мне подумал.
Доложив это, он спустил котят на пол и прибавил:
– Вы живете неправильно.
– А разве бывает иначе?
– Да. Например, у меня. Имею все, чего хотел. И не хочу, чтобы вы продолжали сидеть в одиночестве. И так хватили его с избытком. А это, Натан, немыслимо.
– Сами вы немыслимы.
– Я живу правильно. И вас хочу подтолкнуть к норме. Такое одиночество губительно для человека. Пусть у вас будут хотя бы эти котята. Все, что им нужно, у меня в машине.
Он вышел за дверь и, вернувшись, высыпал на пол содержимое двух огромных пакетов из супермаркета: шесть маленьких игрушек, которые можно гонять по комнате; двенадцать жестяных банок кошачьего корма; большой мешок с наполнителем для кошачьей уборной и пластмассовая ванночка для тех же целей, две пластмассовые миски, куда выкладывается еда, и две пластмассовые чашки для воды.
– Вот! Все, что необходимо. Они просто чудо. Взгляните! Сколько они принесут удовольствия!
Он был предельно серьезен, и я покорно ответил:
– Да, Ларри, вы все продумали до мелочей.
– Как вы их назовете?
– А и Б.
– Нет. Им нужны настоящие имена. Вы и так целый день возитесь с алфавитом. Назовите короткошерстую – Корри, а длинношерстую – Длинни.
– Хорошо, так и поступлю.
В единственных приятельских отношениях, нарушавших мое одиночество, я принял роль, которую предназначил мне Ларри. Я полностью подчинялся его предписаниям, как это делали и все другие. Только представьте себе: четыре дочки, и ни одна не сказала: «А я хотела бы учиться в Барнарде» или «А я хочу поступить в Оберлин». Наблюдая его в семье, я видел, что он совсем не похож на устрашающего тирана-отца, и тем более изумлялся тому, что, насколько мне было известно, ни одна дочка словом не возразила на его непоколебимо уверенное: «Будешь учиться в Уэлсли, и точка!» И все-таки их покорность удивляла гораздо меньше, чем моя собственная уступчивость. Ведь если Ларри, утверждаясь в жизни, стремился добиться полного послушания от тех, кого любил, то я ради того же самого освободился от всех связей.
Он привез мне котят в четверг. И они пробыли в доме до воскресенья. Все это время я почти не работал над книгой, а только кидал им игрушки, держал их у себя на коленях, гладил – одновременно и по очереди – или просто сидел и смотрел, как они едят, как играют, вылизываются или спят. Кювету-уборную я разместил в углу кухни, на ночь оставлял их в гостиной и уходил, тщательно закрыв дверь к себе в спальню. Проснувшись утром, сразу бежал посмотреть, как они. Котята сидели под дверью и ждали, когда я выйду.
В понедельник утром я набрал номер Ларри:
– Прошу вас, пожалуйста, заберите котят.
– Они вам противны?
– Ровно наоборот. Если они останутся, я никогда не напишу ни слова. Мне не справиться, если они будут здесь.
– Но почему? Чем они вам мешают?
– Приводят в состояние восторга.
– Я рад. Отлично. Этого и добивался.
– Приезжайте и заберите их, Ларри. Если предпочитаете, я сам верну их в офис офтальмолога. Но оставить котят у себя не могу.
– Что это – акт неповиновения? Вызов? Я тоже люблю порядок, но мне за вас стыдно. Ведь я не людей к вам подселил, упаси Господи. Я привез вам двух кошек. Двух крошечных котяток.
– И я принял их с благодарностью. Так? Я попробовал к ним приспособиться. С этим вы не поспорите? А теперь увезите их, я вас прошу.
– Ни за что!
– Вспомните: я не просил их привозить.
– Это не аргумент. Вы никогда ни о чем не просите.
– Дайте мне телефон регистраторши офтальмолога.
– Не дам.
– Хорошо, достану без вас.
– Ну знаете, а вы с приветом! – сказал он.
– Ларри, двое котят не заставят меня переродиться.
– Но как раз это и происходит. И этому необходимо воспрепятствовать? В сознании не умещается!
Человек с вашим интеллектом – и превращает себя во что-то непостижимое.
– В жизни много непостижимого. Не надо так беспокоиться из-за моих маленьких странностей.
– Хорошо. Победили. Я заберу этих кошек. Но, Цукерман, я все же не остановлюсь.
– У меня нет никаких оснований предполагать, что вы остановитесь или можете быть остановлены. Вы ведь тоже немножко с приветом.
– Да! И не вам со мной справиться.
– Холлис, оставьте. Я слишком стар, чтобы еще раз начинать все с начала. Приезжайте за кошками.
Буквально накануне того дня, когда в Нью-Йорке должна была состояться свадьба четвертой дочери – она выходила за молодого поверенного ирландско-американских корней, окончившего, как и Ларри, юридический факультет Фордэма, – у моего соседа обнаружили рак. И в тот самый день, когда вся семья отправилась в Нью-Йорк на свадьбу, он лег по настоянию онколога в университетскую клинику города Фармингтона, штат Коннектикут. В первую же ночь, когда сестра, померив ему температуру и выдав таблетку снотворного, ушла из палаты, он достал еще сотню таких же пилюль, пронесенных в футляре от бритвы, и проглотил их, сидя один в темной комнате и запивая водой из стакана, что стоял на тумбочке у кровати. На рассвете следующего дня Мэрилин сообщили из больницы, что ее муж покончил с собой. А несколько часов спустя – по ее настоянию, не зря они столько лет прожили вместе – семья отправилась на торжественную церемонию, а потом и на свадебный завтрак и только затем вернулась в Беркшир для обсуждения деталей похорон.
Позднее я узнал, что Ларри сам попросил поместить его в больницу именно в этот день, а не в понедельник на следующей неделе, что вполне можно было устроить. Таким образом он добился того, что известие о кончине пришло, когда все были вместе; кроме того, кончая счеты с жизнью в клинике, способной позаботиться об умершем, он, насколько это вообще возможно, избавлял Мэрилин и детей от тягостных процедур, неизбежных в случае суицида.
Он умер шестидесяти восьми лет, и обязательство произвести на свет мальчика по имени Ларри Холлис-младший осталось, как это ни удивительно, единственным невыполненным пунктом программы. составленной десятилетним сиротой в дневнике под названием «Что нужно сделать». Ему удалось дождаться свадьбы и выхода в новую жизнь младшей дочери, и он сумел избежать того, чего больше всего боялся, – избавил детей от необходимости наблюдать муки умирающего родителя, от того, через что прошел сам, глядя, как медленно уступают натиску рака сначала отец, потом мать. Он даже мне оставил последние указания. Даже меня захотел поддержать. Среди писем, полученных мной в понедельник после того воскресенья, когда мы узнали о его смерти, я нашел и такое: «Натан, дружище, мне грустно, что приходится вас бросить. В этом огромном мире негоже быть одиноким. Негоже жить без привязанностей. Обещайте, что не вернетесь к той жизни, которую я застал, когда мы познакомились. Ваш верный друг Ларри».
Так не потому ли я не сбежал из приемной уролога, что годом раньше – почти день в день – Ларри послал мне эту записку и сразу же после свел счеты с жизнью? Не знаю, это ли было причиной, да и какое это имеет значение? Я сидел там, потому что сидел, и перелистывал журналы, которых не держал в руках много лет. Смотрел на фотографии известных актеров, известных фотомоделей, известных дизайнеров, известных шеф-поваров и бизнес-магнатов, узнавал, где купить все самое дорогое и самое дешевое, самое модное, самое облегающее, самое мягкое, самое любопытное, самое вкусное из набора, предлагаемого американскому потребителю, и ждал назначенной встречи с врачом.
Приехал я накануне. Снял номер в «Хилтоне», распаковал дорожную сумку и вышел на Шестую авеню – вдохнуть в себя воздух города. Но с чего было начать? С улиц, где некогда жил? С кафешек, где обычно перекусывал? С киосков, где покупал газеты, и магазинов, где с удовольствием рылся в книгах? Пройтись маршрутами, которыми отправлялся погулять, закончив рабочий день? Или, поскольку все это не так уж и привлекает, разыскать тех, с кем в прежнее время делил свою жизнь? В годы, что я провел на отшибе, мне и звонили, и писали, но мой дом в Беркшире невелик, я никого к себе не приглашал, и постепенно дружеские контакты сделались редкими и случайными. Редакторы, с которыми я годами сотрудничал, ушли в другие издательства или на пенсию. Многие из знакомых писателей, как и я, покинули Нью-Йорк. Женщины, которых я знал, сменили работу, вышли замуж, уехали. Двое людей, с которыми я непременно бы повидался, скончались. Я давно знал, что их больше нет, знал, что не увижу врезавшихся мне в память лиц, не услышу их голосов, и все же, выйдя из дверей отеля и размышляя, как войти на часок в свою прежнюю жизнь, я испытал на мгновение что-то похожее на чувства Рипа ван Винкля, когда, проспав двадцать лет, он спустился с горы и вернулся к себе в деревню, уверенный, что отсутствовал одну ночь. Только случайно коснувшись свисавшей до пояса длинной седой бороды, он понял, что прошло много времени, а вскоре узнал, что он больше не житель колонии и подданный британской короны, а гражданин недавно созданных Соединенных Штатов. Я чувствовал это так остро, словно возник на углу Шестой авеню и Пятьдесят четвертой Западной с охотничьим ружьем Рипа в руке и в его допотопных одежках, а люди со всех сторон глазели на меня – осколок минувших дней среди всего этого шума, современных зданий, прохожих и машин.
Я двинулся к метро, намереваясь поехать в Точку Зеро, туда, где прежде были башни-близнецы. Начать с того места, где случилось самое страшное, но поскольку мне не пришлось в свое время стать ни участником, ни свидетелем событий, до станции метро я не дошел. Это паломничество было бы странным для того странного человека, которым я теперь стал. Пройдя через парк, я в конце концов оказался в знакомых залах Метрополитен-музея и провел там послеобеденные часы как приезжий, которому в общем-то нечего делать.
На другой день я вышел из кабинета врача с предписанием завтра утром вернуться для коллагеновой процедуры. Один из пациентов отменил визит, освободив тем самым время, которое можно было уделить мне. Доктор рекомендует вам не возвращаться сразу в Беркшир, а провести ночь после процедуры в отеле, сказала медицинская сестра. Осложнения после инъекций крайне редки, но лучше не рисковать и не торопиться с отъездом. Подстраховавшись от случайностей, вы сможете ехать домой и вернуться к обычным занятиям. Сам доктор сказал, что рассчитывает на значительное улучшение, но полагает, что для полного успеха, возможно, потребуется повторная процедура. Случается, что коллаген «уплывает», объяснил он, и добиться его постоянного поступления в шейку мочевого пузыря удается только после второго или даже третьего введения, с другой стороны, иногда и одной инъекции уже достаточно.
Ну что ж, отлично, сказал я, и, отказавшись от мысли спокойно и всесторонне обдумать все дома, сам себе удивляясь, радостно ухватился за неожиданную возможность, предоставленную просветом в расписании доктора, и, даже покинув врачебный кабинет, с его ободряющей обстановкой, и спускаясь в нижний вестибюль на лифте, все еще не обрел ни грана скепсиса, способного утишить чувство ожидаемого обновления. Стоя в кабинке лифта, я закрыл глаза и увидел себя в университетском бассейне – свободного и без всякого страха перед конфузом.
Нелепо было чувствовать такой восторг, но связан он был не столько с обещанными переменами, сколько с освобождением от бремени размеренной жизни в изоляции и решения исключить все стоящее между мной и работой, от бремени, о котором я до сих пор забывал (так как сознательное стремление забыть – важнейший компонент самодисциплины). В деревне не было искушений, будивших во мне надежду, и я мирно с ней распрощался. Но Нью-Йорк в несколько часов сотворил со мной то, что делает с каждым, – пробудил ощущение безграничных возможностей. И надежда немедленно подняла голову.
Этажом ниже урологического отделения лифт приостановился и вошла исхудавшая пожилая женщина. Палка, на которую она опиралась, в соединении с выцветшей красной шапочкой от дождевика придавала ей гротескно-убогий вид, но когда она тихо заговорила с врачом, вошедшим в лифт вслед за ней, – мужчиной лет сорока с небольшим, слегка поддерживавшим ее под локоть, – я, услышав в ее английском что-то неуловимо иностранное, внимательно посмотрел еще раз, гадая, а не знал ли я ее прежде. Голос был столь же характерным как акцент, и никак не вязался с представлением об изможденной старой женщине, голос был молодой, неуместно девичий и очень мягкий. Этот голос был мне знаком. Я знал эту женщину. Знал этот акцент. Выйдя из лифта и двигаясь следом за ними через просторный главный вестибюль больницы, я услышал, как врач назвал пациентку по имени. И этого было достаточно, чтобы я последовал за ней и дальше – в маленькое кафе, расположенное южнее больницы, на Мэдисон. Не было никаких сомнений – я знал эту женщину.
Была половина одиннадцатого, и всего несколько посетителей заканчивали свой завтрак. Она села за столик в нише. Я – за другой свободный стол. Она, похоже, не догадывалась, что я шел за ней и сейчас сидел метрах в двух. Ее звали Эми Беллет. Я виделся с ней всего один раз. И запомнил ее навсегда.
На Эми Беллет не было пальто. Красная дождевая шапочка, блеклая вязаная кофта, под ней – тонкое летнее платье из хлопка, при более пристальном рассмотрении оказавшееся белесо-голубым больничным халатом, застегнутым сзади на сменившие завязки пуговицы и перетянутым в талии поясом, больше всего похожим на веревку. Либо она в нищете, подумал я, либо свихнулась.
Официант принял ее заказ, отошел, и она, открыв сумку, достала книгу; читая, неосознанно подняла руку, стащила с головы шапочку и положила на соседний стул. Повернутую ко мне часть головы какое-то время назад обрили – теперь уже отрастал пушок, – и синусоида послеоперационного шрама вилась серпантином через весь череп; это был свежий, добротно наложенный шов; начинаясь чуть ниже уха, он шел до самого лба. На другой стороне головы волосы, седоватые и довольно длинные, были небрежно завязаны в «хвост», который она то и дело крутила правой рукой, теребя волосы на манер увлеченно читающей девочки. Сколько ей лет? Семьдесят пять. В пятьдесят шестом, когда мы познакомились, ей было двадцать семь.
Заказав себе кофе, я отхлебнул немного, посидел над чашкой, допил и, не взглянув в сторону Эми, встал, отгораживаясь от кафе, от невероятной встречи с Эми Беллет, от жалкой метаморфозы женщины, чья жизнь, столько сулившая в день нашей первой встречи, явно пошла по совершенно ложному пути.
Наутро моя медицинская процедура заняла около пятнадцати минут. Так просто! Восхитительно! Волшебно! Я снова увидел себя на дистанции в университетском бассейне – в обычных плавках, без струйки мочи в фарватере. Представил себе, как хожу куда вздумается без непременного запаса впитывающих прокладок, которые девять лет, день и ночь, всегда были на мне, вложенные в специальный желобок пластиковых подштанников. Безболезненная пятнадцатиминутная процедура – и жизнь снова в твоих руках. Ты больше не тот, кому не под силу такая элементарная вещь, как помочиться в писсуар. Контроль над мочевым пузырем! Кто из здоровых и благополучных осознаёт дарованную этим контролем свободу и то, что его потеря приводит к тревожной депрессии даже самых самоуверенных? Я, никогда не понимавший этого, с двенадцати лет ценивший оригинальность и с радостью отмечавший в себе отклонения от постылых стандартов, – я смогу теперь быть как все!
Хотя вообще-то всех нас объединяет именно облаком висящая угроза унижения.
Задолго до полудня я уже был в отеле. Мне было чем заняться перед возвращением домой. Накануне, отказавшись от мысли заговорить с Эми Беллет, я отправился в «Стрэнд», большой магазин старой книги к югу от Юнион-сквер, и меньше чем за сто долларов приобрел первое издание рассказов Э. И. Лоноффа в шести томах. Эти книги стояли на полках моей домашней библиотеки, но я все равно купил их и принес в отель, чтобы за те часы, которые мне оставалось провести в Нью-Йорке, не отвлекаясь проглядеть в порядке хронологии.
Когда вы ставите такой эксперимент и беретесь за перечитывание писателя, к которому не прикасались двадцать – тридцать лет, трудно сказать, что из этого выйдет и не покажутся ли вам устаревшими либо былой кумир, либо ваша наивная непосредственность. Но к полуночи я уже знал – так же твердо, как и в пятидесятых, – что тесные границы прозы Лоноффа, ограниченный спектр его интересов и неизменная суховатость письма не только не разрушают скрытых смыслов и не снижают их импульсов, а создают некий отзвук, заставляющий восхищенно гадать, как столько серьезности и столько шутливости может сойтись на маленьком пространстве и вызвать скептическую усмешку, уводящую нас так далеко. Именно скупость изобразительных средств делала каждый рассказик не чем-то простеньким, а чудодейственно преображенным, как народная сказка или стишки Матушки Гусыни, пронизанные изнутри светом мысли Паскаля.
Этот писатель был так же хорош, как мне показалось в давние времена. Он был даже лучше. И создавал впечатление, что всей нашей литературе недоставало некоего оттенка (или она им пренебрегала) и только Лонофф сумел привнести его. Лонофф и был этим оттенком – уникальным, ни на кого не похожим американским писателем двадцатого века, а его не печатали уже много десятилетий. Невольно думалось: а помнили бы его, закончи он работу над своим романом и дождись его публикации? Думалось: а работал ли он над романом в конце своей жизни? И если нет, то как же объяснить молчание, предшествовавшее его смерти, эти пять лет, когда он расстался с Хоуп и начал новую жизнь с Эми Беллет? Я все еще помнил язвительную, но без привкуса жалобы интонацию, с которой он рассказывал мне, исполненному благоговения, но и мечтающему превзойти его юнцу, как монотонна его жизнь, в которой каждый день наполнен выматывающим писанием, а вечер – придирчивым, с записной книжкой у локтя, чтением и вызванным ужасной умственной усталостью, почти не прерываемым молчанием, в котором делишь и стол, и постель с верной и бесконечно одинокой женой, уже тридцать пять лет живущей с тобой в браке. (Ведь дисциплина отзывается не только на тебе, но и на тех, кто рядом.) Естественно было предположить прилив жизни – а с ним и взлет продуктивности – яркого автора с огромной силой воли, еще не достигшего шестидесяти, освобожденного наконец из тисков супружества (внезапным, истеричным отъездом жены) и соединившегося с очаровательной, умной и любящей женщиной, вдвое его моложе. Естественно было предположить, что, вырвавшись из жестких рамок деревенского пейзажа и брака, превращавших его творчество в тяжелое и беспрерывное жертвоприношение, Э. И. Лонофф не будет так тяжко наказан за непокорство и не окажется обречен молчать, потому что поверил: и переписывая каждый абзац пятьдесят раз на дню, можно все-таки жить не в клетке, а на воле.