355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Филип Рот » Призрак уходит » Текст книги (страница 2)
Призрак уходит
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 23:24

Текст книги "Призрак уходит"


Автор книги: Филип Рот



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 13 страниц)

Каковы были эти пять лет? Однажды что-то произошло с уравновешенным, склонным к закрытости автором, который, опираясь на иронию, определившую его взгляд на мир, храбро обрек себя на жизнь, в которой нет и не будет никаких событий, и что же случилось дальше? Это должно быть известно Эми Беллет, ведь она стала виновницей случившегося. Если где-нибудь лежит рукопись лоноффского романа, неважно, оконченного или нет, она знает об этом. Если не все наследие перешло к Хоуп и троим детям, рукопись, безусловно, в ее руках. Но кому по закону должен быть отдан роман: ближайшим родственникам покойного автора или ей, Эми, что была рядом все время, пока он писал, читала каждую страницу каждой версии и знала, хорошо или плохо продвигалась работа? Если смерть помешала завершению романа, то почему отдельные фрагменты не были напечатаны в одном из журналов, регулярно публиковавших рассказы Лоноффа? Неужели никто не позаботился издать роман, потому что он безнадежно плох? А если так, то не связан ли этот провал с полным отрывом от всего питавшего талант Лоноффа, с обретением свободы и удовольствий, которым фатально противилась природа его дарования? Или причиной был стыд, что избавление от страданий обретено ценой страданий Хоуп? Хотя не Хоуп ли избавилась от мужа, бросив его и уехав? Такой упорно работающий, опытный писатель, один из тех, кто понимал, что за отточенным лаконичным стилем и легкостью повествования скрывается неустанный труд, сопряженный с неимоверным прилежанием и терпением, – почему он умолк на пять лет? Почему такая распространенная вещь, как смена подруги жизни в среднем возрасте, вливающая, как полагают, в мужчину новые силы, обретаемые вместе с новой женой, новым домом и новым окружением, лишила Лоноффа его железной выдержки?

Если, конечно, сломала его она.

Ложась в постель, я уже понимал, насколько, скорее всего, бессмысленны эти вопросы для понимания немоты, душившей Лоноффа в его последние годы. Если, начав роман в пятьдесят шесть, он не закончил свой труд к шестидесяти одному, причина, по-видимому, заключается в противоречии (о котором он, вероятно, и раньше догадывался) между естественным для романиста стремлением к подробной разработке темы и присущим Лоноффу даром уплотнять и сгущать. Кстати, страсть романистов к развернутому письму, возможно, и объясняет, почему день напролет я без конца крутил в голове все эти вопросы. Но и она не объясняет, отчего я не смог подойти к Эми Беллет, представиться и узнать – может, не все, что хотелось, но то, что захотела бы рассказать мне она.

В 1956 году, когда я познакомился с четой Лонофф, трое их детей уже успели вырасти и разъехаться, и, хотя их отсутствие никак не повлияло на жесткий рабочий график главы семейства – не больше, чем коллапс влечения, сопутствующий супружеской жизни, – раздражение Хоуп от затворничества в беркширской глуши выплеснулось в первые же часы после моего приезда. Сделав гигантское усилие, она сумела в тот вечер сохранять светскость за ужином, но в конце все-таки сорвалась, швырнула бокалом в стенку и выбежала в слезах, предоставив Лоноффу объяснять мне, что, собственно, произошло, или – как он и сделал – воздержаться от объяснений, посчитав их излишними. Наутро за завтраком, на котором присутствовал я и главная возмутительница спокойствия, гостившая в доме Эми, чья сдержанная обольстительность – в соединении с ясным умом, продуманной линией поведения, загадочностью и блеском – была поистине неотразима, стоическая маска Хоуп снова дала трещину, но в этот раз, выскочив из-за стола, она собрала чемодан, надела пальто и, несмотря на мороз и снежные заносы, захлопнула за собой парадную дверь, объявив предварительно, что все обязанности растоптанной жены великого писателя переходят к его студентке и, по всей вероятности, любовнице. «Теперь этот дом – ваш, – кинула она победительнице, перед тем как уехать в Бостон. – И роль не существующей для него женщины тоже ваша».

Час спустя я уехал и уже никогда ни с кем из них не встречался. То, что мне довелось присутствовать при той бурной сцене, было чистейшей случайностью. Приглашения поужинать я удостоился потому, что, живя в расположенном неподалеку писательском поселке, послал Лоноффу мои только что вышедшие из печати первые рассказы и приложил к ним искреннее и серьезное письмо. А до утра остался из-за непогоды. В конце сороковых, да и в пятидесятых, до самой смерти от лейкемии в шестьдесят первом, Лонофф был, вероятно, самым почитаемым из всех американских новеллистов, если и не в глазах широкой публики, то с точки зрения элитарных и академических кругов. В шести опубликованных им сборниках переплетение мрачного и смешного полностью убивало банальную сентиментальность, свойственную описаниям тягот, выпавших евреям-иммигрантам. В своих рассказах он словно неспешно раскручивал свиток снов, но при этом отнюдь не жертвовал приметами места и времени ради создания сюрреалистических фантомов или гротеска магического реализма. Он никогда не печатал помногу, а в те последние пять лет, когда предположительно впервые взялся за роман, который должен был непременно принести ему всемирное признание и Нобелевскую премию, по сути уже давно заслуженную, в свет не вышло вообще ничего. Именно в это время он жил с Эми в Кембридже и читал изредка лекции в Гарварде. Они так и не поженились: развод не был оформлен, так что вопрос о браке просто не вставал. Ну а потом он умер.

В последний вечер перед возвращением домой я пошел в итальянский ресторанчик поблизости от отеля. Его хозяева были те же, что и в начале девяностых, когда я ужинал здесь в последний раз. К моему изумлению, Тони, младший из членов семьи, приветствовал меня по имени и усадил за угловой столик, которому я всегда отдавал предпочтение, так как там было тише и спокойнее всего.

Вы уезжаете, а другие – и в этом, вообще говоря, нет ничего особенного – остаются на прежнем месте и занимаются прежним делом. Вернувшись, вы поражаетесь, что они все еще здесь, но мысль, что кто-то всю свою жизнь проводит на маленьком пятачке и не стремится куда-то прочь, вносит в душу особое успокоение.

– Вы переехали, мистер Цукерман, – сказал Тони. – Давно уже у нас не появляетесь.

– Живу теперь севернее. В горах.

– Там, наверно, красиво. И ничто не мешает писать.

– Вот именно. Как дела в вашей семье?

– Все в порядке. Вот только Челия умерла. Помните мою тетушку? Ту, что сидела за кассой?

– Конечно помню. Грустно, что ее уже нет. Она ведь была совсем не стара.

– Да. Но в прошлом году заболела и уже не поправилась. А вы прекрасно выглядите. Принести что-нибудь выпить? Кьянти, насколько я помню?

Хоть волосы Тони стали такими же серо-стальными, какими были у его деда Пьерлуиджи (если судить по написанному маслом и по-прежнему висящему возле раздевалки портрету иммигранта – основателя ресторана, похожего в своем белом фартуке на красавца актера), и хоть фигура Тони погрузнела и расплылась с тех пор, как я видел его в последний раз (сто тысяч тарелок пасты назад), мужчиной чуть за тридцать, единственным стройным и худощавым в этой любящей плотно поесть компании рестораторов, само меню не изменилось, фирменные блюда остались теми же и хлеб в корзиночке – тоже, и, когда старший официант прошелся вдоль столов, демонстрируя выбор десертов, выяснилось, что и десерты прежние. Можно было предположить, что и моя реакция на все это не изменится ни на йоту, что, взяв в руку бокал и жуя кусок итальянского хлеба, того самого сорта, что я едал здесь десятки раз, я сразу почувствую себя дома, но этого не случилось. Я казался себе самозванцем, играющим роль человека, которого Тони некогда знал и которым я вдруг отчаянно захотел оказаться. Но после одиннадцати лет затворничества я полностью отделился от себя прежнего. Скрывшись из города, чтобы избегнуть реальной угрозы, а потом предпочтя уединение, я постепенно избавился от всего переставшего представлять для меня интерес и, оставив мечты о возвращении к полной жизни, освободился и от послевкусия содеянных ошибок (в моем случае – нескольких неудачных браков, множества адюльтеров и бумерангом бьющих эротических привязанностей). Возможно, предпочтя поступок пустым размышлениям о нем, я в результате избавился от себя.

У меня было что почитать. Захватил, как делал всегда, если шел к Пьерлуиджи один, без компании. Живя в одиночестве, я пристрастился читать за едой, но сейчас отложил газету и стал поглядывать на ньюйоркцев, ужинавших вокруг меня в этот день, 28 октября 2004 года. Один из плюсов жизни в большом городе – иллюзия общности с незнакомцами, сидящими за соседними столиками в хорошем маленьком ресторанчике. Сейчас я был одним из них. Поздновато придавать важность такому элементарному наблюдению, но меня оно вдохновило.

Только дойдя до кофе, я наконец потянулся к газете – свежему выпуску «Нью-Йоркского книжного обозрения». Взял его в руки впервые после отъезда из города, хотя до того был подписчиком со дня создания газеты в начале шестидесятых, а время от времени выступал в ней как автор. По пути к Пьер-луиджи я прошел мимо киоска и, краем глаза увидев верх первой страницы, где над карикатурами Дэвида Ливайна было жирно набрано желтым «Специально к выборам», а дальше, над списком из десяти примерно имен, – «Грядущие выборы и будущее Америки», вынул четыре доллара пятьдесят центов и захватил газету в ресторан. Теперь жалел о покупке и, даже когда любопытство возобладало, не взялся читать вынесенные на первую полосу заголовки статей и первые, отданные под выборы страницы, а осторожно вошел на цыпочках с черного хода, обратившись к разбитым на рубрики объявлениям. «ХОРОШЕНЬКАЯ инструкторша по художественной фотографии, любящая мать…», «СЛОЖНАЯ, ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНАЯ, ПОЛНАЯ ЖЕЛАНИЙ и способная быть желанной замужняя женщина…», «ЭНЕРГИЧНЫЙ, ВЕСЕЛЫЙ, ОБЕСПЕЧЕННЫЙ мужчина с разнообразными интересами…», «ЗЕЛЕНОГЛАЗАЯ, забавная, экстравагантная, обольстительная…». Я перепрыгнул к разделу «Недвижимое имущество» и там, в колонке «Сдается», предваряющей куда более длинную и предлагающую в основном Париж и Лондон «Сдается за границей», наткнулся на объявление, словно специально адресованное мне; меня вдруг хлестнуло ощущение удачи, чудесного шанса, мерцающего пока непонятным смыслом.

СЕРЬЕЗНЫЕ супруги-писатели тридцати с небольшим лет хотели бы предоставить удобную, полную книг трехкомнатную квартиру в районе Верхнего Вест-Сайда в обмен на жилье в тихой сельской местности милях в ста от Нью-Йорка. Предпочтительно Новая Англия. Немедленное заключение сделки. Идеальный срок – на год…

Без колебаний, так же спонтанно, как и в случае с коллагеновыми инъекциями, необходимость которых я собирался спокойно обдумать дома, так же спонтанно, как и при покупке «Нью-Йоркского обозрения», я спустился по лестнице и, миновав кухню, прошел туда, где, как мне помнилось, рядом с мужской уборной висел на стене телефон-автомат. Нужный номер я записал на обрывке бумаги, там, где раньше уже пометил «Эми Беллет». Быстро набрав его, я сообщил откликнувшемуся мужчине, что звоню по объявлению об обмене жильем сроком на год.

Могу предложить ему небольшой дом в горах на западе Массачусетса, через дорогу от болотистой пустоши, пристанища водоплавающих. До Нью-Йорка сто двадцать восемь миль, ближайшие соседи в полумиле, в восьми милях вниз по горе – университетский городок, где есть супермаркет, книжный магазин, винная лавка, хорошая библиотека и пользующийся популярностью бар с вполне приличной едой. Если это примерно то, что им нужно, я заглянул бы осмотреть квартиру и обсудить подробности сделки. Нахожусь в нескольких кварталах от Верхнего Вест-Сайда, так что, если у них нет возражений, буду буквально через несколько минут.

– Звучит так, словно вы собираетесь въехать сегодня вечером, – рассмеялся мужчина.

– Если успеете освободить квартиру – въеду, – ответил я, и это была чистая правда.

Прежде чем возвращаться к столу, я зашел в туалет, нырнул в единственную кабинку и спустил брюки, любопытствуя выяснить, возымела ли уже действие медицинская процедура. В попытках стереть впечатление от увиденного, на секунду закрыл глаза, стараясь избавиться от нахлынувших чувств, выкрикнул: «Чтоб вас, сволочи!», имея в виду мечты вдруг, в одночасье, опять стать таким, как все.

Вынул из пластиковых трусиков промокшую хлопковую прокладку, достал свежую из пачки, всегда лежащей наготове во внутреннем кармане пиджака. Использованную завернул в туалетную бумагу и выбросил в ведро, стоящее возле раковины. Потом вымыл и высушил руки, поборол, насколько удалось, мрачность и пошел вверх по лестнице – платить по счету.

По пути к Семьдесят первой Западной, я с изумлением увидел, что вместо громады Колизея на Коламбус-серкл возвышаются два парных стеклянных небоскреба, соединенных на уровне «талии» галереей и окруженных внизу нарядными магазинами. Пройдя через их аркаду, я зашагал дальше и, когда, двигаясь к северу, добрался до Бродвея, почувствовал себя не столько иностранцем, сколько жертвой оптического обмана, в результате которого все исказилось и, словно в «комнате смеха», стало одновременно знакомым и неузнаваемым. Как я уже говорил, привычка жить в одиночестве далась мне не без труда. Я познал его испытания, его радости. И со временем сузил границы своих потребностей, давно отказавшись от бурных реакций, интимной близости, приключений и распрей в пользу спокойного, ровного, предсказуемого общения с природой, книгами и работой. Зачем взывать к неведомому или стремиться к иным потрясениям и сюрпризам, кроме тех, что старение без всякой моей просьбы наверняка предоставит в избытке? И все же я шел по Бродвею. Миновал толпы у Линкольн-центра, слиться с которыми не имел ни малейшего желания, здания кинотеатров, нисколько не привлекавшие шедшими в них фильмами, магазины изделий из кожи, и магазины, торгующие деликатесами, чьи приманки меня совершенно не трогали, и все-таки я шел вперед и, зная, что совершаю ошибку, отказывался смять и выбросить безумную надежду, направлявшую мои действия, безумную надежду на то, что впрыснутый коллаген ликвидирует самые страшные последствия моей болезни, и я, призрак, сам давно оборвавший нити связей и открываемых ими перспектив, все-таки поддавался надежде, что смогу начать все с начала и жизнь снова будет казаться безбрежной не только в силу интеллектуальных потенций, но и благодаря возможностям, вновь подаренным телу. Конечно, я поступаю неправильно, это нелепость, думалось мне, но если и так, то что правильно и разумно, да и кто я такой, чтобы считать себя способным к правильным и разумным поступкам? Я делал то, что делал, – и это единственное, что можно сказать, оглядываясь назад. Мои тяжкие испытания были следствием вечной порывистости и глупости – по сути, порывистость и была глупостью, – и очень похоже, что я теперь снова вступаю на этот путь. Причем двигаюсь на отчаянной скорости, так как, возможно, опасаюсь, что охватившее меня безумие может исчезнуть в любой миг и я уже не сумею идти дальше и делать то, что – сам отлично понимаю – делать не следует.

Лифт разделенного на квартиры узкого шестиэтажного дома из белого кирпича поднял меня на верхний этаж, и открывший мне дверь квартиры 6 «б» круглолицый молодой человек без промедления заявил:

– Вы писатель.

– Вы тоже?

– Что-то вроде, – сказал он с улыбкой, и, когда мы вошли, представил меня жене, добавив: —А вот и третий писатель.

Она была высокой, стройной и, в отличие от мужа, не сохранила ни юной непринужденности, ни игривости; во всяком случае, так показалось мне. Длинное узкое лицо обрамляли красивые гладкие черные волосы, падавшие на плечи и даже ниже. Казалось, прическа намеренно что-то скрывала, но это что-то не было физическим изъяном: мягкое, кремового оттенка лицо было прекрасно. То, что муж любит ее без памяти и дышит ею, проявлялось в открытой нежности его взглядов и жестов, даже в тех случаях, когда ему не совсем нравились ее высказывания. Было понятно, что они оба признают ее превосходство и она полностью растворяет в себе его личность. Ее звали Джейми Логан, его – Билли Давидофф, и, водя меня по квартире, он с явным, особенным удовольствием называл меня «мистер Цукерман».

Большая, хорошая трехкомнатная квартира была обставлена дорогой современной мебелью европейского стиля, декорирована восточными ковриками и дивным персидским ковром в гостиной. Часть спальни, из окна которой виден был росший на заднем дворике высокий платан, представляла собой кабинет. Другой «кабинет» помещался в гостиной, где за окнами была церковь, расположенная на другой стороне улицы. Повсюду стопки книг, а на стенах, в просветах между стеллажами – выполненные Билли фотографии итальянской городской скульптуры. Кто платит за скромный шалаш этой парочки «тридцати с небольшим»? По моему предположению, деньги были его, а познакомились они где-нибудь в Амхерсте, или Уильямсе, или Брауне. Застенчивый, богатый, добродушный еврейский мальчик и пробивная девица из бедных, ирландка, может быть, наполовину итальянка, с первого курса упорно идущая к цели, настойчивая и, возможно, готовая поработать локтями…

Но я ошибся. Деньги шли из Техаса – и к ней. Ее отец был хьюстонским нефтепромышленником и – насколько такое возможно – чистокровным американцем. Еврейская семья Билли жила в Филадельфии, держала там магазинчик чемоданов и зонтов. Парочка познакомилась в Колумбийском университете, где оба проходили постдипломный курс писательского мастерства. Выпустить книгу пока не сумели ни он, ни она. Но пять лет назад ей посчастливилось напечатать рассказ в «Нью-Йоркере», после чего издатели и литературные агенты немедленно принялись выяснять, не пишет ли она роман. Но сейчас не было ощущения, что ее творческие потенции мощнее, чем у мужа.

Когда с осмотром квартиры было покончено, мы разместились в тишине гостиной, отделенной от уличного шума двойными стеклами окон. Маленькая лютеранская церковь через дорогу, прелестная, с узкими окнами, стрельчатыми арками и фасадом из необработанного камня, хоть и была построена, вероятно, в начале девятисотых, казалась специально созданной для того, чтобы прихожане перенеслись из Верхнего Вест-Сайда на пять-шесть веков назад, в глухую деревушку на севере Европы. К самому окну подступало огромное дерево гинкго, чьи зеленые листья только еще начинали терять летнюю сочность. Когда я вошел в квартиру, в глубине тихо звучали «Четыре последние песни» Рихарда Штрауса, и теперь, когда Билли захотел выключить плеер, я невольно задумался о том, выбрали они эту вещь еще до моего прихода, или мое появление заставило одного из супругов поставить горестно-элегическую, полную глубокого чувства музыку, написанную очень старым человеком в самом конце его жизни.

– Женский голос – его любимый инструмент, – заметил я.

– Или два соединенных голоса, – откликнулся Билли. – Его любимая комбинация – женский вокальный дуэт. В финале «Кавалера розы», в финале «Арабеллы», в «Елене Египетской».

– Вы знаток Штрауса, – обернулся я к нему.

– Женский голос и мой любимый инструмент.

Это явно был комплимент жене, но я сделал вид, что не понял.

– Так вы и музыку пишете? – спросил я.

– О, нет-нет, – отмахнулся Билли. – Вполне достаточно хлопот с прозой.

– Мой дом стоит в лесу, – я теперь обращался к обоим. – Но там, пожалуй, не тише, чем здесь.

– Мы ведь уедем только на год, – сказал Билли.

– А можно спросить зачем?

– Это затея Джейми, – ответил он, вдруг оказавшись отнюдь не таким ручным, как мне представлялось.

Стремясь избежать бестактности лобового вопроса, я просто молча обернулся к ней. Физическое ощущение ее присутствия было необычайно сильным, и, возможно, сознавая это, она стремилась к худобе, чтобы как-то его умерить. А может, вовсе о том не думала: у женщины, сидящей на диете, не бывает такой груди. Она была в джинсах и низко вырезанной, шелковой с кружевами, блузке, несколько смахивающей на нарядное бюстье и действительно оказавшейся, как я понял, когда всмотрелся, нарядным бюстье. Поверх него был надет очень длинный кардиган, отделанный широким кантом рифленой вязки и легко перехваченный таким же рифленым и мягким поясом. Вещь, по качеству и изяществу полярно противоположная перешитому из больничного халата платью Эми Беллет; связанный из толстых мягких жгутов, кардиган был светлее и нежнее цвета загара и стоил, наверное, около тысячи баксов. Закутанная в него, Джейми казалась истомленной, соблазнительно томной, похожей на женщину в кимоно. Но говорила быстро и уверенно, как говорят, если нет возможности уклониться, вконец запутавшиеся люди.

– А вы зачем переезжаете в Нью-Йорк? – сказала она под давлением моего взгляда.

– Живущая здесь приятельница очень больна, – ответил я.

Все еще было непонятно, почему я сижу в этой квартире и чего добиваюсь. Изменить свою жизнь? Но как? Заменив вид на мамонтовые деревья и изгородь из необработанного камня видом на стилизованную под Средневековье церковь викторианской эпохи? Наблюдать из окна не оленей, ворон и диких индеек, населяющих мои леса, а машины?

– У нее опухоль мозга, – пояснил я, просто чтобы продолжить беседу. Беседовать с Джейми.

– Вот как… А мы уезжаем, потому что я не хочу погибать во имя Аллаха, – ответила она.

– Но разве есть реальная опасность? Здесь, на Семьдесят первой Западной?

– Этот город – сердце того, что они ненавидят. Бен Ладен просто свихнулся на идее зла. И это зло он зовет «Нью-Йорк».

– Мне трудно судить. Газет я не читаю. Давно, уже несколько лет. В «Нью-Йоркском обозрении» просмотрел только колонку объявлений. Можно сказать, не знаю, что происходит.

– Но ведь о выборах вы знаете, – вступил в разговор Билли.

– Практически ничего. В захолустье, где я живу, люди не обсуждают политику, во всяком случае с чужаками вроде меня. Телевизор я почти не включаю. Так что нет, можно сказать, не знаю ничего.

– И за войной не следили?

– Нет, не следил.

– За враньем Буша?

– Тоже нет.

– Трудно поверить, вспомнив ваши книги, – усомнился Билли.

– Я уже отслужил свое как отчаянный либерал и бунтующий гражданин. – По видимости я вроде бы обращался к нему, но по сути опять говорил для нее, и делал это по причине, вначале непонятной даже мне самому, повиновался стремлению, сопротивляться котому не хотелось, с которым меньше всего хотелось бороться. И как бы ни называлась сила, вышвырнувшая меня в возрасте семидесяти одного года назад в открытое пространство, как бы ни называлась эта сила, которая для начала погнала меня в Нью-Йорк к урологу, она стремительно набирала мощь в присутствии Джейми Логан, в этом ее свободном тысячедолларовом кардигане, наброшенном на низко вырезанное бюстье. – Я не хочу формулировать свое мнение. Не хочу высказываться «по вопросам». Не хочу даже знать, в чем они состоят. Я отказываюсь быть в курсе, а с тем, от чего отказываюсь, я расстаюсь. Поэтому и живу, где живу. Поэтому и вы хотите жить в том месте.

– Поэтому Джейми хочет там жить, – поправил Билли.

– Да. Я все время боюсь. Новое место может помочь. – Внезапно она замолчала. Не потому, что спохватилась и предпочла утаить свои страхи от человека, готового поменять надежное убежище на открытую всем опасностям нью-йоркскую квартиру, а потому, что направленный на нее взгляд Билли намекал, будто она сознательно искушает его поспорить в моем присутствии. Он, конечно, ее обожал, но и обожание имеет свои пределы. Брак есть брак, и в каких-то случаях ему было трудно сладить со своей очаровательной половиной.

– Другие тоже уезжают, опасаясь террористов? – спросил я ее.

– Другие любят об этом поговорить, – признал Билли.

– Но некоторые уехали, – торопливо вставила Джейми.

– Ваши знакомые? – спросил я.

– Нет, – с ударением произнес Билли. – Мы будем первыми.

С улыбкой, которая мне (плененному ею так же молниеносно, как, думаю, в свое время пленился ею Билли, но находящемуся по другую сторону опыта: мой был уже где-то на грани забвения) показалась не только щедрой, но также искусительной, Джейми небрежно и высокомерно обронила:

– А я всегда люблю быть первой.

– Что ж, если дом вам подойдет, он ваш. Давайте нарисую план.

Вернувшись в отель, я позвонил Робу Мэйси, местному плотнику, который уже десять лет присматривал за моим домом, и его жене Белинде, раз в неделю делающей уборку и привозящей продукты, если мне неохота ехать за восемь миль в Атену. Продиктовал им список того, что необходимо упаковать и отправить в Нью-Йорк, и сообщил о приезде через неделю молодой супружеской пары, которая проживет у меня весь следующий год.

– Надеюсь, это не связано с вашим здоровьем? – откликнулся Роб.

Именно он отвез меня в Бостон, а потом доставил из больницы домой, когда мне девять лет назад удаляли простату, а Белинда стряпала мне и с удивительной чуткостью помогала справляться со всеми сложностями в хлопотные недели выздоровления. С тех пор я ни разу не был в больнице и не болел ничем, кроме легкой простуды, но добросердечная чета Мэсси, бездетные супруги среднего возраста (он – жилистый, умный, покладистый, она – полногрудая, общительная, суетливая), со времени операции даже пустяшные мои дела воспринимали как нечто требующее повышенного внимания. Даже от родных детей не имел бы я в старости лучшей заботы, а может, имел бы и худшую. Оба они не прочли и строчки из моих книг, но, натыкаясь в газете или журнале на мое имя или фотографию, Белинда сразу же делала вырезку и приносила ее мне. Я неизменно заверял, что вижу это впервые, а после ухода Белинды, не желая обидеть добросердечную женщину, уверенную, что вырезки хранятся в специальном альбоме, тщательно разрывал, не глядя, принесенный ею листочек на мельчайшие кусочки и только после этого выбрасывал в мусорную корзинку. С этим тоже было покончено.

На мой семидесятый день рождения Белинда приготовила бифштексы из оленины с красной капустой, и мы втроем отужинали у меня дома. Мясо – охотничий трофей Роба, добытый в наших лесах, – было отменным, и таким же было веселое дружелюбие и тепло моих друзей. Они поздравили меня шампанским и подарили свитер из шерсти ягненка, купленный для меня в Атене. А потом попросили рассказать, каково это – быть семидесятилетним. Я сидел во главе стола. Поблагодарив за свитер, я поднялся с места и произнес: «Речь будет очень короткой. Представьте себе четырехтысячный год». Они улыбались, уверенные, что сейчас последует шутка, и я пояснил: «Нет-нет, я серьезно.

Подумайте о четырехтысячном годе. Представьте его себе всесторонне, во всех аспектах. Не торопитесь». Минуту над столом висела тишина. «Вот это и значит быть семидесятилетним», – тихо сказал я и сел.

Нельзя было приглядывать за домом лучше Роба Мэйси. И вести хозяйство лучше Белинды. О таком можно только мечтать. И хотя я лишился присматривавшего за мной Ларри Холлиса, у меня оставалась эта пара, и тем временем, которое я имел для работы, и даже всем написанным я был отчасти обязан их восхитительной заботе обо всем остальном. И вот теперь я их брошу!

– Здоровье в полном порядке. Но есть работа, которую нужно закончить в городе. Поэтому я поменялся с ними домами. Буду держать с вами связь. Если понадобится что-то сообщить, звоните мне «в кредит».

– Натан, – добродушно сказал мне Роб, – звонков «в кредит» не существует уже двадцать лет.

– Правда? Ну, вы меня поняли. Я скажу им, что Белинда будет, как раньше, приходить раз в неделю, а в случае надобности они могут звать вас обоих. Платить буду я сам, но если Джейми Логан или Билли Давидофф попросят вас о чем-то дополнительном, то договаривайтесь напрямую.

Произнеся имя Джейми, я вдруг почувствовал острую боль; больно было оттого, что я не только теряю ее, как Роба и Белинду, но и сам хлопочу о том, чтобы эта потеря стала реальностью. Было такое чувство, словно я лишаюсь самого дорогого на свете.

Я сказал Робу с Белиндой, что, как только перееду в квартиру на Семьдесят первой Западной, договорюсь с ними о перевозке в город моих вещей и о том, чтобы кто-то из них отогнал машину обратно, поставил в гараж и, пока я отсутствую, время от времени «выгуливал». Два месяца назад я закончил очередную книгу и еще не взялся за новую, так что ни рукописей, ни записных книжек перевозить не требовалось. Если бы новая книга была в работе, вопрос о переезде, пожалуй, не встал бы: я никому не доверил бы перевозку рукописей, а приехав за ними сам, ни за что не вернулся бы в Нью-Йорк – не по причинам, двигавшим Джейми, не из-за ужаса перед террористами, а потому, что все мне нужное было именно там, где я жил; там ткался узор размеренной жизни, необходимой, чтобы писать; там были книги, отвечавшие моим потребностям, и пейзаж, помогавший сохранять душевное равновесие и оставаться, сколько возможно, в рабочей форме. Нью-Йорк мог предложить мне только то, чем я был уже не в состоянии воспользоваться, а именно переживание текущего момента, того, что происходит «здесь и сейчас».

Здесь и сейчас.

Тогда и сейчас.

Начало и конец «сейчас».

Именно это я нацарапал на клочке бумаги, где прежде уже вывел «Эми Беллет» и записал телефон моей новой нью-йоркской квартиры. Слова были похожи на какое-то название. Может, и станут названием. Или все-таки стоит пойти напрямик и назвать книгу «Мужчина в памперсах»? Книгу о человеке, который знает, что принесет ему невыносимую боль, и все-таки отправляется туда, к ней.

Следующим утром мне позвонили из урологической клиники, поинтересовались, все ли в норме, нет ли каких-то изменений в самочувствии, например лихорадки, болей или еще чего-то необычного. Нет, самочувствие прекрасное, ответил я, но недержание, насколько могу судить, осталось на прежнем уровне. Спокойная и внимательная медсестра посоветовала мне быть терпеливым в ожидании признаков улучшения, вполне возможно, они и проявятся, иногда это бывает даже недели спустя после инъекции. Напомнила, что для получения желаемого эффекта в некоторых случаях приходится прибегать ко второй, а то и третьей инъекции, причем ежемесячное повторение процедур на протяжении трех месяцев не представляет никакой опасности. «Сужая выходное отверстие, мы даем вам хороший шанс на частичное или полное сокращение непроизвольных выделений. Пожалуйста, держите с нами связь и обо всем сообщайте доктору. И независимо от симптомов зайдите к нам в течение недели. Пожалуйста, мистер Цукерман, очень вас просим».

Необходимо было немедленно избавиться от идиотских, пустопорожних фантазий о новом рождении, взять в гараже за углом машину и, не теряя времени, отправиться на север, домой, где я быстро сумею вернуть свои мысли в должное русло и подчиню их трудностям создания художественной прозы, занятию, не оставляющему места розовым мечтам. Если чего-то нет, приходится без этого обходиться. Тебе семьдесят один год, и этим все сказано. Дни тщеславного утверждения «я» позади. Не соглашаться с этим просто глупо. Незачем лезть во внутренний мир Эми Беллет или Джейми Логан, незачем лезть и в свой собственный: это та же нелепость. Процесс самопознания давно закончен. Все эти годы я не был глупым дитятей и узнал даже больше, чем следовало. Перевалив за шестьдесят, я не отводил глаз в сторону, не скользил по течению, не отворачивался, скрывал, насколько возможно, свой страх, и, если мне суждено создать еще что-то, я справлюсь с этим без известий о терроризме, «Аль-Каиде», войне в Ираке или переизбрании Буша. Куда разумнее избегать негодующих, истеричных перемываний подробностей кризиса. В годы Вьетнамской войны все это поглотило меня целиком, и стоит мне поселиться в городе, как я снова уйду в это с головой, а возбуждение, неминуемо приходящее вместе с чувством причастности, исподволь разрушает и в конце концов делает тебя разбитым, плохо соображающим неврастеником, и, без сомнения, это одна из причин, заставляющих Джейми Логан стремиться к бегству.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю