Текст книги "По наследству. Подлинная история"
Автор книги: Филип Рот
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 11 страниц)
– Ну а теперь мне наконец-то уберут катаракту?
Мы отвели ему верхнюю спальню – в ее окно заглядывали ветки яблонь, ясеней и кленов. В этой комнате с печкой и пестрым североафриканским ковриком, как говорил отец, ему особенно хорошо спалось и в те годы, когда он с мамой приезжал к нам погостить, и позже, после ее смерти, когда они с Лил наезжали раза два за лето провести уик-энд с нами. Я повел его наверх – подремать после обеда. Утром Клэр сварила большую кастрюлю овощного супа – ее должно было хватить на несколько дней, срезала цветы в саду, чтобы украсить его комнату, но, как оказалось, он все еще не мог есть ничего теплого, а пока мы ехали из больницы – дорога заняла два часа, – так устал, что никак не отвечал на попытки Клэр приветить его, а сидел, уткнувшись глазами в тарелку.
В спальне он вмиг, даже не сняв с кровати покрывала, заснул; однако двадцать минут спустя, когда я поднялся проверить, как он там, проходя мимо неплотно прикрытой двери ванной, соседней с его спальней, увидел, что он сидит на унитазе, обхватив руками голову. По дороге из больницы нам пришлось дважды останавливаться на бензозаправочной станции: отцу казалось, что ему нужно в уборную.
– Как ты? – спросил я.
– Все в порядке, все в порядке, – сказал он, но попозже, когда я попытался вывести его погулять по саду, признался, что боится выйти из дому: вдруг ему понадобится в уборную. Ему до сих пор не удалось оправиться, и он попросил меня съездить в универмаг за сливовым соком – вдруг подействует. Он был страшно подавлен, опустошен и душевно, и телесно, однако, минуя гостиную, где он, скукожившись, сидел в кресле перед камином, я услышал, как он что-то бормочет: оказалось, он плачется вовсе не на свои несчастья.
– Бедняга он, этот китаец, – вот что он говорил.
К следующему утру ему стало лучше – за завтраком он даже смог выпить тепловатый чай и съесть половину мисочки охлажденной молоком овсянки, приготовленной Клэр. Я пошел в его спальню, они с Клэр тем временем беседовали – Клэр терпеливо слушала, а он рассказывал, и далеко не в первый раз, что его мать была святая, просто святая: стряпала на восьмерых, девятерых, десятерых, селила у себя всех родственников, приехавших в Америку без гроша в кармане, драила, ползая, деревянную лестницу… Я хотел проветрить комнату, постелить постель, вынуть грязное белье из сумки, которую он брал в больницу, и отвезти в прачечную вместе с нашим скопившимся за неделю бельем. Но отогнув одеяло, обнаружил на простыне пятна крови, в пятнах крови были и его пижамные штаны, а ведь он надел пижаму только вчера. Я бросил пижаму в бельевую корзину, принес чистую из своих запасов, сдернул простыню с кровати и снова застелил ее. Чтобы уберечь матрас от пятен, накрыл простыню сложенным вдвое плотным махровым полотенцем. Такие обильные ректальные выделения встревожили меня – я не знал, что тому причиной. И гадал: знает ли он.
Выяснить, в чем дело, не было возможности: едва кончив беседовать с Клэр – пока она убирала со стола, он во всех подробностях изложил ей историю банкротства обувной лавчонки, которую они с мамой открыли сразу после женитьбы, – он взял вчерашние газеты и снова удалился в ванную. Перед сном он выпил стакан сливового сока, еще один за завтраком, но, когда двадцать минут спустя я окликнул его, чтобы узнать, как он там, он ответил с такой обреченностью, будто говорил не из уборной, а из подпольного тотализатора:
– Если не везет, так уж не везет.
– Еще повезет, – отозвался я.
– Пятый день, – голос у него был убитый.
– Биопсия, анестезия, ты долго не двигался – все вместе выбило тебя из строя. День-два нормально поешь, немного подвигаешься – и все наладится. А что, если переместиться на воздух? С минуты на минуту приедут Сет и Рут. Пойдем ко мне в кабинет, посидишь на веранде, пока я буду отвечать на письма.
– Попозже.
Из уборной он вышел лишь через полчаса, и вид у него был такой подавленный, что и без вопросов все стало ясно. Спустившись вниз, он отказался гулять и снова расположился в кресле в гостиной. Я устроился на диване с «Таймс», предложил почитать ему о Дукакисе и Буше[37]37
Майкл Стэнли Дукакис (р. 1933) – политический деятель, кандидат на пост президента в 1988 г. Джордж Герберт Уокер Буш (р. 1924) – президент США (1989–1993); в описываемое время – вице-президент США в администрации Р. Рейгана и кандидат в президенты.
[Закрыть].
– Буш, – сказал он брезгливо, – и его хозяин, мистер Рыган. Знаешь, чему мистер Рыган научился за эти восемь лет? Спать и козырять. Во всей стране никто не козыряет лучше его. В жизни не видал, чтоб так козыряли.
Я начал читать ему первую страницу «Таймс», но он прервал меня – сказал, что оставил зубы наверху и не хочет, чтобы «дети» видели его без зубов. Я отложил газету и сходил наверх – забрать зубы с полки около унитаза: он положил их туда, пока тщетно тужился, чтобы опорожнить кишечник. Я подставил зубы под кран – смыть остатки завтрака, – понес их вниз, а сам думал: «Зубы, глаза, лицо, кишечник, задний проход, мозг…» – а сколько всего еще впереди. Ему может стать хуже и станет – иначе не бывает, – куда хуже, но для начала конца и так все хуже некуда. И наверное, тот бедняга-китаец с зондом мог бы и – не без оснований – мимолетно подумать: «Бедняга он, этот еврей».
Обедали мы в просторной летней пристройке рядом с кухней, чем-то вроде сарая с каменным полом, – здесь фермер в прежние времена хранил дрова. Одну стену пристройки целиком занимали раздвижные стеклянные двери – они выходили на газон, каменную ограду, луга и поля. Раньше я обычно устраивал отца в плетеном кресле так, чтобы он мог любоваться видом, и в погожие дни он с удовольствием проводил здесь все утро, читая «Таймс»: в первую очередь статьи об Израиле, потом об администрации Рейгана – они давали пишу его ненависти к президенту на весь день.
Теперь же, когда к нам приехали на обед Сет и Рут и у нас завязался разговор о том о сем, и яркий денек, как нередко летом, с каждым часом становился все прелестнее, он был полностью обособлен от нас – его тело стало чем-то вроде наводящего страх ограждения, из которого не вырваться, загона на скотобойне.
Обед близился к концу, когда он отодвинул стул и направился к лесенке, ведущей на кухню. За обед он в третий раз вставал из-за стола, и я вставал вслед за ним – помочь ему подняться наверх. Он, однако, от помощи отказывался, и, оттого что он, как я понимал, шел в уборную – предпринять очередную попытку опорожнить кишечник, – я, не желая конфузить его, не настаивал.
Мы уже пили кофе, когда я спохватился: отец еще не вернулся. Ничего никому не сказав, я вышел из-за стола, чего за разговором никто не заметил, и проскользнул в дом – решил, что он умер.
Но он не умер, хотя не исключено, что предпочел бы умереть.
Я не дошел и до половины лестницы, когда мне в ноздри шибанул запах испражнений. Поднявшись наверх, я увидел, что дверь ванной распахнута, а около нее в коридоре валяются отцовские брюки и трусы. Посреди ванной стоял отец, совершенно голый: он только что вышел из душа, с него капала вода. Запах стоял такой, что не продохнуть.
Увидев меня, он едва не заплакал. Совершенно отчаянным – в жизни такого не слышал – голосом он сообщил мне то, о чем я и сам без особого труда догадался.
– Я обосрался, – сказал он.
Все было в нечистотах – они покрывали коврик ванной, стекали с краев унитаза, лежали кучей у его основания. Забрызгали стеклянную дверь душевой кабинки, из которой он только что вышел, заляпали одежду, сброшенную в коридоре. Загваздан был и угол полотенца, которым он пытался обтереться. В тесной ванной – обычно ею пользовался я – он сделал все, что мог, чтобы отмыться самостоятельно, но, так как практически ничего не видел и только вышел из больницы, раздеваясь и забираясь в душевую кабинку, ухитрился измазать все вокруг. Капельки нечистот повисли даже на укрепленной над раковиной зубной щетке.
– Ничего страшного, – сказал я, – ничего страшного, мы все уберем.
Пробравшись к душевой кабинке, я снова пустил воду – крутил краны до тех пор, пока не установил нужную температуру. Забрал у него полотенце и помог ему снова встать под душ.
– Возьми мыло и начни с паха, – сказал я и, пока он послушно намыливался, собрал его одежду, полотенца, коврик в кучу и спустился вниз – там был бельевой шкаф, – достал наволочку и засунул все в нее. Взял там и чистое полотенце. Затем помог отцу выйти из кабинки, отвел в коридор – туда, где пол не был заляпан, обернул его полотенцем и насухо вытер.
– Ты просто герой, – сказал я, – но с этим, увы, никто бы не справился.
– Я обосрался, – сказал он, и на этот раз расплакался.
Я отвел его в спальню, где он, продолжая обтираться, примостился на краешке кровати, я же тем временем ушел – принести ему мой махровый халат. Убедившись, что отец хорошо вытерся, я помог ему надеть халат, отогнул одеяло и наказал прилечь и поспать.
– Не говори детям, – сказал он, подняв на меня с кровати зрячий глаз.
– Я никому не скажу. Скажу, ты прилег отдохнуть.
– Клэр тоже не говори.
– Ни одной живой душе, – сказал я. – Будь спокоен. С каждым может случиться. Выкинь все из головы и хорошенько отдохни.
Я опустил шторы, чтобы его не беспокоил солнечный свет, и закрыл за собой дверь.
Ванная выглядела так, точно какой-то громила-пакостник, предварительно ограбив дом, оставил на память свою визитную карточку. Так как главной моей заботой был отец и в первую голову я думал о нем, по мне лучше всего было бы заколотить дверь и забросить ванную навсегда. «Так же бывает, когда приступаешь к книге, – подумал я, – никогда не знаешь, с чего начать». И, хоть и не без опаски, пересек ванную и – для начала – распахнул окно. Потом спустился по черной лестнице на кухню и, стараясь не попасться на глаза Сету, Рут и Клэр – они все еще сидели в летней пристройке и разговаривали, – достал из шкафчика под раковиной ведро, швабру, коробку чистящего порошка, два рулона бумажных полотенец и поднялся в ванную.
Там, где нечистоты лежали у унитаза более или менее густо, убрать их было проще всего. Соскрести и спустить в унитаз. Отмыть дверцу душевой кабинки, подоконник, раковину, мыльницу, стеклянные колпаки ламп и полотенцесушители тоже особого труда не составляло. Надо было только не жалеть бумажных полотенец и мыла. Но там, где нечистоты застряли в щелястом полу между истертыми досками каштанового дерева, – это была та еще работенка. Швабра лишь развозила грязь, и в конце концов я взял зубную щетку и, макая ее в ведро с мыльной водой, стал отдраивать одну щель за другой, от стены к стене, сантиметр за сантиметром, покуда не отчистил пол как нельзя лучше. Проползав на коленях с четверть часа, я решил, что на частички и кусочки, застрявшие так глубоко, что мне до них не добраться, придется наплевать. Снял с окна, хоть и чистые на вид, занавески, сунул их в ту же наволочку, потом прошел в спальню Клэр, взял там какой-то одеколон и щедро окропил, как кропят святой водой, отмытую и отдраенную ванную. Поставил в угол небольшой вентилятор – мы иногда пользовались им летом, – включил его, вернулся в ванную Клэр, вымыл руки до локтя и лицо. Нечистоты застряли и в волосах, так что пришлось помыть и голову.
Я прошел в спальню, где он спал, на цыпочках: он все еще дышит, он все еще жив, он все еще со мной, – вот и этот удар выдержал мой, сколько я себя помню, отец. Мне было пронзительно жаль его: как доблестно, пусть и до крайности неудачно, он пытался отмыться, какого стыда натерпелся, как переживал свой, по его мнению, позор, а теперь, когда все кончилось и он крепко спал, я думал, что, пока он жив, я не желал бы для себя ничего иного – так и положено, так оно и должно быть. Ты убираешь нечистоты за своим отцом, потому что нечистоты надо убрать, но это позволяет тебе пережить все, что должно пережить, с неизведанной дотоле силой. И мне – далеко не в первый раз – стало ясно: стоит преодолеть отвращение, пренебречь тошнотой, отринуть фобии, которые засели в нас подобно табу, и жизнь откроет много такого, чем надо дорожить.
Хотя, по всей вероятности, одного раза вполне достаточно, добавил я, мысленно адресуясь к спящему мозгу, сдавленному хрящеподобной опухолью: ведь доведись мне убирать за ним каждый день, как знать, не поугас бы в конце концов мой энтузиазм.
Я снес вонючую наволочку вниз, запихнул ее в черный мешок для мусора, туго-натуго завязал, поднес к машине и бросил в багажник, чтобы затем сдать в прачечную. А почему так и должно быть, почему так и надо, стало как нельзя более ясно теперь, когда я закончил работу. Вот что досталось мне в наследство. И не потому, что уборка была символом чего-то, а именно потому, что никаким символом она не была, а была живой жизнью – не больше и не меньше.
Вот что я получил в наследство: не деньги, не филактерии, не бритвенную кружку, а нечистоты.
Назавтра я помог отцу принять душ перед сном. Застилая на следующее утро его постель, я увидел, что пижамные штаны и махровые полотенца, прикрывающие простыню, снова в пятнах крови, а когда спросил: знает ли он о кровотечениях, он сказал, что такое случается, если не принять сидячей ванны перед сном.
– Но раз причина только в этом, почему бы тебе не мыться в большой ванной, – сказал я. – Надо было меня предупредить. Незачем принимать душ.
– Мне понадобится английская соль.
Я съездил в соседний город, купил пачку английской соли и вечером, готовя для него ванну, бросил в воду пригоршню английской соли. Пока ванна наполнялась, я, присев на бортик, определял ее температуру кончиками пальцев – мама, насколько помнится, пробовала воду локтем. Отец сидел на опущенной крышке унитаза в моем красном махровом халате – ждал. Когда ванна наполнилась, я положил на ее дно резиновый коврик, чтобы отец, не дай бог, не упал, входя и выходя из ванны. Протянул ему руку, но, как я ни настаивал, он мою помощь отверг. Велел мне отойти, встал на колени, покрутился и ухитрился перекинуть через край сначала одну, затем другую ногу, а уже в ванне мало-помалу повернулся лицом к крану.
– Сложный маневр, – сказал я.
– Я проделывающего каждый вечер в одиночку.
– Ладно, я просто посижу здесь. Мало ли что – вдруг я тебе понадоблюсь.
– Хорошо-то как, – сказал он, гоня обеими руками воду себе на грудь. И сначала еле-еле, а чуть погодя более энергично, начал сгибать колени – было видно, как сокращаются мышцы на его отощавших голенях. Я посмотрел на его член. По всей вероятности, я не видел его с раннего детства – тогда он представлялся мне довольно большим. Оказалось, я не ошибся. Член его был объемистым, солидным – из всех частей его тела лишь он не одряхлел. Вполне годился в дело. Был куда крупней, как я заметил, моего. «Рад за него, – подумал я. – Если они с мамой получали от этого удовольствие, тем лучше». Я пристально разглядывал отца, так, словно видел впервые, – ждал: не посетят ли меня еще какие-то мысли. Но никакие мысли на ум не приходили, разве что я наказал себе запечатлеть его в памяти – на потом, после его смерти. Это не даст образу отца размыться, с годами потерять четкие очертания. «Я должен запомнить все точно, – сказал я себе, – запомнить как можно точнее, чтобы, когда он умрет, я мог бы возродить родившего меня отца». Ничего нельзя забыть.
Он тем временем энергично выбрасывал ноги вверх, вниз – ни дать ни взять резвящийся в воде младенец, хотя вот уж чего его угрюмое сосредоточенное лицо не отражало, так это детской радости. Он, по всей видимости, принимал ванну более чем серьезно – так, точно она, как и почти все в последнее время, требовала от него полного напряжения сил.
Я помыл ему спину, заметив при этом, что его тело кажется совершенно бескровным, и тут он сказал:
– Со мной такое один раз уже было.
Я понял, о чем речь, и продолжал тереть его махровой рукавичкой крепко-крепко, словно так мог хотя бы отчасти вернуть ему былую силу.
– Случилось это после того, как меня перевели в Южный Джерси, – рассказывал отец. – Я только принял под свое начало округ Мейпл-Шейд. Штат сорок человек. Большая контора. Двенадцать секретарш. Посреди ночи меня разбудил звонок – сообщили, что в контору кто-то проник, вломился, как мне сказали. Я встал и до уборной даже не дошел – обделался. Не иначе как со страху.
– Вот, – сказал я, дал ему мыло, рукавичку и снова сел на крышку унитаза, он же легкими касаниями мыл зад. Затем раздвинул ягодицы руками.
– Так велел доктор, – сказал он.
– Отлично, – сказал я. – Хороший совет. Не торопись.
В 1956-м – отцу тогда было столько же лет, сколько мне сейчас, – «Метрополитен лайф» поставила его управлять конторой со штатом в сорок человек: помощниками менеджеров, рядовыми агентами и двенадцатью секретаршами. Он был из тех менеджеров, которые выжимали все соки как из себя, так и из своих служащих; переведя отца в округ Мейпл-Шейд, его продвинули в третий по счету раз с 1948 года – тогда он занимал должность помощника менеджера в Ньюарке. Продвижение в каждом случае означало, что на него возлагают ответственность за более крупную контору – у него при этом появлялась возможность увеличить свой доход, однако контора, отданная под его начало, была в худшем положении и дел вела меньше, чем предыдущая, которую он вызволил из трудностей и превратил в одну из самых успешных в округе. Так что повышение обычно бывало и своего рода понижением, и ему приходилось постоянно карабкаться наверх.
Я сидел, глядел, как он поливает теплой водой трещины в заднем проходе – без этой процедуры трещины, по его словам, кровоточат, – и думал о том, что «Метрополитен лайф иншуранс компани» так и не сумела оценить по достоинству Германа Рота, а ведь такого работника днем с огнем не найти. По выходе на покой двадцать три года назад ему положили довольно приличную пенсию, за время службы он получил множество почетных грамот, наградных жетонов и т. д. в знак признания его заслуг. Немало менеджеров трудились не менее усердно и успешно, чем он, что да, то да, но из тысяч районных менеджеров, работавших на «Метрополитен», не было ни одного, который, разбуди его посреди ночи сообщением, что в контору вломились, «обосрался бы», заимствуя выражение отца, от страха. За такую преданность компания должна была бы канонизировать Германа Рота, как церковь канонизирует мучеников, пострадавших за веру.
И не была ли и его преданность мне, своему сыну, ничуть не менее примитивной и рабской? Далеко не всегда цивилизованной, да что говорить, к тому времени, когда мне исполнилось шестнадцать, я рвался освободиться от нее – чувствовал, как она меня стесняет, все так, а вот поди ж ты: теперь меня радовало, что я могу как-то отблагодарить его за эту преданность хотя бы тем, что сижу на крышке унитаза и, пока он сучит ногами, точно младенец в колыбельке, – приглядываю за ним.
Можно сказать: когда отец слаб и немощен, для сына не такой уж и подвиг – окружить его заботой и лаской. Могу только ответить, что я точно так же ощущал его ранимость (и как горячо любящего семьянина, которого больно ранили семейные раздоры, и как кормильца семьи, которого ранила неуверенность в завтрашнем дне, и как неотесанного сына еврейских иммигрантов, которого ранила предвзятость общества), когда еще не уехал из дома, а он был здоров, бодр и доставал меня никчемными советами, бессмысленными строгостями и доводами, от которых, оставшись один, я бил себя кулаком по лбу и выл от злости. И вот из-за этого-то разлада противостояние отцовской власти стало для меня гнетущей сшибкой – борьбой отчаянья с презрением. Он был не просто отец, а классический отец – у него имелись все те качества, за которые отцов ненавидят, и все те, за которые их любят.
На следующий день, когда Лил позвонила отцу из Элизабета – справиться о его здоровье, я услышал:
– Филип мне как мать.
Я был ошарашен. Можно было бы предположить, что он скажет: «как отец», но он выразился, не прибегая к банальностям, чего я ожидал, а куда более тонко и в то же время более открыто, без околичностей, с завидной, отнюдь не напускной прямотой. Да, он всегда учил меня на своем примере так, как не научили бы ни американский зауряд-папаша, ни школа, ни спортивная площадка, ни один дамский угодник, – на примере более грубом, ни в малой мере не совпадающем с моими тщеславными – а иными они и быть не могли – мечтами о здравомыслящем, достойном отце вместо этого недоучки, которого я отчасти стыдился, и вместе с тем его ранимость, прежде всего как объекта антисемитского ущемления в правах, укрепляла мою солидарность с ним и утверждала в ненависти к его обидчикам: он учил меня просторечью. Он и сам был, как просторечье, – приземленный, колоритный, не признающий недомолвок, со всей присущей просторечью вопиющей ограниченностью и несокрушимой силой.
К слову сказать, антисемитизм стал предметом краткой переписки, завязавшейся предыдущей осенью между Джоном Кридоном, президентом и главой «Метрополитен лайф», и мной, после того как «Нью-Йорк таймс бук ревью» опубликовал в октябрьском номере мое биографическое эссе. В этом эссе, названном «Под семейным кровом» – оно вошло в мою книгу «Факты», – описывался наш ньюаркский район, ставший пристанищем для еврейских ребятишек, росших там в тридцатые-сороковые годы, когда я как американец чувствовал, какая угроза нашей жизни исходит от немцев и японцев, и, хоть и был совсем мал, как еврей «не мог не ощущать, в каком страхе держат нас высшие и низшие слои американских христиан».
В этом эссе я упомянул об ущемлении прав, проводимом в те годы корпорацией «Метрополитен лайф», – вот что заставило Джона Кридона мне написать. Напомнив, что несколько лет тому назад он виделся с моим отцом, Кридон далее сообщал, что тогда мой отец ничего не говорил о каком-либо ущемлении прав; и он совершенно уверен, продолжал Кридон, что никакого ущемления прав в «Метрополитен» не было. По словам Кридона, написать мне его в первую очередь вынудило письмо старого коллеги, врача на пенсии, сотрудника компании в 1940-е годы, где тот полемизировал с моей публикацией в «Таймс». К письму Кридон приложил переписку, в которую я, неведомо для себя, побудил их вступить.
В письме Кридону врач на протяжении трех абзацев доказывал, что, вопреки моим утверждениям, «Метрополитен» никак не ущемлял права евреев. Его «потрясло», писал он Кридону, как мог Филип Рот в такое поверить, и, доказывая обратное, приводил примеры: «один из наиболее известных служащих высокого ранга, которого знают во всем мире благодаря его выступлениям по вопросам общественного здоровья и статистики от имени „Метрополитен“, Луи А. Даблин – еврей», высокий пост занимал и другой еврей, Ли Франкел, – он был «практически правой рукой Хейли Фиска», президента компании. «Скорее всего, – продолжал врач, – мистер Рот станет в свое оправдание утверждать, что пишет о детских впечатлених, а они, по всей вероятности, отражают разговоры и суждения его домашних. Мне хотелось бы найти способ внести поправки в эти впечатления».
В ответном письме врачу Кридон упомянул, что несколько лет назад встретил на одном ужине в Чикаго моего брата, и тот рассказал ему, какой путь прошел отец в «Метрополитен» – начал рядовым агентом, а кончил менеджером большого отделения, – после чего Кридон пригласил отца отобедать в главном управлении. Кридон отозвался об отце как о яркой личности и добавил, что, если в своем биографическом эссе я точно передал мнение моего отца относительно якобы имевшей место в «Метрополитен» религиозной предвзятости, с тех пор отец его наверняка переменил.
Если врача поразило, что я могу поверить, будто бы крупнейшая американская страховая компания ущемляла в прошлом права евреев, меня, в свою очередь, весьма удивило, что два видных служащих компании, тон чьих писем был во всех других отношениях доброжелательным, полагают, будто этот неопровержимый факт следует отрицать и в конце 1980-х, даже перед собой. Однако, если бы эти письма раздосадовали меня лишь крайне неправдоподобной неосведомленностью, я, скорее всего, ограничился бы благодушным письмишком: сообщил бы, что у меня есть основания придерживаться другого мнения, и на том поставил точку. А что задело меня и подстегнуло ответить им, так это их желание свалить вину за нелестное представление об их компании на отца, на его якобы ни на чем не основанные «суждения» и «мнения», а не на политику компании в прошлом.
Получив их письма, я позвонил отцу.
– Послушай, – сказал я, – а ты, оказывается, оговаривал «Метрополитен». Они любили евреев всем сердцем. Не знали, как побыстрее продвинуть их. Ну а все прочее – еврейская паранойя.
И прочел ему письмо, которое врач написал Кридону в ответ на мое эссе.
Когда я кончил читать, отец рассмеялся – довольно сардонически.
– Ну что скажешь? – спросил я.
– Наивняк он, этот твой врач. Назови-ка еще раз его фамилию.
Я назвал.
– Даблин, он – еврей, что да, то да, – сказал отец. – И начальником у меня тоже был еврей, Петерфрейнд. Но чтобы еврею было так же легко продвинуться в «Метрополитен», как и христианину? В те годы? Да ни в жизнь. В главном управлении евреев можно было пересчитать по пальцам одной руки.
После этого разговора я несколько дней кряду прокорпел в архивах Американского еврейского комитета на Пятьдесят седьмой улице. Направил меня туда один из сотрудников Антидиффамационной лиги «Бнай брит»[38]38
«Бнай брит интернэшнл» – религиозная иудаистская организация. Основана в 1843 г.
[Закрыть], куда я позвонил – справиться, где можно найти материалы по ущемлению прав евреев в страховом деле. Заполнив страницу за страницей выписками из опубликованных за многие годы статей в «Нью-Йорк таймс», из докладных записок секции защиты гражданских прав Американского конгресса, а также из различных книг и журналов, я составил письмо Джону Кридону на двух с половиной страницах– подкрепил документальными свидетельствами те «суждения» отца, которые они с врачом поторопились опровергнуть.
10 декабря 1987
Дорогой мистер Кридон.
…Не сомневаюсь, что для представителей национальных меньшинств, как Вы и сообщаете в своем письме, более высокие посты в «Метрополитен» с 1930—1940-х годов, того времени, о котором я писал в своем автобиографическом эссе, стали куда доступнее. С тех пор как в 1951 году был принят Закон о найме на работу[39]39
Законодательный акт, запрещающий частным, государственным нанимателям, профсоюзам и т. д. подвергать работников дискриминации по расовым, религиозным, национальным признакам, половой принадлежности и т. п.
[Закрыть], на промышленные и прочие предприятия, прежде ущемлявшие права граждан, осуществлялся постоянный нажим, и это принесло свои плоды: они стали набирать, нанимать и выдвигать на управленческие и более высокие посты представителей меньшинств. Тем не менее, даже в 1960-е федеральное правительство– сошлюсь на статью в «Нью-Йорк таймс» от 20 марта 1966 года – было вынуждено начать «не шумную, но, по всей видимости, упорную кампанию против, как утверждают, имеющей место дискриминации религиозных меньшинств в страховых компаниях». «Цель этой кампании, – пишется далее в статье, – открыть доступ к высоким постам евреям и католикам, а также неграм и другим национальным меньшинствам в компаниях, где руководящие посты приберегают для протестантов англосаксонского происхождения».
Далее я привел факты из расследования в области страхования, опубликованного в 1966-м году главным прокурором штата Нью-Йорк Луи Лефковицем, и из отчета, составленного в 1960-м году – тогда мой отец еще работал в «Метрополитен», – в котором указывалось, что в главных управлениях семи крупнейших компаний по страхованию жизни доля евреев на высоких постах составляла всего три с половиной процента и что двум третям из этих трех с половиной процентов, как и Луи А. Даблину, отводились по преимуществу должности статистиков, актуариев[40]40
Актуарий – специалист по технике страхования.
[Закрыть], врачей, юристов или бухгалтеров. Закончил я свое письмо так:
В свете того, что открыли нам эти расследования, стало ясно, что политика ущемления прав крупнейшими страховыми компаниями имеет долгую историю… вот отчего меня удивляет, почему, по вашему мнению, должны были измениться «взгляды» моего отца: историческая реальность не дает оснований для пересмотра его «взглядов». Потребовалось пересмотреть политику страховых компаний в отношении представителей меньшинств, и пересмотр этот на самом деле произошел под воздействием федеральных законов и правительственных запросов.
Я послал один экземпляр письма Кридону, другой при встрече отдал отцу.
Прочтя письмо, он, похоже, не мог взять в толк, как его понимать.
– Где ты выкопал эти факты? – спросил он.
– В архиве Американского еврейского комитета. Проторчал там не один день.
– Этот мистер Кридон – милейший человек. Пригласил меня на обед в главное управление, я же тебе говорил.
– Говорил.
– Прислал за мной лимузин.
– Послушай, я не сомневаюсь, что он милейший человек. Просто историю он помнит несколько избирательно.
– Что и говорить, ты его уложил на обе лопатки.
– Видишь ли, он написал: «Ваш отец, я надеюсь, пересмотрел свои „взгляды“, а мне это не понравилось. Пошел он».
– «Метрополитен» очень хорошо со мной обошлась. Знаешь, во сколько им встала моя пенсия за все эти годы? Как раз на прошлой неделе я подсчитал. Мне выплатили четверть миллиона долларов с гаком.
– Мелочевка. Ты стоишь вдвое больше.
– Это с восьмиклассным-то образованием? Я-то? – он засмеялся. – У меня не было ни гроша, буквально ни гроша. Мы с мамой остались на мели, а они взяли меня на работу. Чтобы такое случилось с человеком вроде меня – да это же просто чудо.
– Скажешь тоже – чудо. Ты на них работал. Надрывался. У тебя своя история, у них – своя. Разница в том, что ты от своей не отрекаешься, признаешь, что остался на мели, а они от своей, если судить по их письмам, отпираются.
– Они не любят правды. А кто любит? Обычное дело. Исполнишь мою просьбу? Написал, – он приподнял мое письмо, – и хватит.
А вот это было что-то новенькое: до сих пор, что бы я ни написал, отца не огорчало. В моих романах о Цукермане я дал Натану Цукерману в отцы человека, которого возмущало, как его сын описывает евреев, мне же судьба дала невероятно преданного и верного отца – он в моих книгах не находил ничего предосудительного, напротив, его приводили в ярость евреи, которые нападали на мои книги, считая их антисемитскими и исполненными ненависти к своим соплеменникам. И встревожило отца вовсе не то, что я написал о евреях, а то, как выяснилось, что я написал о христианах – о христианах христианам, – к тому же христианам, которые были его начальством.
– Надо надеяться, они не урежут твою пенсию из-за моего письма, если тебя это беспокоит.
– Ничего меня не беспокоит, – сказал он.
– Я никак не хотел тебя огорчить. Как раз наоборот.
– А я не огорчился. Только больше писем им не посылай.
И тем не менее на похоронах отца моя двоюродная сестра Энн сказала мне, что, когда они с ее мужем Питером – он вел дела отца – однажды вечером проведали его, отец полез в свои бумаги, достал мое письмо и с гордостью предъявил его Питеру. В разговорах со мной он никогда больше к этому письму не возвращался, и ответа от «Метрополитен» я не дождался.








