Текст книги "По наследству. Подлинная история"
Автор книги: Филип Рот
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 11 страниц)
И я – притом что не кто иной, как я, растолковал отцу условия волеизъявления и убедил подписать его, – растерялся. Как мог я отказаться подключить его к аппарату, положить конец его мучительной битве за жизнь? Как мог я взять на себя решение окончить жизнь отца: ведь жизнь дается нам всего лишь раз? Вместо того чтобы воспользоваться его волеизъявлением, я готов был пренебречь им и сказать: «Все, что угодно! Что угодно!»
Я попросил врача оставить меня наедине с отцом, если только можно остаться наедине в сутолоке реанимационного отделения. И пока я сидел и смотрел, как он борется за жизнь, старался думать лишь о том, во что превратила его опухоль. Это было нетрудно: вид у него был такой, точно его сто раундов кряду метелил Джо Луис[53]53
Джо Луис (1914–1981) – американский боксер, двадцать пять лет подряд был чемпионом мира в тяжелом весе.
[Закрыть]. Я представил себе, какие муки его ожидают, даже если респиратор не даст ему умереть. Я все-все понимал, и тем не менее прошло много времени, прежде чем нашел в себе силы, придвинувшись к нему как можно ближе и прижавшись губами к его обвисшему, обезображенному лицу, прошептать:
– Пап, мне придется тебя отпустить: ничего больше сделать нельзя.
Он уже несколько часов был без сознания, не мог меня слышать и все равно, смятенный, ошеломленный, захлебываясь рыданиями, я повторял свои последние ему слова снова и снова, пока сам себя в них не убедил.
Ну а потом мне осталось только пойти следом за его носилками в ту палату, куда его увезли, и сесть рядом. Умирать – это труд, а он был трудяга. Умирать страшно, а мой отец умирал. Я держал его руку – она, по крайней мере, не изменилась; я гладил его лоб – он, по крайней мере, не изменился; я говорил ему много такого, чего он уже не воспринимал. К счастью, в то утро я не сказал ему ничего, чего бы он не знал.
В тот же день в нижнем ящике отцовского секретера брат обнаружил плоскую коробку, в которой лежали два аккуратно свернутых молитвенных покрывала. С талесами он не расстался. Их он не сбагрил в раздевалку «Y» и не отдал одному из внучатых племянников. Более старый талес я взял себе, в другом мы его похоронили. Когда гробовщик попросил нас выбрать костюм для погребения, я сказал брату:
– Костюм? Ему же не в контору идти. Нет-нет, никакого костюма – костюм ни к чему.
Саван – вот в чем его надо хоронить, сказал я: так хоронили его родителей, так обычай велит хоронить евреев. Все так, и тем не менее я задумался: что, если саван точно так же ни к чему? – ортодоксально верующим отец не был, сыновья его и вовсе люди нерелигиозные – нет ли в этом как претенциозной литературщины, так и взвинченного ханжества. Я подумал: до чего же ненатурально будет выглядеть такой трезвый городской житель, как мой страховщик отец, приземленный, прозаичный, в саване, – и в то же время понимал, что к этому и веду. Но так как мне никто не возражал и так как я не набрался храбрости сказать: «Похороните его голым», мы похоронили отца, завернув в саван наших предков.
Мне снилось – я стою на причале в группе детей, различаю я их смутно, при них нет провожатых, они то ли ждут, что их эвакуируют, то ли нет. Это причал ньюаркского порта, но порта полувековой давности, меня водили туда отец и дядя Эд поглядеть на корабли, стоящие на якоре в заливе, откуда открывался вид на статую Свободы и Атлантический океан. В детстве я считал Ньюарк портовым городом и удивлялся, когда меня поправляли, напоминая, что это вовсе не так: порт ведь за болотами, в конце новой ньюаркской взлетно-посадочной полосы, и к жизни наших кварталов никакого отношения не имеет. Когда меня водили в бухту и в док посмотреть на корабли, на открывающуюся с причала океанскую даль, я на миг приобщался к географического масштаба просторам, которых, гоняя с приятелями мяч на уютной улочке, обставленной домами на две с половиной семьи, и представить себе не мог.
Во сне закованный в защитного цвета броню американский боевой корабль старого образца – орудия с него сняты, с флота его списали – медленно-медленно плывет к берегу. Я надеюсь, что отец на корабле, что он каким-то образом обнаружится среди экипажа, но на борту не заметно никаких признаков жизни и не похоже, чтобы кораблем кто-то командовал. Этот образ – корабль, объятый мертвой тишиной, корабль, потерпевший катастрофу, пугал, наводил жуть: призрачная махина, с которой какое-то бедствие смело все живое, управляемая лишь течением, стремилась пристать к берегу, а на причале мы, дети или не дети, бог весть, сбились в кучу, ждем, когда нас эвакуируют. Такое же ощущение пронзительного горя я испытал в двенадцать лет, когда всего за несколько дней до нашего торжества, до дня победы, умер от кровоизлияния в мозг президент Рузвельт. Когда затянутый траурными полотнищами поезд, перевозивший гроб с телом Ф. Д. Р. из Вашингтона в Гайд-Парк[54]54
Городок в штате Нью-Йорк, где находится усыпальница семьи Рузвельтов.
[Закрыть], громыхая, торжественно катил на север мимо скорбных людских толпищ, теснящихся вдоль рельс, – все смолкло, даже прозаичный Ньюарк проникся величием момента. Досмотреть сон оказалось выше моих сил, я проснулся, подавленный, напуганный, удрученный, и тут мне открылось: отец не был на корабле, он сам был этим кораблем. А эвакуация – в переводе на язык физиологии – означала одно: ты вытолкнут, выброшен, народился вновь.
До рассвета я так и не заснул. Этот сон привиделся мне за несколько часов до того утра в конце июля, когда отцу должны были сделать повторную МРТ. Доктор Бенджамин велел повторить снимок после того, как я, когда отцу стало трудно глотать, попросил Гарольда Вассермана проконсультироваться с ним. Я позвонил отцу, когда он вернулся домой после МРТ, и спросил:
– Ну как?
Он ответил:
– Старые, молодые, здоровяки, доходяги – и у всех внутри какая-то дрянь.
Ничего удивительного в том, что накануне повторной МРТ мне приснилась смерть отца, нет, на самом деле ничего удивительного нет и в том, какое воплощение он принял в моем сне. Я лежал в постели, пока не рассвело: думал об истории нашей семьи, ужавшейся до обрывка этой помеси сна с немым фильмом, в котором заключалось чуть ли не все, что было главным в жизни отца, все, что было важно для нас обоих, начиная с путешествия его родителей-иммигрантов через Атлантический океан в четвертом классе, включая борьбу за то, чтобы пробиться в жизни, преуспеть при всех препонах мальчишке из нищей семьи, не имевшему возможности получить приличное образование еврею, работающему в руководимом христианами страховом гиганте, и кончая опухолью мозга, превратившей его в жалкую руину.
Вымерший военный корабль, вслепую дрейфующий к берегу… нет, не такой образ отца в его последние дни хотел бы явить миру мой недреманный мозг с его нелюбовью к жалостным метафорам и опоэтизированным аналогиям. Скорее сон в мудрости и доброте своей воплотил мою муку в по-детски простом, на редкость правдивом и как нельзя более точном образе маленького беженца-безотцовщины на ньюаркском причале, потерянного и потрясенного так же, как некогда была потрясена смертью доблестного президента вся нация от мала до велика.
А потом, месяца полтора спустя, мне как-то под утро, часа в четыре, явился окутанный белым саваном отец и попрекнул меня. Сказал:
– Надо было надеть на меня костюм. Ты допустил оплошность.
Меня разбудил собственный крик. На мертвом лице отца, притом что его закрывал саван, я различил недовольство: я не так снарядил его в вечность.
Поутру мне стало ясно, что он имел в виду эту книгу: ничего не поделаешь, профессия у меня беспардонная, и я писал ее все время, пока он болел и умирал. Сон оповестил меня, что если не в книгах и не в жизни, так хотя бы в снах, я навек останусь его сынишкой и даже думать буду, как его сынишка, и он точно так же останется жить в них не только моим отцом, но и классическим отцом, судьей всех моих дел.
Ничего нельзя забыть.