Текст книги "По наследству. Подлинная история"
Автор книги: Филип Рот
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц)
После обеда – сосиски с бобами, их готовил отец, Билл тем временем аккуратно накрывал на стол – отец велел Биллу надеть куртку, ботинки и идти с нами на «музыкальный вечер». Биллу больше всего хотелось остаться дома и смотреть по телевизору баскетбольный матч профессиональных команд, но отец не отступался: как можно так дичиться, ни с кем не водить знакомства, не ходить по вечерам развеяться – и в конце концов Билл сдался и согласился после концерта, к угощению, спуститься вниз. Но отца это не устроило, он не угомонился – и спустя десять минут Билл достал из шкафа куртку, обул башмаки, и мы спустились на лифте в зал – он помещался в конце вестибюля, – где уже началось собрание.
Когда наша троица вошла, председательница «Маца-фонда» – она собирала пожертвования, чтобы неимущие еврейские семьи в Южном Майми-Бич могли отпраздновать Пейсах, – рассказывала, сколько денег дала последняя кампания фонда. Пока председательница сверялась со своими записями, в зале поднялся крик:
– Не слышно! Белл, мы вас не слышим.
Председательница, не понимая, чем вызван гвалт, подняла глаза от записей, и тут мужчина в последнем ряду, по-видимому, ее муж, приложив руку ко рту, крикнул:
– Вообрази, что говоришь со мной, детка, – ори что есть мочи!
Все засмеялись, и громче всех Белл, после чего зычным голосом объявила, что фонд выполнил поставленную задачу – собрал две тысячи долларов, то есть примерно по десять долларов с каждого человека из этого зала, – и зал зааплодировал.
Двумя рядами впереди нас сидела компания, с которой отец познакомил меня утром в бассейне: отошедший от дел фабрикант купальников с женой, импортер чая и кофе с женой и недавно овдовевшая дама, в прошлом администратор нью-йоркского магазина, – ее-то отец и предназначал в приятельницы Биллу Веберу. Они обернулись к нам и, пока мы занимали места, поприветствовали нас. Пожалуй, только наши три места в последнем из примерно пятнадцати рядов пустовали. Перед рядами стояли полукругом четыре пюпитра и четыре стула, поодаль, ближе к двери, – длинный накрытый стол. Там уже расставили затянутые пленкой тарелки с печеньем и кусками торта. По окончании отчета президент клуба поздравил председательницу с успехом кампании. Президент – франтоватый, загорелый мужчина лет семидесяти, как мне сказали, страстный игрок в гольф, в прошлом преуспевающий фабрикант кожаной галантереи, – уйдя на пенсию, стал валютным дилером в «Меррил Линч»[13]13
«Меррил Линч и К°» – финансовая и брокерская компания с правлением в Нью-Йорке.
[Закрыть] и нажил еще одно состояние, управляя своим капиталом. Президент сказал:
– Дамы и господа, прежде, чем начать концерт, хочу сказать: только что к нам присоединился один молодой человек, которого я хотел бы вам представить. Молодой человек, прошу вас, встаньте.
Через год мне должно было исполниться пятьдесят, но так как он указал на меня, я встал.
– Дамы и господа, это Филип Рот, писатель, сын Германа Рота.
Зал приветствовал меня не более и не менее горячо, чем председательницу «Маца-фонда», и, сделав залу ручкой, я сел.
Президент меж тем сказал:
– Мистер Филип Рот, вы разрешите задать вам вопрос?
Я улыбнулся и, привстав, сказал:
– Нет-нет, прошу вас, никаких вопросов. Я здесь в гостях.
– Всего один вопрос. Не расскажете ли вы нам – хотя бы немного – о вашем отце.
– Спросите отца, – сказал я, положив руку отцу на плечо, – и, уверяю вас, он расскажет обо всем, что вас интересует. А скорее всего, и о многом другом.
И отца, и его друзей за два ряда от нас, я распотешил. Отошедший от дел фабрикант купальников обернулся к нам и сказал:
– Герман, а сынок-то тебя раскусил.
Днем, в бассейне, он иронически именовал отца не иначе как «командир комплекса» и тогда же, пока отец плавал, поделился со мной:
– Ваш отец – живая душа, он один может нас расшевелить.
– И еще я хочу вас спросить… – начал было президент.
Я прервал его.
– Не трудитесь задавать вопросы. Я пришел послушать музыку – только и всего. Пусть музыканты начнут! – и, еще раз сорвав аплодисменты, сел.
Билл – он сидел рядом – подмигнул мне и с гордостью прошептал:
– Здорово ты им объяснил что к чему.
– Ты же меня знаешь, Билл, я умею говорить с народом.
– Филип, мальчик мой, – Билл взял меня за руку и не выпустил ее даже, когда музыканты заняли места и начали настраивать инструменты.
Билл держал мою руку не потому, что ему казалось, будто мне все еще семь лет, а потому, что знал меня с семи лет и имел право держать меня за руку, сколько бы лет ни прошло с тех пор.
За следующие полчаса я наконец понял то, чего не вполне понимал, когда слушал самого Перельмана или Йо-Йо Ма[14]14
Ицхак Перельман (р. 1945) – израильский скрипач. Йо-Йо Ма (р. 1955) – американский виолончелист.
[Закрыть]: сколько мышечных усилий требует игра на струнном инструменте. В середине первой же части я стал опасаться, что для альтиста это выступление добром не кончится. Альтист – крупный, кряжистый, с суровым, непроницаемым лицом, лет под восемьдесят – по мере того, как музыка становилась все более страстной, все больше бледнел и задыхался. Игра музыкантов вызывала в равной мере испуг и восхищение: впечатление было такое, как если бы четверо стариков пытались вывязить машину из грязи, и, хотя гайдновский струнный квартет в их исполнении далеко не всегда можно было узнать, когда первая часть закончилась, зал разразился аплодисментами, друзья музыкантов кричали: «Браво! Браво!», а половина зала поднялась и потянулась к столу с угощением.
– Нет! Нет! – закричал президент, вскочил со своего места в первом ряду и обернулся к залу: – Погодите! Концерт еще не кончен.
Музыканты вытерли пот, перевернули ноты – терпеливо ждали, пока публика рассядется и утихомирится. Вторая часть едва началась, а дамы уже защелкали замками сумок, пары стали переговариваться. Прямо передо мной хорошо одетая старушка – у ног ее стояла палка, на коленях лежала аккуратная стопочка счетов – под сурдинку выписывала чеки, затем подкалывала каждый чек к соответствующему счету и вкладывала в конверт. Она прихватила и рулончик марок. Все лучше, чем оплачивать счета в одиночестве.
Билл – он все еще держал меня за руку – прошептал мне на ухо:
– Филип, такая музыка не по ним.
– Пожалуй, ты прав, – сказал я.
– Им бы что-нибудь из Виктора Герберта[15]15
Виктор Герберт (1859–1924) – ирландский композитор, автор популярных оперетт, с 1886 г. жил в США.
[Закрыть], что-нибудь из Гершвина – кларнет, гобой, валторна. А так, что они слышат – только визг скрипки.
Дважды, ближе к финалу, кое-кто из публики – и таких было немало – счел, что концерт окончен, и дважды тех, кто двинулся к столу с угощением, председатель призывал к порядку и возвращал на места, но, когда вдохновенный финал наконец-то и в самом деле отзвучал, зал аплодировал музыкантам стоя, и я понял, что они в не меньшей мере поздравляют себя за проявленное терпение, чем музыкантов за выносливость. То, как благодушно и дисциплинированно публика возвратилась на свои места и высидела весь концерт, вызвало в моей памяти воспоминание детства: так прихожане высиживали службу в синагоге, когда чтение Торы заканчивалось, а служба, слова которой им непонятны, длилась и длилась, но они все сидели и сидели чинно, благородно – из уважения. Разумеется, были и такие, кто сидел в синагоге часами, потому что хотел слушать и слушать, но, судя по всему, музицирование в Галахад-холле этих чувств не вызывало.
Президент клуба, переходя от одного исполнителя к другому, пожал каждому руку – скрипач к этому времени не то что руки, головы не мог поднять, и меня не покидала мысль, что к нему не худо бы позвать врача, но тут президент обратился к публике и, взмахнув рукой, призвал нас аплодировать еще громче.
– Так, так, дамы и господа. Любому художнику, независимо от того, кто он, необходимо знать, понравился ли он. Так давайте же покажем музыкантам, как они нам понравились!
– Браво! Браво! – аплодисменты перешли в овацию, причем бурную, чего от этой угасшей публики никак нельзя было ожидать, но они, видно, почувствовали такое облегчение, точно их освободили из заключения. Громче всех хлопали те, что первыми потянулись к столу с угощением и окружили его двойным кольцом. – Браво!
Шум затих только тогда, когда президент торжественно объявил:
– Дамы и господа! Дамы и господа! Спешу вас обрадовать! Сейчас музыканты сыграют на бис!
Я опасался, что публика взбунтуется. Опасался, что в музыкантов полетят тарелки. Опасался, что кто-нибудь в сердцах растопчет виолончель. Ничего подобного, здесь собрались хорошие люди: они прожили долгую жизнь, вынесли свою долю испытаний, евреи – они родились еще в те времена, когда даже самые темные их соплеменники относились к учености с благоговейным трепетом и преклонялись перед каждым, кто выбирал скрипку со смычком, а не гоп со смыком. И как ни тягостна была для них такая перспектива, ничем не выдали своей досады и в который раз вернулись на свои места, многие при этом унесли с собой чашки кофе и тарелки с тортом и поместили их на коленях или на полу, а тем временем жена первой скрипки, миниатюрная седовласая женщина, покинула свое место в первом ряду и решительно села за рояль – он стоял сбоку от музыкантов. У скрипки, виолончели и второй скрипки вид был хуже некуда, но первая скрипка, человек невероятной для своего возраста выносливости, на пару с женой сыграл дуэт Фрица Крейслера. Скрипач, встречаясь с женой глазами, улыбался ей, и женщины вокруг меня оборачивались друг к другу и с придыханием шептали:
– Как он смотрит на жену.
Отец гайдновский квартет почти целиком проспал, но, когда страстный крейслеровский дуэт подошел к концу, вскочил и, присоединясь к общему хору, сказал:
– Прекрасно! Просто прекрасно!
– Герман, – сказал Билл – он с трудом поднялся со стула, – ты же чуть не умер со скуки.
– Что тебе сказать, музыку я не люблю. Но играли они прекрасно.
– Ничуть не прекрасно, Герман, – горестно сказал Билл. – А ужасно. Джек Бенни[16]16
Джек Бенни (1894–1977) – американский комик.
[Закрыть] и тот играл лучше. Я иду к себе.
– Да ты что, Билл. Опять за свое? Опять хочешь засесть с мороженым перед телевизором? Смотри, здесь Эстелл, – и он указал на администратора: она оживленно разговаривала с женой первой скрипки, та все еще сидела за роялем и, хотя никто не слушал ее, что-то наигрывала. Публика боялась слушать. Она даже не стала аплодировать, когда крейслеровский дуэт окончился: боялись, что за ним последует продолжение.
– Поговори с Эстелл, ну что тебе стоит? – упрашивал отец Билла.
– Герман, я поднимаюсь к себе.
– Билл, ты же взрослый человек, тебе восемьдесят шесть – ты что, не можешь поговорить с женщиной?
Но Билл, помахав мне рукой, направился к столу с угощением – хотел унести, завернув в салфетку, кусок торта и съесть его с мороженым, пока будет смотреть матч.
– Ну и что мне с ним делать? – спросил отец, когда мы затесались в толпу у стола с угощением.
– Ничего, а зачем что-то делать? – легковесно предложил я. – Зачем, лучше оставь его в покое.
– Чтобы он умер от одиночества? Чтобы сидел каждый вечер один как перст? Да ни за что.
Здесь у него имелся Билл, за которым он присматривал, имелись женщины, за которыми он ухаживал, и романчики с этими женщинами – какого характера, неясно – казались мне как причиной его омоложения, так и его результатом. В первые мои дни там отец водил меня в гости к трем – по очереди – богатым еврейским вдовам в возрасте от шестидесяти пяти до семидесяти пяти лет, лощеным привлекательным дамам, жаждущим, по словам отца, упрочить их отношения. По дороге к жилищным комплексам этих дам отец рассказывал мне, какими делами ворочали их мужья, сколько у них детей и в чем они преуспели, чем эти дамы болеют, какие трагедии пережили и сколько стоят их квартиры, а потом, по дороге домой, осведомлялся:
– Ну… и как она тебе?
И каждый раз я, не кривя душой, отвечал:
– По-моему, она славная. Мне она понравилась.
После чего он говорил:
– Она хочет, чтобы я поехал с ней осенью в круиз, – или: – Знаешь, что она мне сказала? Что квартира слишком для нее велика, ее бы устроила квартира и вдвое меньше. Одному человеку там немудрено и затеряться.
– А ты что? – спрашивал я.
– А ничего. Я, я слушаю – только и всего. Ничего не говорю, нет. Фил, еще так мало времени прошло… – на его глаза навертывались слезы, и, хотя он больше не плакал навзрыд, как в первые месяцы после маминой смерти, но накал чувств еще далеко не ослаб.
– Я не знал, что она так больна, – говорил он мне. – Если б я понимал…
– Кто же знал, – заверял я его. – Никто и ничего не мог сделать.
– Ох, Бесси! – стенал он. – Бесси, Бесси, я же не знал, не понимал…
Позже мы с ним шли обедать и, выпив под креветки в остром соусе коктейль «Гибсон»[17]17
В состав коктейля «Гибсон» входят водка, вермут, маринованный лук и лед.
[Закрыть], я высказывался в том духе, что, если он поедет осенью в круиз с Корой Б. или поселится вместе с Бланш К., ничего дурного тут нет, он, в свою очередь, рассказывал одну за другой истории, иллюстрирующие мамину скромность, покладистость, верность, мужество, расторопность, надежность… а потом мы возвращались в квартиру, где Билл в трусах смотрел телевизор, и отец с ходу начинал ему выговаривать: с какой стати он весь вечер торчит один дома.
3
Я что – стану овощем или там зомби?
Итак, с материнской могилы я поехал к отцу, прошел в ванную и там, разглядывая дедову бритвенную кружку, в сотый раз репетировал, что скажу отцу; вернулся в гостиную и увидел, что отец забился в угол дивана – ждет приговора. Лил сидела на другом конце дивана. Она обратилась ко мне:
– Фил, мне уйти?
– Конечно же нет.
– Герман, – обратилась Лил к отцу, – мне остаться?
Но отец не слышал ее. Тогда Лил затихла и больше ничем не выдавала своего присутствия.
– Что ж, – сказал отец с расстановкой, голос у него был убитый. – Чем огорчишь?
Я сидел в кресле напротив него, сердце у меня колотилось так, будто ужасной вести ждал не он, а я.
– Болезнь серьезная, – сказал я, – но с ней можно бороться. У тебя опухоль в голове. Доктор Мейерсон говорит, что опухоли, расположенные таким образом, в девяноста пяти процентах – доброкачественные.
Я намеревался говорить с ним как Мейерсон, без обиняков: сказать, что опухоль большая, но не смог. Он узнал, что у него опухоль, и этого, похоже, более чем достаточно. Хотя по его виду не скажешь – осознал он, что случилось, или нет: он сидел безучастно, ждал, что я еще скажу.
– Опухоль сдавливает лицевой нерв – вот что вызвало паралич.
Мейерсон сказал, что опухоль обволакивает лицевой нерв, но об этом я тоже умолчал. Я вел себя так же уклончиво, как он в тот вечер, когда умерла мама. В полночь по лондонскому времени он позвонил мне и сообщил, что у мамы сильный сердечный приступ и я должен быть готов лететь домой: нет уверенности, что она выкарабкается.
– Дела плохи, Фил, – сказал он; тем не менее, когда я через час позвонил ему – сообщить, что вылетаю утром, он зарыдал и признался, что мама умерла несколькими часами раньше прямо за обедом в ресторане.
– Так это не паралич Белла, – сказал он.
– Нет. Это опухоль. Но она не злокачественная и к тому же операбельная. И он может тебя прооперировать, если мы на это пойдем. Доктор хочет поговорить с тобой об операции. По-моему сейчас, когда мы уже знаем, что с тобой, стоит поехать поговорить с ним. Нам надо собраться у него в кабинете, обсудить, что даст операция. В конце концов, решать тебе. – И добавил, вполне неубедительно: – Мейерсон говорит, что это заурядная операция, такие операции поставлены на поток.
Мейерсон и вправду именно так и сказал накануне в заключение нашего телефонного разговора, и я подумал: «Разумеется, так оно и есть – для тебя она заурядная».
– Если сделать операцию, лицо придет в норму?
– Нет. Просто не станет хуже.
– Вот оно как.
– Боюсь, что так.
Прошло всего две минуты, а я уже говорил, как завзятый хирург.
– Понятно, – сказал отец и замолчал – сидел отрешенный, одинокий и отрешенный, и я ничуть бы не удивился, если бы он прямо тут же и умер. Глаза его были устремлены в никуда, в ничто – так, будто ему только что нанесли смертельную рану. И сидел так примерно минуту. Затем, освоившись с потрясением, с ходу вступил в борьбу, стал оценивать масштаб бедствия.
– А слух?
– То, что опухоль повредила, уже не восстановить. Операция, насколько я понимаю, воспрепятствует дальнейшему ухудшению.
Если только от самой операции еще что-нибудь не ухудшится… но я не стал в это вдаваться. Пусть Мейерсон введет его в курс дела, расскажет, какой риск, какого размера опухоль и как она сдавливает лицевой нерв.
– А после операции опухоль не вырастет снова? – спросил отец.
– Не знаю. Не думаю, но лучше спросить доктора. Мы обдумаем, какие задать вопросы. Ты их запишешь, мы возьмем список с собой, и ты спросишь доктора обо всем.
– Я что – стану овощем или там зомби?
– Мейерсон не стал бы предлагать операцию, если бы опасался такого исхода.
А разве для таких опасений нет почвы? Разве те пятнадцать процентов, чье состояние, как признался Мейерсон, после операции ухудшается, не становятся овощами или чем-то вроде зомби, как их назвал мой отец?
– Где она? – спросил отец.
– Перед мозговым стволом. То есть в основании черепа. Доктор покажет тебе, где именно. А теперь запиши все вопросы, чтобы в понедельник обсудить их с ним. Я попрошу назначить нам время приема, и в понедельник мы с ним все обговорим.
И тут – на-поди – отец улыбнулся, сдержанно, почти не разжимая губ, умудренной, горькой улыбкой, означающей: как же, как же.
Он пощупал затылок, ничего там не обнаружил и снова улыбнулся:
– Что ж, все покидают эту землю по-разному.
– И все живут на земле, – отозвался я, – по-разному. Бьются по-разному, и боям этим нет конца. Операция – тяжкое испытание, но, если мы сочтем, что на нее следует пойти, через два месяца мы будем сидеть здесь и разговаривать, и у тебя в голове не будет штуки, давящей на все эти нервы.
Сам я не верил своим словам и оттого чувствовал себя мерзко, но не знал, что бы еще сказать. Думал: «Через два месяца он будет лежать в санатории, не в состоянии поднести ко рту даже ложку с кашей; через два месяца он будет лежать овощем в постели, кормить его будут через капельницу, а я – не в силах ничем ему помочь – буду сидеть у его постели так же, как он когда-то сидел у постели своего отца; через два месяца он будет лежать на кладбище, куда меня занесло этим утром».
Тем временем отец пошел в ванную, а когда вышел, пытаясь прикрыть рукой расползающееся пятно мочи на брюках, завел рассказ о том, как в 1944 году ему удалили аппендикс, и он, хотя у него развился страшный перитонит, выжил. Вспомнил, как в 1968 году, когда у меня лопнул аппендикс, я чуть не умер от перитонита. После чего снова вернулся в 1942 год, вспомнил, как мне в девять лет оперировали грыжу, как он, когда меня прихватило на воскресной семейной вылазке за город, повел меня к доктору. Тогда мы, второй раз за месяц, пошли к врачу.
– Я сказал доктору и не отступался: «Мальчонка не слюнтяй, что-то с ним неладно». Нам говорили, что все в порядке, но я гнул свое, и в конце концов им пришлось признать, что я прав. Я сказал доктору Айре, да будет земля ему пухом, помнишь нашего доктора Айру Флакса?
– Помню, как не помнить, я его обожал.
– Я сказал: «Айра, он – резвый мальчонка, вечно носится, гоняет мяч, и, если с ним что-то неладно, я хочу, чтобы ты его вылечил». У меня перед глазами так и стоит Айра – он спускается по лестнице больницы «Бет Израэль» в ту ночь, когда ты родился. Три часа утра. Главная лестница больницы. Айра в белом халате. Я ему говорю: «Айра, кто же, кто – Филлис или Филип?», а он отвечает: «Филип, Герман. Опять мальчик». Он так и стоит у меня перед глазами. И мой брат Чарли, он умер у меня на руках. Такой красивый, энергичный, четверо детей, и умер у меня на руках, мой старший брат, я души в нем не чаял. А мой Мильтон, мой брат Мильтон, ты помнишь Мильтона?
– Нет, – сказал я. – Мильтон умер за год до моего рождения. Вы же дали мне второе имя в его честь.
– Мильтон, – продолжал он, – девятнадцать лет, студент, блестяще учился, гордость семьи, в том году должен был кончить Ньюаркский инженерный колледж…
И так далее и тому подобное, он вспоминал недуги, операции, гриппы, переливания крови, выздоровления, комы, бдения у одра болезни, смерти, похороны: его мозг привычно взялся за дело – старался вызволить отца из мучительного одиночества, в котором пребывает человек, опасающийся вот-вот потерять память, спешил включить опухоль в более масштабную историю, поместить беду в контекст, где он не один на один со своей уникальной и страшной болезнью, а член клана, чьи горести он знал, помнил и хочешь не хочешь, а делил.
Таким путем ему удалось справиться со страхом, пообедать, а ночью, как он сообщил мне наутро по телефону, проспать шесть часов подряд, прежде чем проснуться в пять утра в холодной испарине.
Мне не так повезло. Ничего, что могло бы заглушить мои предчувствия, я не смог отыскать. Мысль о том, что отцу предстоит операция, и такая страшная, в восемьдесят шесть лет, была непереносима. Пусть даже операцию он выдержит, кто знает, оправится ли он после нее… ну а что, если операция пойдет не так… Мне не удалось проспать и шести минут кряду и назавтра; после того как я провел несколько часов в постели без сна, пытаясь читать, я спозаранку позвонил моему другу, С. X. Хьювеллу, – несколько лет назад он ушел на пенсию, но до того пользовал нашу семью в Коннектикуте и помог мне одолеть кое-какие недуги. Я рассказал С. X. об опухоли мозга и предполагаемой операции.
– Дело обстоит так, – сказал он, выслушав меня, – если он умрет на операционном столе, что ж, значит, он умрет в восемьдесят шесть лет, многие умирают и раньше. Ну а если он выживет и операция пройдет успешно, а успешно, как тебе сказал нейрохирург, проходят семьдесят пять процентов операций – отлично. Опасаться, насколько я могу судить, надо лишь одного: вдруг у него в результате операции может начаться дальнейшее выпадение функций. Такой исход маловероятен, но исключить его нельзя, и тебе следует это учитывать.
– Следует учитывать также и то, что нас ожидает, если мы ничего не станем предпринимать. Нейрохирург уверил меня, что в самом скором времени состояние отца ухудшится. Я так понимаю, он имел в виду то, что ты называешь дальнейшим выпадением функций.
– Вот именно. Мало ли что может пойти не так.
– Понятно, – сказал я. – Значит, и в том, и в другом случае это – мука мученическая. Операция может привести к ужасным последствиям, если же не делать операцию – это тоже приведет к ужасным последствиям, хотя и другого рода.
– Однако операция, – сказал он, – скорее даст что-то, что я назвал бы временной отсрочкой от этого кромешного кошмара.
– Но я не хочу подвергать его операции без особой на то надобности. Встать на ноги после такой операции и в сорок нелегко, а в восемьдесят шесть и вовсе немыслимо – я что, неправ?
– Филип, проконсультируйся еще у одного врача и тогда, если захочешь, позвони снова, и мы обсудим все обстоятельнейшим образом. Помни только: от смерти ты отца не спасешь и уберечь его от страданий тебе вряд ли удастся. Я видел, как сотни людей проходят через такие испытания вместе со своими родителями. В случае с матерью тебе не довелось этого пережить, не довелось и ей. А с отцом, похоже, этого не избежать.
В десять я предпринял попытку погулять в Центральном парке – хотел переключиться, подумать о чем-то другом, во второй раз за утро позвонил отцу. Слово «зомби» – я не слышал его, пожалуй что, с тех пор, как в детстве ходил с братом на фильмы ужасов в ирвингтонском «Рекс-тиэтр», – вызывало в воображении самые устрашающие медицинские перспективы и, вернувшись в гостиницу ничуть не менее удрученным, чем до прогулки, я позвонил отцу – спросить, не хочет ли он покататься. Отец не выходил у меня из головы: вот он сидит у себя в квартире, забившись в угол дивана, радио выключено, занавески задернуты, – ну не дикость ли при этом бродить по Нью-Йорку, обедать с приятелем или торчать в кино, лишь бы на несколько часов забыть, как он там, в Элизабете, один на один с огромной опухолью.
Нет, он не хочет кататься.
Да ты посмотри, какой день – весна на дворе. Можно поехать в Оринджские горы. Пообедать у «Грюндингса».
Нет, ему лучше дома.
Я сказал, что приеду и мы отправимся гулять.
Не хочет он гулять.
Я сказал, что куплю бубликов с копченой лососиной и пообедаю с ним и Лил. Лил у тебя?
– Она наверху.
– Ну так скажи ей, пусть спустится, пообедаем вместе.
– Ничего этого не нужно.
Тебе, может быть, и не нужно, подумал я, а мне еще как нужно, – словом, я купил в кулинарии на Шестой авеню бубликов с лососиной, вывел машину и поехал в Нью-Джерси.
На этот раз, съезжая с магистрали, я сосредоточился – чтобы меня, не дай бог, не занесло на дорогу к кладбищу. Хоть я и ничуть не жалел, что вчера ошибся поворотом, нельзя, чтобы это вошло в привычку, – проку тут никакого. Что мне дало посещение кладбища, я бы не смог объяснить: ни успокоения, ни утешения, разве что еще более обостренное ощущение отцовской обреченности, и тем не менее я был рад, что меня туда занесло. Я спрашивал себя: не потому ли, что посещение кладбища было оправданно с точки зрения композиции – парадоксально, но этот случай казался мне не таким уж нечаянным и неожиданным и, хотя бы только поэтому, как ни странно, помогал устоять под напором внезапно нагрянувшего ужаса.
Приехав, я застал его, как и представлял себе, одного – он сидел на диване с жалким, обреченным видом. Шторы задернуты, радио молчит, судя по всему, он даже не потрудился взять вчерашнюю газету у кого-то из мотоватых соседей. Я принялся распаковывать привезенную еду, но отец сказал, что не голоден; я предложил сначала погулять, а потом уж поесть, он что-то буркнул себе под нос в смысле, что гулять не хочет.
– Где Лил? – спросил я и зажег свет, хотя было часов одиннадцать.
– Наверху.
– Хочешь, чтобы она пришла?
Он пожал плечами: какая разница.
Надо надеяться, они не повздорили, хоть я и знал – с него станется, даже в самую трудную минуту, в первую голову заняться устранением одного, а то и не одного из тех ее многочисленных недостатков, которые он поставил своей целью искоренить. Она слишком много ест и оттого растолстела; она прижимиста и лишнего цента не потратит; она часами висит на телефоне – болтает с сестрой, а сестру ее он терпеть не может; вечно где-то пропадает – то на одном блошином рынке, то на другом, покупает всякую дрянь; деньги вкладывает бог знает во что при том, что он велел ей держаться банковских сертификатов; машину и ту водит далеко не так, как, по его мнению, следует… Список был длинным, вероятно, бесконечным, хотя в начале романа у него с Лил было все как у всех. В 82-м и 83-м, когда он – уже вдовцом – во второй и в третий раз уезжал зимовать во Флориду, а она еще работала в Нью-Джерси, он каждый день посылал ей письма, по большей части короткие сводки новостей с мешаниной сведений о том, что делал с тех пор, как проснулся, и до того, как лег спать; писал он их урывками весь день. Бодрые, игривые, явно любовные, затаенно сексуальные, неприкрыто романтические, украшенные по случаю бойкими стишатами (как заимствованными, так и своего сочинения) и расцвеченные детскими рисунками – на рисунках они с Лил держались за руки, обнимались, целовались или лежали бок о бок в постели; письма начинались с обращения «Лильчик, прелесть моя», и «Привет, детка», и «Миленькая, милая моя Лил» – «нескончаемый поток – как он с гордостью, и одновременно чуть иронизируя над собой, охарактеризовал свою корреспонденцию, – поучений, филасофии, стихов и искуства». И нежности. «Надеюсь, – писал он, – зима будет не такой суровой, одевайся тепло, когда идешь на работу и с работы…», «Еще один тоскливый день без тебя…», «Вот тебе моя рука, держи ее, держи крепко…», а внизу нарисована рука – так, как ее нарисовал бы третьеклашка. «Весь день думаю о тебе…», «Я так и вижу, как твое прилестное лицо, когда я позвонил, осветила улыбка, слышу твой счастливый голос, что ж, должен признаться, я тоже улыбался…», «По радио сейчас передают „Я тоскую без тебя“. А ты тоскуешь? Я – да». В один-единственный, обычной формы конверт он втискивал ксерокопии нот песен «Хочу любить», «Любовь правит миром», «Любовь– это роскошь большая», «ЛЮБОВЬ» и «С чего начать» из «Истории любви»[18]18
Нашумевший фильм (1970) А. Хиллера по одноименному роману Эрика Сигала (р. 1937).
[Закрыть]. Подробнейшим образом описывал, что ел, когда и как долго плавал, куда и как далеко ходил гулять, с кем играл в карты и чесал языком, сколько дней осталось до их встречи и даже что надевал. «Надел все белое: туфли, носки, брюки, рубашку. А вот какую куртку надеть, решил не сразу. То ли красно-белую – ту, которая тебе не нравится, то ли черно-белую. Да и то сказать, солнышко, тебя же нет, посоветовать мне некому, так что пришлось сделать этот важный выбор самому. Прикинул обе, красно-белая мне больше к лицу. И все же решил надеть черно-белую, потому что сегодня в основном буду сидеть, а она более легкая, так что так…» По нескольку раз в неделю он заверял ее (она, судя по всему, не очень-то ему верила), что богатые чаровницы-вдовушки – он свел знакомство с ними в первую свою зиму во Флориде – теперь для него всего-навсего платонические подружки, с которыми он встречается лишь изредка (и почти не кривил душой), что она, она одна – его «красавица», а также держал ее в курсе борьбы, которую вел изо дня в день, чтобы расширить кругозор Билла Вебера. «Билл, как и полагается еврею, не желает есть ничего, кроме мяса с картошкой, мне даже не удается уговорить его пойти в китайский ресторан…», «В конце концов убедил Билла пойти в китайский ресторан…» Тогда он рвался поделиться с ней буквально всем. Тогда она была само совершенство, даже недостатки у нее были замечательные. Да-да, в ту пору даже ее фигуру он описывал в выражениях куда более лестных, чем теперь.
– Она ну прямо с картины того художника, – сказал он, – ты знаешь какого…
Я еще не был знаком с Лил, но рискнул предположить.
– Рубенса?
– Вот-вот, – сказал он.
– Что ж, в зафтиг[19]19
Здесь: полнота, дебелость (идиш).
[Закрыть] тоже есть своя прелесть, – сказал я.
– Фил, – он явно конфузился, – я такое вытворяю – со мной с юности такого не было.
– Всем бы нам бы так, – сказал я.
Впрочем, на судьбе Лил роковым образом сказалась не столько ее грузность, сколько коровья кротость, покорность (или, насколько я могу судить, граничащая со святостью терпеливость): она безропотно сносила, когда он бранил и щунял ее за все ее недостатки. Бывало – как не бывать, – что даже ее он донимал своими попреками, и она взвивалась, уходила к себе наверх и не казала носу день, а то и два. Тогда он решал: «Да пошла она, вон вокруг сколько дамочек – только позови. Нужна она мне», – и вызванивал то одну, то другую из бал-харборских вдовушек. Вдобавок на этот случай имелась и Изабел Берковиц из Еврейской федерации «Плаза» – она время от времени навещала его, когда Лил раз в два года уезжала со своей сестрой в турне (а также, когда они с Лил поцапаются), и он говорил с ней каждую неделю по телефону. Но факт остается фактом, эти дамы были и более богатыми, и более практичными, чем Лил, – вдовы удачливых дельцов, они привыкли жить более широко, чем Лил, да и в светском плане отец смотрел на них снизу вверх, короче говоря, это были женщины куда менее покладистые, чем та, на которой он остановил свой выбор, и, если бы он цеплялся к их недостаткам по сто раз на дню, ему бы не поздоровилось.