Текст книги "Миры Филипа Фармера. Том 15. Рассказы"
Автор книги: Филип Хосе Фармер
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 28 страниц)
– О, очень.
Сказав это, он слегка подивился про себя, почему его голос звучит как-то загробно. Очевидно, от отчаяния, что ему уже никогда не увидеть ее.
– Я чуть с ума не сошла, Эдди. Когда тебя схватили, я со всех ног бросилась бежать оттуда. Я понятия не имела, что это было за ужасное чудовище, которое напало на нас. А потом, на полдороге с холма, я упала и сломала ногу...
– О, только не это, мама!
– Да. Но мне удалось добраться до корабля. А там уже я сама вправила себе кости и сделала уколы В. К. Правда, реакция моего организма оказалась не совсем такой, как следовало бы. Среди людей иногда такое случается, ты ведь знаешь, и тогда лечение затягивается вдвое.
Но когда я встала наконец на ноги, я взяла ружье и ящик с динамитом. Я собиралась взорвать то, что мне казалось тогда чем-то вроде каменной крепости или сторожевого поста неких существ. Я и понятия не имела об истинной природе этих тварей. Но сначала я все-таки решила разведать. Я собиралась вести наблюдение с валуна на другой стороне долины. Но я попалась в ловушку этой зверюги.
Послушай, сынок. Прежде чем мне обрубят связь, хочу тебе сказать, чтобы ты не терял надежды. Не сегодня-завтра я сбегу отсюда и спасу тебя.
– Как?
– Если ты помнишь, в моей лабораторной сумке есть кое-какие канцерогены для работы в полевых условиях. Ну, да ты знаешь, что иногда зачаточник Матери, когда его разрывают при спаривании, поражается раком вместо зачатия потомства – то есть развивается нечто противоположное беременности. Я ввела в зачаточник канцероген, и уже выросла чудесная раковая опухоль. Через какую-то пару дней она умрет.
– Мама! Но ты же будешь заживо похоронена в той разлагающейся массе!
– Нет. Эта тварь сказала мне, что когда один из ее сородичей умирает, то губы рефлекторно открываются. Что позволяет молодняку – если таковой имеется – спастись бегством. Послушай, я собираюсь...
Щупальце, обвившись вокруг него, втянуло его через диафрагму обратно. Диафрагма закрылась.
Когда он снова переключился на несущую частоту, то услышал:
– Почему ты не переговаривался? Что ты делал? Скажи мне! Скажи!
Эдди рассказал ей. Последовало молчание, которое можно было истолковать как удивление. Придя в себя, Мать произнесла:
– С этого времени ты будешь беседовать с другим самцом только через меня.
Она явно завидовала и приняла в штыки его способность менять диапазоны волн. Возможно, ей было даже нелегко принять саму эту идею.
– Пожалуйста, – упорствовал он, не зная, в какие опасные воды вступает, – пожалуйста, позволь мне поговорить с моей матерью напря...
Впервые он услышал, как она заикается.
– Ч-ч-что? Твоя Ма-ма-мать?
– Ну да, конечно.
Пол под его ногами заходил ходуном. Он вскрикнул и весь напружинился, чтобы не упасть. Потом он включил фонарик. Стены вибрировали, словно трясущийся студень, и красно-синие колоннообразные сосуды стали серыми. Диафрагма выхода распахнулась, словно вялый рот, и внутри стало холодно. Ступнями ног он явственно ощущал понижение температуры ее тела.
Не сразу, но он понял.
Полифема была в состоянии шока. Он так и не узнал, что могло бы произойти, останься она в таком состоянии. Она могла бы умереть и таким образом вынудить его выйти на мороз до того, как сбежит его мать. В этом случае он погибнет, если не сумеет найти корабль. Съежившись в самом теплом углу яйцеобразной камеры, Эдди размышлял над своей судьбой. Его била дрожь, причиной которой был вовсе не наружный воздух.
7
Однако у Полифемы был свой метод лечения. Он состоял в том, чтобы извергнуть из себя содержимое тушеночного желудка, который, вне всякого сомнения, заполнился ядами, просочившимися туда из ее организма вследствие полученной душевной травмы. Очищение желудка являлось физическим проявлением психической реакции. Напор воды был настолько неистовым, что приемного сына едва не смыло наружу горячей волной, но Мать инстинктивно обвила щупальцами его и Слизняшек. За первым извержением рвотных масс последовало очищение трех ее других карманов с водой: второй с горячей водой, третий с чуть теплой и четвертый, только что заполненный, с холодной.
Эдди взвизгнул, когда ледяная вода окатила его с ног до головы.
Диафрагмы Полифемы снова закрылись. Пол и стены постепенно перестали трястись, температура поднялась, а вены и артерии снова обрели свою красную и синюю окраски. Она снова вернулась к жизни. По крайней мере, так казалось.
Но когда после двадцати четырех часов ожидания он осторожно затронул опасную тему, то обнаружил, что она не только не желает разговаривать об этом, но отказывается даже признать существование другого подвижного.
Эдди, оставив всякие попытки разговорить ее, на какое-то время погрузился в размышления. Единственный вывод, к которому он пришел – а он не сомневался в его правильности, так как считал, что достаточно хорошо сумел разобраться в ее психологии, – был тот, что идея о подвижной женской особи была совершенно неприемлема.
Ее мир был поделен на две части: подвижные и ее род, неподвижные. Подвижные означали пищу и спаривание. Подвижные означали самцов. Матери были самками.
Каким образом размножаются подвижные, неподвижные обитатели холмов, вероятно, никогда не задумывались. Их наука и философия находились на уровне инстинктов. Как они представляли себе механизм продолжения рода подвижных – путем ли самозарождения или размножения через деление клеток, подобно амебе, или же просто считали само собой разумеющимся, что те «произрастали» как придется, – Эдди так и не выяснил. Для них они сами относились к женскому лагерю, а весь остальной протоплазменный мир – к мужскому.
Только так, и не иначе. Любая другая идея была более чем отвратительна, неприлична и богохульна. Она была попросту немыслима.
Его слова нанесли Полифеме глубокую травму. И хотя внешне она оправилась, где-то в глубине этих тонн плоти невообразимо сложного организма остался кровоподтек. Словно потаенный цветок, он цвел темно-лиловым цветом, и тень от него заслоняла от света сознания определенный участок памяти, определенный след. Тень от лилового ушиба закрыла собой то время и событие, которые Мать по причинам, непостижимым для человека, нашла нужным отметить знаком «БЕРЕГИСЬ, ОПАСНО ДЛЯ ЖИЗНИ».
Эдди чувствовал и знал, что произошло, хотя он и не облек свое знание в слова, но в каждой клеточке его тела жило понимание происшедшего, словно кости его пророчествовали, а мозг не слышал.
Через двадцать шесть часов по вмонтированным в панрад часам входные губы Полифемы открылись. Ее щупальца метнулись наружу. Они вернулись обратно, захватив с собой его яростно сопротивлявшуюся, но совершенно беспомощную мать.
Эдди, пробудившегося от дремоты, буквально сковало от ужаса. Он увидел, как его мать кидает ему свою лабораторную сумку, и услышал рвущийся с ее губ бессвязный крик. И увидел, как она погружается головой вперед в желудочную диафрагму.
Полифема выбрала единственно надежный способ, как избавиться от очевидного факта.
Эдди лежал лицом вниз, уткнувшись носом в теплую и слегка подрагивавшую плоть пола. Иногда его пальцы судорожно сжимались, словно он тянулся за чем-то, что кто-то держал от него в пределах досягаемости, а потом отодвинул.
Как долго он оставался в таком положении, он не знал, так как ни разу не взглянул на часы.
Наконец, в полной темноте, он сел и бессмысленно хихикнул: «Мать всегда готовила отличную тушенку».
Это как-то встряхнуло его. Он оперся на руки и, откинув назад голову, завыл, как в полнолуние воют волки.
Полифема, разумеется, не могла его слышать, но по радиопеленгу она определила его позу, а чуткий нюх распознал по запаху его тела, что он страшно напуган и терзается душевными муками.
Плавно скользнуло щупальце и нежно обняло его.
– Что случилось? – пропищал зззт-сигналы панрад.
Он сунул палец в отверстие на панраде.
– Я потерял свою мать!
– ?
– Она ушла и больше никогда не вернется.
– Не понимаю. Я – здесь.
Эдди перестал плакать и поднял голову, словно прислушиваясь к некоему внутреннему голосу. Пошмыгав носом, Эдди вытер слезы, медленно снял с себя щупальце, погладил его и, подойдя к рюкзаку в углу, достал из него флакончик с таблетками Старой Красной Звезды. Одну он бросил в термос, а другую отдал ей с просьбой сделать такую же – если это возможно. Затем он лег на бок, вытянувшись во весь рост, оперся на локоть, как сладострастный римлянин, и, посасывая через соску ржанку, стал слушать попурри из Бетховена, Мусоргского, Верди, Штрауса, Портера, Фейнштейна и Воксворта.
И время – если здесь вообще существовало такое понятие – обтекало Эдди. Когда он уставал от музыки, пьес или книг, он слушал местные новости – передачу, которая велась по всем станциям. Когда он чувствовал голод, он поднимался и шел – а нередко просто полз – к тушеночной диафрагме. Банки с продовольствием лежали в рюкзаке. Одно время он решил питаться только ими – до тех пор, пока не будет уверен, что... что же там было такого, чего ему нельзя было есть? Яд? Кажется, Полифема и Слизняшки что-то сожрали. Но однажды во время музыкально-ржаной оргии он забыл об этом. И теперь он с жадностью накидывался на еду, не думая ни о чем, кроме удовлетворения собственных потребностей.
Иногда диафрагма-дверь открывалась, и внутрь впрыгивал Билли-зеленщик. Величиной с колли, он представлял собой что-то среднее между сверчком и кенгуру. Как у всех сумчатых, у него была сумка, в которой он приносил овощи, фрукты и орехи. Билли извлекал их из сумки блестящими и зелеными хитиновыми когтями и давал Матери в обмен на еду иного рода – тушенку. Счастливый симбионт*, он весело щебетал, в то время как его многофасеточные глаза, вращавшиеся независимо друг от друга, разглядывали Слизняшек и Эдди: одним глазом его, другим – Слизняшек.
Впервые увидев его, Эдди, повинуясь внезапному порыву, оставил волну в 100 килогерц и стал перебирать все частоты, пока не обнаружил, что Полифема и Билли испускают сигналы [6]на волне 108. Очевидно, они обычно переговаривались именно на этой волне.
Когда подходило время доставки товара, Билли подавал радиосигналы. В свою очередь, Полифема, если нуждалась в его товаре, посылала ему ответный сигнал. В действиях Билли, однако, не было ничего от разума – передавать сигналы было лишь велением инстинкта. А Мать, если не считать «смысловой» частоты, ограничивалась одним этим диапазоном. Но действовал он прекрасно.
8
Прекрасным было все. Что еще мог бы желать человек? Вдоволь еды, спиртного – хоть залейся, мягкая постель, кондиционирование воздуха, душ, музыка, труды великих мыслителей (в записи), интересные беседы (большей частью о нем самом), уединенность и надежность.
Если бы он уже не дал ей имени, он называл бы ее Матушкой Благотворительницей.
Да и нет такого существа, которое могло бы ублаготворить буквально во всем. Она ответила ему на все его вопросы, на все...
Кроме одного.
Он никогда не задавал его вслух. Впрочем, он бы и не сумел этого сделать. По всей вероятности, он даже не сознавал, что у него есть подобный вопрос.
Но Полифема однажды высказала его, когда попросила Эдди об одной услуге.
Эдди воспринял это как оскорбление.
– Да я же не!.. Да я же не!..
Задохнувшись от волнения, он подумал, что в более нелепое положение, как это, он, пожалуй, не попадал. Она ведь не...
Он, казалось, пришел в еще большее замешательство и сказал себе:
– Ну да, так и есть.
Поднявшись, Эдди открыл лабораторную сумку. В поисках скальпеля он наткнулся на канцерогены. Он с силой швырнул их через полуоткрытые губы вниз по склону холма.
Потом он повернулся и бросился со скальпелем в руке к светло-серой опухоли на стене. И остановился, разглядывая ее. Скальпель у него из руки выпал. Подняв его, он неуверенно ткнул им в опухоль, но даже не поцарапал ее кожи. Он снова выронил инструмент.
– В чем дело? В чем дело? – затрещал висевший на запястье панрад.
Неожиданно из ближайшего воздушного клапана в его лицо остро пахнуло человеком – человеческим потом.
–???
Он застыл на месте в полусогнутом положении, словно его парализовало. Пока щупальца в бешенстве не схватили его и не потащили к желудочной диафрагме, которая уже разверзлась как раз по величине человека.
Взвизгнув, Эдди задергался в тугих кольцах и, засунув палец в панрад, принялся отстукивать: «Я согласен! Я согласен! »
И когда его снова поставили перед зачаточником, он с внезапным и диким восторгом накинулся на него. Он свирепо кромсал плоть и вопил: «Вот тебе! Получай, п... » Остальные слова затерялись в бессмысленном крике.
Он не останавливался и продолжал бы кромсать и дальше, пока не отрезал бы зачаточник совсем, не вмешайся Полифема, снова потащив его к желудочной диафрагме.
В течение десяти секунд он висел, беспомощный, над открывшимся зевом и всхлипывал от страха и чувства триумфа одновременно.
Рефлексы Полифемы почти одолели ее рассудок. К счастью, холодная искра разума осветила уголок обширного, темного и жаркого предела ее бешенства.
Витки спирали, уводившей к дымящемуся карману, наполненному мясом, закрылись, и складки плоти водворились на прежнее место. Эдди внезапно обдали струей теплой воды из того, что он называл «санитарно-профилактическим» желудком. Диафрагма закрылась. Его поставили на ноги. Скальпель был положен обратно в сумку.
В течение долгого времени Мать, похоже, содрогалась от мысли, что она могла сделать с Эдди. И пока ее расстроенные нервы не пришли в порядок, она не решалась подавать сигналы. А когда оправилась, она не заговаривала о тех ужасных секундах, когда он висел на волосок от смерти.
Не вспоминал об этом и он.
Он был счастлив. Он чувствовал себя так, будто пружина, туго стянувшая все внутри его с того самого времени, когда он и его жена расстались, была теперь по какой-то причине отпущена. Тупая, неясная боль утраты и неудовлетворенности, легкое лихорадочное состояние и тиски внутри его, апатия, которая порой донимала его, теперь ушли. Он чувствовал себя прекрасно.
Между тем под панцирем затеплилось что-то сродни глубокой привязанности, словно крохотная свечка под продуваемой насквозь высоченной крышей собора. Материнский панцирь предоставил приют не только Эдди. Сейчас под его укрытием вынашивалось новое чувство, не известное доселе ее сородичам. Это стало очевидным после одного события, порядком испугавшего Эдди.
Раны на зачаточнике затянулись, опухоль увеличилась до размеров большой сумки. Потом сумка прорвалась, и на пол посыпался десяток Слизняшек величиной с мышь. Удар об пол имел для них те же последствия, какие имеет шлепок доктором по попке новорожденного: от потрясения и боли они сделали первый вдох и их бесконтрольные слабые импульсы наполнили эфир хаотичными сигналами бедствия.
Когда Эдди не беседовал с Полифемой или не слушал местные передачи, или не пил, или не спал, или не ел, или не купался под душем, или не прослушивал записи, он играл со Слизняшками. В каком-то смысле он был их отцом. В самом деле, когда они подросли до размеров свиньи, их родительнице было трудно отличить его от всего молодняка. Он ведь теперь редко когда ходил и его чаще можно было видеть на четвереньках среди Слизняшек, так что ей не слишком хорошо удавалось определить его сканированием. Кроме того, в чересчур влажном воздухе или в питании было, наверное, что-то такое, из-за чего у него повыпадали волосы, все до единой волосинки. К тому же он очень растолстел. В общем, он стал неотличим от бледных, мягких, округлых и безволосых отпрысков. Фамильное сходство.
Но кое в чем они все же различались. Когда для девственниц настало время изгнания их из чрева, Эдди, поскуливая, заполз в угол. Он оставался там до тех пор, пока не убедился, что Мать не собирается вышвыривать его в холодный и суровый мир, который не станет кормить его.
Когда критический момент наконец миновал, он снова перебрался в центр пола. Паническое чувство в его груди утихло, но нервы все еще трепетали. Он наполнил термос и потом послушал немного свой собственный тенор в записи, исполнявший арию «Морские истории» из его любимой оперы Джианелли «Старый моряк». Внезапно внутри его что-то взорвалось, и он стал подпевать самому себе. Он почувствовал, что как никогда заключительные слова арии нашли отклик в его душе.
И с моего плеча
Взлетел тот альбатрос – и пал,
Как камень, в океан.
Потом он замолчал, но сердце его продолжало петь. Он выключил запись и подключился к передаче Полифемы.
Мать была в затруднительном положении. Она мучилась, не в силах дать Матерям со всего континента, подключившимся к ее передаче, точное описание того нового чувства, которое почти невозможно выразить словами и которое она испытывала по отношению к подвижному. Ее язык не был готов для выражения подобного чувства. Ей не помогали даже галлоны Старой Красной Звезды в ее жилах.
Эдди, посасывая пластиковую соску, сочувственно и сонно кивал, когда она подыскивала слова. Вскоре термос выкатился из его руки.
Он спал на боку, свернувшись в калачик, упираясь коленями в грудь, скрестив руки и наклонив вперед голову. Как тот хронометр в штурманской рубке, чьи стрелки после аварии побежали вспять, часы его организма отстукивали время назад, отстукивали назад...
Во влажной темноте, надежной и теплой, сытый, нежно любимый.
ДОЧЬ
Daughter
Copyright © 1954 by Philip Jose Farmer
Тсс! Тсс!
Передает Мать Головастик.
Молчите, все девственницы и Матери, пока я на связи. Слушайте, слушайте! Всем, кто подключился к этой передаче! Слушайте, и я расскажу вам, как я покинула свою Мать, как две мои сестры и я вырастили себе панцири, как я справилась с олквеем, почему я стала самой престижной Матерью с самым прочным панцирем и мощнейшими передатчиком и антенной и почему я сделалась носительницей нового языка.
Но прежде чем я поведаю вам свою историю, я открою всем тем, кто еще не знает этого, что мой отец был способен разговаривать.
Не содрогайтесь. Это правдивый рассказ. Он не относится к небылицам.
Отец был способен разговаривать.
Мать скомандовала: «Вылезайте! »
И, чтобы показать, что она не шутит, Мать распахнула свою выходную диафрагму.
Мы тут же распростились со всеми иллюзиями, поняв, насколько серьезны ее намерения. Раньше она открывала диафрагму только для того, чтобы мы смогли поупражняться в налаживании связи с другими молодыми, которые, как мы, прижимались к земле на пороге чрева своих Матерей. Иногда мы обращались с выражениями почтения к самим Матерям, и даже, очень коротко, к Бабушке, которая жила где-то далеко на горном склоне. Не думаю, однако, что она получала наши послания. Мы, молодые, были тогда еще слишком слабы, чтобы передавать на такие далекие расстояния. Во всяком случае, Бабушка никогда не подтверждала их получения.
Порой, когда мы доводили Мать тем, что галдели в эфире одновременно, не спрашивая у нее позволения передавать по очереди, или когда мы вскарабкивались по стенкам ее чрева и плюхались с потолка на пол, она говорила нам, чтобы мы уходили и строили собственные панцири. И при этом всегда добавляла, что говорит на полном серьезе.
А мы, в зависимости от нашего настроения, или утихомиривались, или расходились еще пуще. Тогда Мать хватала нас своими щупальцами и, не давая вырваться, хорошенько шлепала нас. Если и это не помогало, она пугала нас олквеем. Обычно это срабатывало. Но только до поры до времени. Она слишком часто пользовалась этим средством. Вскоре мы так привыкли к ее запугиваниям, что перестали верить в какого-то там олквея. Мать, как мы тогда думали, сочинила небылицу. Нам следовало бы знать, однако, что Мать ненавидела всякие небылицы.
Было еще одно, что действовало ей на нервы: наши разговоры с Отцом с помощью азбуки орземей. Отец, хоть и научил ее своему языку, отказывался обучать ее азбуке орземей. Когда он хотел нам что-нибудь сообщить и знал, что Мать не одобрила бы его сообщения, он переходил на наш секретный язык. Думаю, наши зашифрованные переговоры также сыграли свою роль: Мать злилась, злилась, да и вышвырнула нас вон. И это несмотря на мольбы Отца, чтобы нам позволили остаться еще на четыре сезона.
Здесь необходимо упомянуть, что мы, девственницы, оставались в утробе гораздо дольше, чем следовало бы. Причиной того, что мы так долго засиделись в ней, был Отец.
Он был способен разговаривать.
Однако он был нашим Отцом. Он был подвижным, который умел разговаривать импульсами, как мы.
Да, он это тоже умел. Он умел переговариваться с лучшими из нас. А может, он не сам умел. Не напрямую. Мы посылаем импульсы с помощью органов в нашем теле. Но Отец, если я правильно поняла, прибегал к помощи некоего существа, жившего раздельно с его телом. А может, это был один из его органов, не прикрепленных к нему.
Во всяком случае, у него не было ни внутренних органов, ни импульс-стержней, которые бы росли из него, чтобы подавать с их помощью сигналы. Для этого он использовал то существо – радио, как он называл его. И оно действовало просто изумительно.
Когда он переговаривался с Матерью, то делал это на материнском импульс-языке или на своем – импульс-языке подвижных. С нами он использовал орземей. Он похож на импульс-язык подвижных, но только немного другой. Мать никак не могла уловить разницу между ними.
Когда я закончу свой рассказ, милочка, я научу тебя азбуке орземей. Как я уже тебе сообщала, ты обладаешь достаточным престижем, чтобы присоединиться к нашему женскому Великогорному обществу и приобщиться таким образом к нашему секретному способу передачи сообщений.
Мать сообщила, что Отец умеет посылать импульсы двумя способами. Помимо радио, через которое он сообщался с нами, он способен поддерживать связь совершенно иным путем. И этот путь ничего общего не имеет с «точкой-то-тии-тире». Его импульсам нужен воздух, который их поддерживает. Отец посылает их тем же органом, которым ест. Даже желудок вскипает при одной мысли об этом, правда?
Мать схватила Отца, когда тот проходил мимо нее. Она понятия не имела, какой половой запах лучше всего послать к нему по ветру, чтобы вызвать в нем похоть и завлечь его тем самым поближе к щупальцам. Прежде ей никогда не доводилось нюхать такого подвижного, как он. Но его запах все же напомнил ей подвижного другого типа, и она направила на Отца струю запаха того подвижного. Похоже, это сработало, так как он приблизился к ней, и она смогла схватить его внематочными щупальцами и затащить его под панцирь.
Позже, когда я уже родилась, Отец радировал мне – азбукой орземей, конечно, чтобы не догадалась Мать, – что он почувствовал тогда тот запах, который, наряду с другими обстоятельствами, привлек его внимание. Но тот запах был присущ волосатому подвижному, который обычно лазает по деревьям, и Отцу стало интересно, что делают подобные существа на голой вершине холма. Когда он научился разговаривать с Матерью, он здорово удивился, что она приняла его за того подвижного.
Впрочем, конечно, добавил он, женщине не впервой делать из мужчины обезьяну на посмешище.
Еще он сообщил мне, что посчитал тогда Мать просто за чудовищный по своей величине валун на вершине холма. И пока не отворился один из участков предполагаемого камня, он даже не подозревал о чем-то, не обычном для него, или о том, что валун является панцирем Матери и внутри его заключено ее тело. Мать, по его словам, – что-то вроде гигантской, величиной с динозавра, улитки или медузы, снабженной органами, которые производят радарные волновые импульсы и радиоволны. А еще в ней имеется большая, все равно как гостиная в бунгало, яйцеобразная камера – матка, в которой она вынашивает и воспитывает свое потомство.
Я, конечно, не поняла и половины всех этих терминов. Да и сам Отец не сумел их как следует объяснить.
Он заставил меня пообещать не передавать Матери, что он принял ее просто за огромную глыбу минерала. Не знаю почему.
Отец был для Матери загадкой. И хотя он дрался, когда она втащила его, у него не оказалось ни когтей, ни зубов, достаточно острых, чтобы разодрать зачаточник. Мать еще несколько раз пробовала побудить его сделать свое дело, но никакой реакции от него не дождалась. Уяснив, что он – подвижный, испускающий импульсы, она оставила его в покое, чтобы как следует приглядеться к нему, и он стал бродить по матке. Через некоторое время он догадался, что Мать подает импульсы с импульс-стержня. Он научился разговаривать с ней при помощи своего съемного органа, который он называл панрадом. Со временем он обучил ее своему языку – импульс-языку подвижных. Когда мать выучила его и оповестила об этом других Матерей, ее престиж стал самым высоким во всей округе. Ни одной Матери даже в голову не приходила возможность говорить на новом языке. Их ошеломила сама мысль о нем.
Отец сказал, что на этой планете он – единственный говорящий подвижный. Его звездолет потерпел аварию, и теперь он навсегда останется с Матерью.
Как-то Отец узнал обеденные импульсы, которыми Мать созывала на еду своих отпрысков. Он передал по радио соответствующее послание. Для нервов Матери это было сильным ударом. Она вся задрожала при мысли о том, что он – разумный, но все же открыла свою тушеночную диафрагму и позволила ему есть. Потом Отец стал показывать Матери фрукты и разные предметы, с тем чтобы она посигналила ему с маточного стержня, какие «точки-то-тии-тире» соответствуют той или иной вещи. А потом он повторял на своем панраде названия этих вещей, чтобы проверить, правильно ли он понял.
Матери, конечно, помогало при этом ее хорошее обоняние. Ведь иногда бывает трудно отличить яблоко от персика, просто ощупывая их импульсами. В этом случае помогают запахи.
Мать схватывала все быстро. Отец сказал ей, что для женщины она очень умна. Сказанное сильно подействовало ей на нервы. После этого она не переговаривалась с ним в течение нескольких периодов приема пищи.
Что Матери особенно нравилось в Отце, так это то, что, когда подходило время зачатия, она могла подсказать Отцу, как действовать. Ей теперь не приходилось соблазнять запахами не-мыслящего, чтобы завлечь похотливого самца в панцирь и там держать его у зачаточника, пока тот, пытаясь вырваться из мертвой хватки щупальцев, царапает и бьет по нему. У него не было когтей, но зато имелся съемный коготь. Он называл его скальпель.
А когда я спросила его, почему у него так много съемных органов и, значит, иные способы жизнедеятельности, Отец ответил, что он – вообще человек способный.
Отец всегда выражался как-то непонятно.
Но и он, бывало, с трудом понимал Мать.
Он поражался ее способу размножения.
– Бог мой, – радировал он, – да кто же поверит в такое? Что процесс заживления раны приводит к зачатию? Как раз к тому, что противоположно раку.
Как-то, будучи подростками (Мать вот-вот должна была выпихнуть нас из-под своего панциря), мы случайно приняли сигналы Матери, когда она просила Отца, чтобы тот снова покромсал ей зачаточник. Отец отказался. Он хотел обождать еще четыре сезона. Он уже распрощался с двумя выводками от него и теперь хотел подержать нас здесь подольше, чтобы дать нам полноценное образование и по-настоящему насладиться общением с нами, вместо того чтобы заново воспитывать еще один выводок девственниц.
Отказ сильно подействовал на нервы Матери и так расстроил ее тушеночный желудок, что несколько раз нам пришлось питаться скисшей пищей. Но она не стала его за это наказывать. Ведь он поднял ее престиж на такую высоту, которой никто еще не достигал. Все Матери переставали пользоваться материнским импульс-языком и стали учиться у моей Матери импульс-языку подвижных, с жадным нетерпением впитывая знание, которое она им давала.
Я спросила:
– Что такое престиж?
– Это когда ты передаешь, а другим приходится вести прием. И они не смеют пикнуть в ответ, пока ты не закончишь и не снизойдешь дать им свое разрешение.
– О, и мне бы хотелось иметь престиж!
– Крошка Головастик, – вмешался Отец. – Если хочешь добиться успеха, настраивайся на мою волну. Голова у тебя крепкая, и я научу тебя кое-чему, чего не знает даже твоя Мать. В конце концов, я – подвижный и в жизни повидал немало.
И он вкратце рассказывал мне, что ожидает меня, когда я покину его и Мать, и как, если шевелить мозгами, можно выжить и со временем завоевать более высокий престиж, чем даже у Бабушки.
Не знаю, почему он называл меня Головастиком, да еще с крепкой головой. Я ведь была еще девственница и панциря себе, конечно, не вырастила. Я была такой же мягкотелой, как и мои сестры. Но он сказал мне, что обожает меня, потому что я такая головастая и семи пядей во лбу. Я приняла его разъяснение как должное, не пытаясь найти в нем какой-то смысл.
Так или иначе, но мы провели в Матери еще восемь лишних сезонов, потому что так хотел Отец. Можно было бы еще и подольше, но, когда снова пришла зима, Мать стала настаивать, чтобы Отец порезал ей зачаточник. Он ответил, что не готов к этому. Он только-только начал узнавать ближе своих детей – он называл нас Слизняшками, – а без нас ему даже не с кем будет словом перекинуться, кроме Матери. Ведь следующие детишки вырастут еще не скоро.
Кроме того, она стала повторяться, и он считает, что она не ценит его как следует. Ее тушенка слишком часто бывает прокисшей или настолько переваренной, что мясо больше похоже на какую-то размазню.
Терпение Матери лопнуло.
– Убирайся! – послала импульс Мать.
– Прекрасно! Но не думай, однако, что ты выгоняешь меня на мороз! – отбил ей в ответ Отец. – Твой панцирь здесь не единственный.
Нервы у Матери не выдержали, и ее огромное тело задрожало. Выдвинув свой большой наружный стержень, она направила его на всех своих сестер и теток. Мать по ту сторону долины призналась, что как-то раз, когда Отец грелся на солнце, лежа снаружи у открытой диафрагмы Матери, она просила его перейти жить к ней.
Мать передумала. Она поняла, что если он уйдет из ее жизни, то с ним исчезнет и ее престиж, а престиж той выскочки по ту сторону долины, наоборот, возрастет.
– Похоже, меня оставляют здесь, – радировал Отец.
А потом:
– Кто бы мог подумать, что твоя Мать будет ревновать?
Жизнь с Отцом была полна таких вот непонятных слов. Слишком часто он не хотел или не мог объяснить их.
Отец подолгу сидел, не двигаясь, и предавался размышлениям. В такие моменты он не отвечал ни нам, ни Матери.
В конце концов она совсем изнервничалась. Мы уже изрядно подросли и стали такими шумными и бойкими, что ее непрерывно трясло. А еще она, должно быть, подумала, что, пока мы сидим тут и общаемся с ним, ей нет никакой возможности заставить его вспороть ее зачаточник.
И мы ушли.
Но перед тем как навсегда покинуть ее панцирь, она предупредила: «Берегитесь олквея».