Текст книги "Избранные рассказы"
Автор книги: Феридун Тонкабони
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 18 страниц)
Феридун Тонкабони
Избранные рассказы
Из сборника «Пленник земли», Тегеран, 1963
Жил человек и умер
Он затянулся в последний раз. Погасил сигарету и отбросил окурок. Взглянул на безмятежно спящих соседей по палате. Натянул на лицо простыню… и умер.
Месяцев восемь, да нет, уже год и два месяца лежал он в этом армейском госпитале, в маленькой – на три койки – палате с окошком во двор. На соседних койках сменилось немало больных – одни выздоровели, другие отошли в мир иной. Так или иначе покинули палату. А он все оставался в ней и неизменно изо дня в день видел перед собой все те же лица: врача, сестер, нянечек. Он мог с закрытыми глазами, по голосу, походке, даже по дыханию определить, кто вошел в палату. Врач ли, после каждого осмотра произносивший ободряющие фразы, хотя лицо его выражало полнейшую безнадежность; фельдшер ли, который поднимал шприц высоко вверх, как бы прицеливаясь, а потом быстро и решительно вонзал иглу в его тело; или полная рыжая сестра с золотыми зубами (по утрам она с авторитетным видом, словно знаменитый доктор, совала ему в рот градусник, а потом подходила к окну и, скривив шею, смотрела на ртутный столбик); или маленькая старушка нянька, безропотно подававшая судно каждый раз, когда ему становилось совсем плохо.
И все здесь давно стало знакомым и привычным: деревья за окном, двери, окна, шкафы. Они имели свои голоса: одни – резкие, визгливые, заставляющие его каждый раз вздрагивать, другие – протяжные и печальные. Он свыкся со всем этим. Казалось, вся жизнь его прошла здесь, в этой палате. И в то же время госпиталь, палата, люди и вещи, окружавшие его, были ему совершенно безразличны. Они не вызывали в нем ни радости, ни интереса, ни ненависти, ни отвращения.
Он знал, что никаких перемен, ничего нового и неожиданного больше не будет. В конце пути, по которому он теперь брел медленно и устало, его ждало одно пристанище – последнее. И он с полнейшим равнодушием приближался к нему. Он не пытался обманывать себя и не желал, чтобы другие обманывали его.
– Бог даст, в скором времени выздоровеете и вернетесь домой! – вздумал как-то подбодрить его врач.
Он сразу же твердо возразил:
– Нет, господин доктор, прошу вас, не надо. Представьте себе человека, который долго строил дом – уже почти подвел его под крышу, как вдруг оказалось, что надо все сломать и строить заново. Так и я уже свыкся с мыслью о смерти, приготовился к ней, а вы хотите, чтобы я начал все сначала.
Он любил приводить такие образные сравнения, чтобы нагляднее передать мысль. Он был хороший рассказчик, его истории с интересом выслушивали до конца. Он знал об этом, и эти рассказы, порою смешные, порою грустные, были единственным его утешением.
Воспоминания о далеком детстве были туманными и мрачными. Отец, жестокий деспот, держал домашних в страхе. Все выполняли безропотно любые его прихоти и капризы. Но, едва схоронив его и поделив наследство, дети возжаждали свободы и, не вняв угрозам и воплям матери, пытавшейся подражать покойному супругу, разбежались кто куда – проматывать полученные денежки. Сам он без памяти влюбился в красивую проститутку, отчаянную бестию, и таскался за ней по разным городам. Сколько времени продолжалась эта сладкая мука, он теперь и сам не припомнит. Хорошее было время, хотя жил он в вечной тревоге, не знал, что будет завтра. Но в конце концов деньги кончились, мать умерла, пришлось перебраться в Тегеран. У него не было ни капитала, ни порядочного образования, ни профессии. А яд беспечной сибаритской жизни уже успел отравить его душу, и он не способен был взяться за тяжелый труд. Что оставалось делать? Один путь был перед ним – армия. Там он мог вести жизнь, похожую на прежнюю, – предаваться безделью без скуки и уныния. Там не надо было выматываться, выбиваться из сил, зарабатывая на кусок хлеба. Солдатам платили жалованье, они получали возможность разъезжать по всей стране, носили форму и оружие – а это для такого молодого человека, каким он был тогда, представлялось заманчивым, казалось неоспоримым преимуществом, олицетворяло в его глазах силу и свободу действий. И совместное солдатское житье имело свои прелести – смех, веселье, вечеринки, кутежи…
Но, став солдатом, он понял, что все не так просто и гладко. Особенно тяжко было поначалу. Ежедневные изнурительные занятия на плацу, палочная дисциплина, необходимость беспрекословно подчиняться всем и каждому, независимо от того, нравится тебе человек или нет, уважаешь ты его или хочется плюнуть ему в морду. Для него, избалованного достатком молодого горожанина, считавшего себя, во всяком случае, выше этих бестолковых деревенских парней, которых оторвали от земли и, как баранов, согнали в казарму, терпеть всю эту муштру, оскорбления, ругань было невыносимо. Ефрейтор, сержант, старшина, младшие и старшие офицеры – какая уйма чинов и званий, и всем он обязан повиноваться! Ни один из них не внушал ему уважения, ничто в них не могло хоть немного примирить его с вынужденным повиновением.
Он хорошо помнил того здоровенного рябого старшину, предметом гордости которого были густые, закрученные вверх усы. Однажды, в один из первых дней в казарме, он, задумавшись, почти налетел на этого старшину, когда тот с ехидной улыбкой исподлобья наблюдал за ним.
«Сейчас что-нибудь прикажет! – подумал он. – А я должен отвечать: „Слушаюсь, ваша честь!“ или: „Слушаюсь, ваша милость!“ Этому больше нравится „ваша милость“. Как бы не так! Держи карман шире, наглая морда! Да еще зубы желтые и вонючая трубка!»
Пока он предавался этим мыслям, старшина действительно что-то рявкнул.
– Слушаюсь, ваша честь! – выпалил он, не разобрав приказа и продолжая стоять на месте и «есть глазами начальство».
– Чего вылупился? Шевелись! – заорал старшина и грязно выругался. Но не успел он закрыть рта, как неожиданный удар в челюсть прервал его:
– Да заткнись ты, ваша милость!..
Впоследствии, когда он рассказывал об этом случае, его каждый раз разбирал хохот. А тогда неизвестно, чем бы все кончилось, если бы он вовремя не унял взыгравшее самолюбие.
Его выпороли, заперли в карцер, а затем долгое время придирались по всякому пустяку. Зато уже после этого никто не осмеливался задевать при нем чью-либо мать или сестру. И были особенно осторожны в выражениях, если речь шла о нем. Но сразу после производства в сержанты (все-таки он был из городских, грамотный, к тому же нашлись люди, знавшие его отца) он был переведен в карательный отряд. Началась бродячая, цыганская жизнь. Жизнь на перевалах, на перепутьях, в горах, в сердце пустыни. Каждый день где-нибудь в стране вспыхивало недовольство, каждый день кто-нибудь бунтовал. И как только где-то проливалась кровь, тут же их гнали на бойню, как стадо баранов. На каждом пригорке, в каждой ложбине этой незнакомой земли, за каждым камнем, деревом, кустом их подстерегала опасность. Растерянные и обезумевшие от страха, глядели они, как на их глазах, скошенные пулей, падают товарищи – те самые, что изо дня в день были рядом и так мечтали об увольнении, о возвращении домой, о встрече с женами, детьми, родителями, нетерпеливо ждавшими их в далеком родном городе, с трепетом встречая каждое случайное известие из этих ужасных пустынь.
И если бы только война, кровь, смерть… Так нет же, интермедиями между действиями кровавой драмы, которую их заставляли разыгрывать, были тысячи других невзгод. Продовольствие поступало нерегулярно, и они были вынуждены грабить деревни, лежащие у них на пути. Кусок, вырванный из рук крестьянина, отнятый у его голодных, тщедушных детей, застревал в глотке. Но приходилось через силу проглатывать его, чтобы не сдохнуть с голоду, чтобы выжить. А зачем? Чтобы снова убивать? Он сам не понимал, зачем. Что-то заставляло его жить именно так. Казалось., он катится вниз по наклонной плоскости, а остановиться не может…
Самое страшное воспоминание было о том, как они попали в ловушку в узком ущелье. Со всех сторон их окружали повстанцы, повсюду блестели дула их карабинов, не знавших промаха.
Тогда они действительно дрались отчаянно – ведь речь шла об их жизни или смерти. Потому-то и удержали позицию. Но кончился провиант. Все запасы были съедены до крошки. Из центра им посылали продовольствие по воздуху. Но повстанцы, раздобывшие неизвестно где пулеметы, сбили первую пару самолетов, летевших слишком низко. К счастью, один упал поблизости, в то же ущелье, и им удалось добраться до него, заплатив за эту вылазку жизнью четверых товарищей. А летчики стали проявлять излишнюю осторожность и сбрасывали свой груз с большой высоты. Мешки лопались от удара о землю, содержимое их рассыпалось по ущелью, и подобрать его уже было невозможно. Горы засевать они подрядились, что ли?! Солдаты приходили в неистовство, когда очередная дурацкая тарахтелка, покидав тюки как попало, взмывала ввысь над ущельем и исчезала за горой. Вслед ей неслась отборная брань. Истомленные голодом и жаждой люди ругались, как чарвадары [1]1
Чарвадар – погонщик вьючных животных; возчик. – Здесь и далее примечания переводчика.
[Закрыть], проклятия текли из их уст, точно бурный селевой поток.
В этом ужасе и неразберихе единственной отрадой была контрабандная водка, от одного глотка которой обжигало рот и перехватывало дыхание. Они пили ее стаканами, закусывая крупным луристанским изюмом, который лениво бросали в рот и рассеянно жевали.
Тогда-то он и пристрастился к спиртному и пил, пока не заболел.
Они отчаивались и снова обретали надежду. Ждали подмоги, и наконец помощь пришла. Окружение было прорвано, их вызволили. Ударить мятежникам в тыл, разбить его превосходящими силами оказалось нетрудно. Но как в штабах задирали нос! Они их, видите ли, облагодетельствовали! Как будто отряд нарочно попал в окружение, как будто очень просто столько времени выдерживать натиск врага, убивать и умирать самим с пустым брюхом, с издерганными нервами! А вот то, что эти господа, имея в своем распоряжении огромное число солдат и прекрасное снаряжение, освободили их из окружения, выдавалось за беспримерный подвиг, который совершают раз в сто лет. И когда дело дошло до награждений, именно этим господам выдали ордена и медали, а тем, чья победа была не столь блистательной, – шиш с маслом! Все они остались с носом!
Если бы все на этом и кончилось! Но нет, солдаты мстили, подло мстили тем, чья жизнь была темной, беспросветной, жалкой. Ради своего предводителя – хана – повстанцы брались за карабины и убивали солдат. Когда же терпели поражение, хан либо удирал, либо его ссылали, либо освобождали за выкуп. А этих несчастных расстреливали, четвертовали, пороли. Это их отрубленные головы возили в качестве победного трофея из селения в селение… Он терзался, возмущался, места себе не находил. «Это нас не касается!» – говорили ему, но он все не мог успокоиться. Если он воевал, терпел голод, холод, страдал от жажды, не спал ночами, если тело его в шрамах и ссадинах от острых камней, то неужели все это делалось ради того, чтобы обмануть кучку простых и доверчивых людей, поклясться перед ними на Коране, а потом без зазрения совести расстреливать их из пулеметов. Если бы это делалось ради того, чтобы обезопасить район, обезоружить мятежников! Но ведь их лишали не винтовок, а жизни! Да и не ради этого солдаты воевали, думал он. Вообще неизвестно ради чего. Не было у них никакой четкой цели. Это их работа, их профессия. Ему приказывали: «Убивай!» И если он не хотел умереть с голоду, то должен был убивать. Точно так же какому-нибудь писарю приказывали: «Пиши!» И он писал.
Когда волнения улеглись, он обосновался среди бывших врагов. Женился на одной из их девушек. Красивая, статная, сильная и здоровая, она, к сожалению, ничего не смыслила в городской жизни и даже через несколько лет, перебравшись в город, не могла привыкнуть к нему. Но зато через каждые два года она рожала ему ребенка. И не успел он оглянуться, как оказался отцом пятерых детей. Он стал заниматься их воспитанием. Не хотелось, чтобы жизнь детей прошла так же бездарно и бесцельно, как собственная. Но его будущее было неразрывно связано с прошлым, а от прошлого не было спасения. Он терзался, мучился, сомневался, упорствовал – и все впустую. В вопросах воспитания он оказался полным профаном. Он лишь отпугнул детей. Ненавистный дух казармы помимо его воли вошел в его плоть и кровь. Он требовал, чтобы дети беспрекословно подчинялись ему. А поскольку этого не получалось, он приходил в ярость, орал на них, безжалостно порол толстым солдатским ремнем. Потом жалел, ласкал, целовал – но это было еще хуже порки. Так повторялось изо дня в день. В результате, несмотря на все его старания, дети росли легкомысленными и распущенными. Они перестали бояться его угроз. Его рукоприкладство стало для них обычным делом. Они поступали так, как им вздумается.
Старший сын, с которым он особенно бился, в конце концов бросил учебу, удрал из дому. Пошел в солдаты, стал водить армейские грузовики. В отпуск он привез с собою друга, тоже солдата. Вскоре отец догадался, что приятель сына завел шашни с его дочерью. Хотел было прогнать его из дому, но сестра и брат вступились за парня; дочь заявила, что выходит за него замуж. И действительно-таки вышла. Это уж было совершенно невыносимо. Он никак не мог примириться с мыслью, что дочь выбрала в мужья солдата-голодранца, способного лишь крутить баранку, да и то не на своей машине, а на казенной. А жена приняла сторону молодых. Встречая зятя, она млела от счастья – наплевать ей было на супруга. И это больше всего бесило его.
Может быть, именно из-за этого постоянного раздражения он и заболел. А может, причиной был алкоголь, к которому в последние годы он особенно пристрастился. Все было украдено у него: молодость, деньги, чины. После стольких лет службы он все еще оставался старшиной и обязан был отдавать честь тем, кого считал ниже собаки. Одно оставалось – семья. Так нет же, какой-то оборванец, шалопай, неизвестно откуда взявшийся, пробрался в дом, украл дочь, лишив его последнего покоя.
Теперь он терпел все молча, накричавшись и наругавшись в душе. Единственным спасением стал алкоголь. Придя со службы, он обедал – иногда удавалось даже вздремнуть, – но с наступлением вечера исчезал из дому и только ночью приходил – или его приводили. Пил он зверски и тут не знал соперников. В последнее время у него стал побаливать правый бок, но он не придавал этому значения, пока от боли не начало перехватывать дыхание. Потом заныло сердце. И все же к врачу он обратился лишь тогда, когда стало совсем уж невмоготу. Доктор, внимательно его осмотрев, покачал головой. Печень почти полностью вышла из строя. Сердце изношено.
Это был, как говорится, первый сигнал оттуда.
И тут, проявив удивительную силу воли, он бросил пить. Но – слишком поздно! Когда боли стали невыносимыми, он лег в госпиталь. И ему спокойнее, и семье легче. Правда, он предпочел бы остаться дома. Но злорадная улыбка, промелькнувшая на губах жены, несмотря на все старания скрыть ее за фальшивой маской жалости и заботы, принесла ему неимоверное страдание. Почти в бешенстве он отправился в госпиталь. Сначала ему нравились тамошний порядок и дисциплина. Но вскоре все осточертело. Он понял, что и здесь за видимостью порядка прячутся те же хаос и сумятица, те же несправедливость и жестокость, что и везде. Через полгода, не выдержав, он сбежал домой. Но спустя неделю почувствовал себя дома еще более несчастным, обиженным и одиноким и снова вернулся в госпиталь. Здесь по крайней мере его навещали, было с кем поговорить, излить душу, выслушать откровения других. А дома все время ворчала жена, ныла и кляла судьбу. Дети не щадили его, не думали, что больному нужен покой. То шумно резвились, заливаясь хохотом, то дрались и плакали.
Поначалу жена с детьми регулярно – раз или два в неделю – навещала его. Но постепенно их визиты становились все реже и реже. По пятницам после обеда он не отрывал взгляда от двери в надежде увидеть среди посетителей родное существо. Но, увы, это случалось крайне редко.
К другим приходили друзья, жены, дети, расспрашивали о здоровье. Кивали и ему. Но потом усаживались на край койки к нему спиной и в лучшем случае осведомлялись, уже в который раз, у «своего больного»: «А что с этим господином?» Больной объяснял. Он слушал все это молча, внешне спокойно, но внутри клокотала ненависть. Он думал о жене и детях. Почему они такие черствые и неблагодарные? Разве трудно навестить его раз в неделю? Разве он этого не заслужил? Почему бы жене – вот как жене соседа по палате – не принести в судке что-нибудь вкусное из дому? А впрочем, какое значение теперь все это имеет?! Теперь, когда он знал, что никакого улучшения быть не может, что с каждой минутой он все ближе к могиле. Он мечтал о том, чтобы скорее наступил этот миг – миг успокоения. А ведь умрет он, и сразу станет для них любимым и дорогим. Они будут оплакивать его, рвать на себе волосы, падать в обморок. Облачатся в заранее приготовленные черные одеяния, прикинутся кроткими, несчастными…
А впрочем, после его смерти пусть делают все, что им вздумается. Да и что они для него, эти люди? Даже сейчас они кажутся ему далекими тенями. Они связаны с ним – и в то же время чужды и незнакомы.
У него была жена, никогда не заботившаяся о нем, больше того, забывавшая о его существовании. Он вырастил детей, каждый из которых шел или собирался идти своей дорогой. Можно считать, не было у него семьи. Зачем, ради чего он попусту растратил жизнь, молодость, силу в мертвых пустынях, в диких горах, на смертельно опасных дорогах? Убивал людей, с которыми никогда не был знаком, неизвестно за что. А ведь за то короткое время, что он провел среди горцев, он имел возможность убедиться, насколько эти простые люди искренни, добры и дружелюбны. Насколько их жизнь отличается от полной обмана и коварства жизни горожан или от солдатской бездомной жизни. Он хорошо знал, что именно вынуждает их, прервав привычное течение нищей и жалкой, но в то же время здоровой и радостной жизни, браться за винтовку, карабкаться по узким тропинкам и перекрывать горные перевалы, что довело этих добрых, трудолюбивых людей до того, что даже к цвету солдатского мундира они испытывали патологическую ненависть и сами становились безжалостными и жестокосердными, как солдаты.
Ради кого он искалечил жизнь, загубил молодость? Ради тех, кто в столице, в других городах в мундирах с блестящими эполетами и аксельбантами, в начищенных до блеска сапогах со звонкими шпорами по карте руководит войной, отдавая приказы? Ради тех, кто важно, словно аршин проглотил, расхаживает взад и вперед по кабинету, получая за это чины, звания и ордена? А их жалованье, их скромный паек, обмундирование, рвущееся в клочья на острых камнях, – даже эту малость, на которую имели право, они не получали вовремя. А впереди маячило неопределенное будущее – будущее, на которое у них не было никакой надежды. И еще спасибо, что так, не хуже.
Как-то еще в дни молодости, после очередного приступа отчаяния из-за какой-то явной несправедливости он, превратив все в шутку, рассказал друзьям историю о музыкантах Насер эд-дин шаха [2]2
Насер эд-дин шах (1848–1896) – иранский шах из династии Каджаров.
[Закрыть]. С тех пор этот рассказ стал одним из его любимых. Последний раз он поведал его несколько дней назад соседям по палате:
«…Когда же музыканты не то сыграли плохо, не то шаху не понравилось, он приказал каждого из них посадить на его собственный инструмент. Ударнику повезло. Но зато бедняге флейтисту пришлось туго. Сняли с его флейты все клапаны и всадили ему в зад».
Он замолк, дав возможность слушателями вдоволь насмеяться, затем заключил: «Вот и мы вроде того флейтиста. Угодишь господам – получишь вознаграждение, не угодишь – ждет тебя то же самое. Когда надо было лазить по горам, скитаться по бездорожью и пустыне, околевать как собаки с голода и подыхать от вражеских пуль, звали нас. Теперь же, когда кругом тишь да гладь да божья благодать, когда раздают чины да ордена, и без нас обходятся! Никто даже в шутку не скажет: „Где ты там, так тебя, разэтак?“»
Он любил шутить. Но теперь ему было не до шуток. Когда он задумывался над своей жизнью – долгим, далеким прошлым и будущим, которое промелькнет как миг (он был уверен, что протянет всего несколько дней), – он чувствовал в сердце леденящую жгучую тоску. Он понимал, что вся жизнь его состояла из жалких, напрасных усилий, сплошных поражений, чудовищного обмана. Непонятно только, как это случилось? Он не знал, мог ли прожить ее иначе. Наверное, мог. Мог бы, если бы не попал в конвейер, штампующий шестеренки и гайки, не слился бы с тысячами других таких же шестеренок. На этом конвейере каждый, не зная и не ведая о том, попадал в зависимость от другого, хотя мог бы действовать и самостоятельно, по своему усмотрению. А должен был поступать так, как хотели, говорили и приказывали другие. Если бы ему дали возможность быть самим собой! По знать себя, понять, кто он такой, какова его миссия! Он смог бы прожить иначе, поставить себе цель и достичь ее. Если же и тогда бы жизнь прошла впустую – не беда, потому что это была бы его жизнь, которой он распорядился по своему усмотрению. Он мог бы подарить ее, даже отказаться от нее. Но увы! Его богатство – жизнь – отнято другими, бездумно растрачено.
Последние же крохи его бесценного сокровища спокойно присвоили себе жена и дети. А его самого, как пустую консервную банку, выбросили в мусорную яму и позабыли.
Все эти горькие мысли с особенной силой нахлынули на него сумрачным вечером в пятницу, когда его снова охватила почти теперь несбыточная мечта увидеть рядом с собой родные лица. На этот раз его желание было более острым и жгучим, чем всегда. Он чувствовал, что если вот сейчас, сию минуту, не увидит их, то его мечта никогда больше не осуществится. Чувствовал, что вот-вот наступит конец. В эту минуту он простил их. Их доброта и злоба были безразличны ему. Хотелось лишь повидать их. Увидеть… В выражении глаз, складке губ прочитать радость и горечь своей жизни. Он страстно желал этого. Но они не пришли.
Вечер сменился ночью, соседи по палате быстро уснули. Он успел лишь попросить сигарету у одного из них. И когда тот беззлобно упрекнул его, что, мол, курить тебе вредно, в ответ лишь улыбнулся. Его песенка спета. Он это прекрасно знает. Он с наслаждением вдыхал дым сигареты – последней своей сигареты и думал о том, что в этот момент, когда он вступает в темную долину смерти, ничья теплая, ласковая рука не коснется его холодеющего лба.
Он затянулся в последний раз. Погасил сигарету и отбросил окурок. Взглянул на безмятежно спящих соседей по палате. Натянул на лицо простыню и умер.