Текст книги "Капитализм и шизофрения. Книга 1. Анти-Эдип"
Автор книги: Феликс Гваттари
Соавторы: Жиль Делез
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 38 страниц)
Возьмем отрывок из статьи Мишеля Курно о Чаплине, который отлично показывает, что такое шизофренический смех, шизофреническая линия ускользания или шизофренический прорыв, а также процесс как детерриторизация с ее машинными признаками: «В момент, когда он во второй раз сбрасывает на свою голову доску – в психотическом жесте, – Чарльз Чаплин вызывает смех зрителя. Да, но о каком смехе идет речь? И о каком зрителе? Например, в этот момент фильма вопрос уже вовсе не в том, должен ли зритель видеть, как приближается несчастный случай, или же он должен удивиться ему. Все происходит так, как если бы зритель в этот момент уже не находился в своем кресле, не находился в положении наблюдателя отдельных предметов. Некая перцептивная гимнастика привела его постепенно не к отождествлению с героем „Новых времен“, а к столь непосредственному чувству плотности событий, что он начинает сопровождать этого героя, удивляться тем же самым вещам, приобретает те же самые предчувствия и привычки, что и тот. Именно так знаменитая машина для еды-, которая в определенном смысле, благодаря своей несоразмерности, чужда фильму (Чаплин изобрел ее за двадцать два года до фильма), является только формальным, абсолютным упражнением, которое подготавливает к столь же психотическому поведению рабочего, который зажат в машине так, что из нее высовывается только его перевернутая голова, и которому Чаплин доставляет его завтрак, когда приходит время. Если смех – это определенная реакция, заимствующая некоторые схемы, то можно сказать, что Чарльз Чаплин по мере продвижения кадров своего фильма последовательно смещает реакции, заставляет их перейти с одного уровня на другой, пока не наступает момент, когда зритель уже не может быть хозяином своих схем, когда он спонтанно пытается пойти или по самому короткому пути, который неосуществим, который перегорожен, или же по пути, который открыто был заявлен в качестве пути, который никуда не ведет. Подавив зрителя как такового, Чаплин искажает смех, который становится чем-то вроде множества коротких замыканий машины с разорванными соединениями. Часто говорили о пессимизме „Новых времен“ и об оптимизме последних кадров. Но два этих определения не подходят фильму. Чарльз Чаплин в „Новых временах“, скорее, рисует, одним сухим мазком, выполненный в малом масштабе чертеж многочисленных угнетающих проявлений. Чертеж фундаментальных проявлений. Главный герой, которого играет Чаплин, не должен быть пассивным или активным, согласным или несогласным, поскольку он – всего лишь кончик карандаша, который чертит чертеж, он есть сама эта черта… Вот почему последние кадры лишены оптимизма. Неясно, что оптимизм мог бы делать в качестве заключения из сделанной констатации. Этот мужчина и эта женщина, показанные со спины, абсолютно черные, с тенями, которые отбрасываются явно не солнцем, ни к чему не продвигаются. Столбы без проводов, которые ограничивают дорогу слева, деревья без листвы, которые ограничивают ее справа, не соединяются на горизонте. Нет никакого горизонта. Оголенные холмы, которые находятся впереди, образуют лишь заграждение, которое смешивается с нависшей над ними пустотой. Этот мужчина и эта женщина – уже не жильцы, и это бросается в глаза. Но это и не пессимистично. То, что должно было произойти, произошло. Они не убили друг друга. Они не были избиты полицией. И нет никакой необходимости искать алиби в несчастном случае. Чарльз Чаплин не обратил на это большого внимания. Он ушел быстро, как обычно. Он нарисовал чертеж»[305].
Выполняя свою разрушительную задачу, шизоанализ должен действовать как можно быстрее, однако в то же время он должен действовать с максимальным терпением, с максимальной осторожностью, последовательно разбирая территориальности и репрезентативные ретерриториальности, через которые субъект проходит в своей индивидуальной истории. Ведь существует множество слоев, множество планов сопротивления, возникших изнутри или навязанных извне. Шизофрения как процесс, детерриторизация как процесс неотделима от периодов застоя, которые ее прерывают или же изводят, заставляют ее вращаться по кругу, которые ретерриторизуют ее в неврозе, в извращении, в психозе. Настолько, что процесс может высвобождаться, продолжаться и выполняться только в той мере, в какой он способен создать – что же еще – новую землю. В каждом случае необходимо снова и снова проходить по старым землям, изучать их природу, их плотность, выяснять, как на каждой из них группируются машинные признаки, которые позволяют ее обойти. Эдиповы семейные земли невроза, искусственные земли извращения, клинические земли психоза – как раз за разом отвоевывать на каждой из них процесс, заново начинать путешествие? «В поисках утраченного времени» как великое шизоаналитическое исследование – здесь осуществляется переход через все планы вплоть до линии их молекулярного ускользания, шизофренического прорыва; таков поцелуй, в котором лицо Альбертины перепрыгивает с одного плана содержания на другой, растворяясь в конечном счете в молекулярную туманность. Сам читатель всегда рискует остановиться на том или ином из планов и сказать – «да, вот где Пруст объясняется». Но паук-повествователь не перестаёт распускать паутину и планы, возобновлять путешествие, насаждать знаки и признаки, которые функционируют как машины, заставляя его идти дальше. Само это движение – юмор, черный юмор. Повествователь не устраивается в этих семейных и невротических землях Эдипа, где сооружаются целостные и личностные коннекции, он не остается в них, он пересекает их, их профанирует, пронзает их, он даже уничтожает свою бабушку с машинкой для шнурования ботинок. Извращенные земли гомосексуальности, в которых учреждаются исключающие дизъюнкции женщин с женщинами и мужчин с мужчинами, тоже взрываются под действием машинных признаков, которыми они заминированы. Психотические земли с их местными конъюнкциями (Шарлю, в определенном смысле, безумен, Альбертина, следовательно, тоже могла быть безумной!) также проходятся до той точки, где проблема больше не ставится, где она больше не ставится так. Повествователь продолжает свое собственное дело, доходя до неизвестной родины, неизвестной земли, которую только и создает его собственное двигающееся произведение, «В поисках утраченного времени» «in progress»[306], функционирующее как желающая машина, способная собрать и обработать все признаки. Он идет к этим новым регионам, где коннекции всегда частичные, а не личностные, где конъюнкции кочевые и многозначные, где дизъюнкции включающие, где гомосексуальность и гетеросексуальность больше не могут различаться, – к миру трансверсальных коммуникаций, где наконец завоеванный нечеловеческий пол смешивается с цветами, к новой земле, где желание функционирует в согласии со своими молекулярными элементами и потоками. Подобное путешествие не обязательно предполагает большие развернутые движения, оно осуществляется недвижно, в комнате или на теле без органов – интенсивное путешествие, которое разлагает все земли ради той, которую оно создает.
Осторожное восстановление процесса или, напротив, его прерывание – эти вещи столь тесно перемешаны, что они могут быть оценены только одна в другой. Как путешествие шизофреника могло бы осуществиться независимо от некоторых схем, как могло бы оно обойтись без земли? Но и наоборот, откуда взять уверенность в том, что эти схемы не сформируют снова слишком хорошо знакомых земель лечебницы, искусственности или семьи? Мы все время возвращаемся к одному и тому же вопросу – от чего страдает шизофреник, тот самый, чьи страдания невыразимы? Страдает ли он от самого процесса или же от его прерываний, когда его невротизируют в семье на земле Эдипа, когда его психотизируют на земле клиники, если он не поддается эдипизации, когда его извращают в искусственной среде, если он ускользает и от лечебницы, и от семьи? Быть может, есть только одна болезнь, невроз, эдипова гниль, с которой соизмеримы все патогенные прерывания процесса. Большая часть современных попыток – дневная больница, ночная больница, клубы больных, госпитализация на дому, институция и даже антипсихиатрия – по-прежнему подвергаются опасности, глубокий анализ которой дал Жан Ури: как избежать того, что институция снова формирует клиническую структуру или же создает извращенные и реформистские искусственные общества или заботливые как мать, а иногда патерналистские остаточные псевдо-семьи? Мы не думаем в данный момент о попытках так называемой коммунитарной психиатрии, очевидная цель которой состоит в триангуляции, в эдипизации всего на свете – людей, животных и вещей, которая должна дойти до того момента, когда новая раса больных будет молить о том, чтобы им вернули больницу или малую беккетовскую землю, мусорное ведро для постепенного превращения в кататоника, зажатого в своем углу. Но если обращаться к не столь открыто репрессивным стратегиям, то кто говорит, что семья – это хорошее место, хорошая схема для детерриторизованного шизофреника? Это было бы очень странно – снова слышать о «терапевтическом потенциале семейной среды»… Тогда, может быть, нужна вся деревня, весь квартал? Какая молярная единица сформирует схему, кочевую в достаточной мере? Как помешать тому, чтобы выбранная единица, пусть она и является особой институцией, не сформировала извращенное общество терпимости, группу взаимопомощи, которая скрывает настоящие проблемы? Спасет ли институцию ее структура? Но как структура сможет разорвать свое отношение с невротизирующей, извращающей, психотизирующей кастрацией? Как может она произвести что-то отличное от порабощенной группы? Как она может дать свободный ход процессу, когда вся ее молярная организация имеет только одну функцию – связывать молекулярный процесс? И даже антипсихиатрия, особенно чувствительная к шизофреническому прорыву, теряется, пытаясь предложить образ группы-субъекта, который тотчас снова извращается – вместе со старыми шизофрениками, обязанными руководить новыми, и вместе с небольшими капеллами или, еще лучше, монастырем на Цейлоне.
Из этих тупиков нас может вывести только действительная политизация психиатрии. И несомненно, антипсихиатрия прошла довольно большой путь в этом направлении благодаря Лэйнгу и Куперу. Но нам представляется, что они все еще мыслят эту политизацию в терминах структуры и события, а не в терминах самого процесса. С другой стороны, они размещают на одной и той же линии общественное отчуждение и душевное (душевную болезнь) и пытаются отождествить их, показывая, как инстанция семьи продлевает одно отчуждение в другом[307]. Однако между двумя этими отчуждениями существует, скорее, отношение включенной дизъюнкции. Дело в том, что раскодирование и детерриторизация потоков определяют сам процесс капитализма, то есть его сущность, его тенденцию и его внешний предел. Но мы знаем, что процесс постоянно прерывается, тенденция нарушается, а предел смещается посредством ретерриторизаций или субъективных представлений, которые действуют как на уровне капитала, взятого в качестве субъекта (аксиоматика), так и на уровне лиц, которые их реализуют (приложение аксиоматики). Итак, напрасно мы будем пытаться указать на социальное или душевное отчуждение с той или иной стороны, пока мы будем устанавливать между ними отношение исключения. Но общая детерриторизация потоков действительно смешивается с душевным отчуждением, поскольку она включает ретерриторизации, которые позволяют ей самой продолжить существование только в качестве состояния какого-то частного потока, потока безумия, который так определяется постольку, поскольку его обязывают представлять все то, что в других потоках ускользает от аксиоматик и от приложений ретерриторизации. И наоборот, во всех ретерриторизациях капитализма можно будет найти форму действующего социального отчуждения, поскольку они мешают потокам ускользать из системы и удерживают работу в аксиоматических рамках собственности, а желание – в прикладных рамках семьи; однако это социальное отчуждение, в свою очередь, включает душевное отчуждение, которое само оказывается представленным или ретерриторизованным в неврозе, в извращении, в психозе (душевные заболевания).
Итак, настоящая политика психиатрии или антипсихиатрии заключалась бы в том, чтобы 1) разрушать ретерриторизации, которые превращают безумие в душевную болезнь, 2) освобождать во всех потоках шизоидное движение их детерриторизации – так, чтобы это их качество не могло больше квалифицировать некий частный остаток как поток безумия, а затрагивало также потоки труда и желания, производства, знания и творчества в их самых глубоких тенденциях. Безумие не должно более существовать в качестве безумия, но не потому, что оно будет превращено в «душевную болезнь», а потому, что, напротив, оно получит помощь от всех остальных потоков, включая потоки науки и искусства, – ведь оно было названо безумием и таковым оказалось только потому, что было лишено этой помощи и было сведено к тому, что в одиночку свидетельствовало о детерриторизации как универсальном процессе. Только его недолжная привилегия, превышающая его силы, делает безумие безумием. Именно в этом смысле Фуко объявил о будущей эпохе, в которой безумие исчезнет – не потому, что оно будет опрокинуто в контролируемое пространство душевных болезней («большие теплые аквариумы»), а, напротив, потому, что внешний предел, который оно обозначает, будет преодолен другими потоками, всеми своими частями ускользающими от контроля и увлекающими за собой нас[308]. Следовательно, необходимо сказать, что никогда нельзя зайти чересчур далеко в деле детерриторизации – вы еще ничего не видели, вы не встречались с необратимым процессом. И когда мы рассмотрим, что есть особо искусственного в извращенных ретерриторизациях, а также в клинических психотических ретерриторизациях или же семейных невротических, мы вскрикнем: «Еще больше извращения! Еще больше искусственности! Пока земля не станет настолько искусственной, что движение детерриторизации по необходимости создаст новую землю». Психоанализ в этом отношении особенно подходит – вся его извращенная терапия состоит в том, чтобы превратить семейного невротика в искусственного невротика (в невротика переноса), в том, чтобы воздвигнуть диван, этот маленький остров со своим комендантом-психоаналитиком, в качестве автономной территориальности или предельной искусственности. В этом случае необходимо ничтожное дополнительное усилие, чтобы все закачалось и увлекло нас в неизвестные дали. Толчок шизоанализа, который запускает движение, поддерживает тенденцию и доводит симулякры до того пункта, в котором они перестают быть искусственными образами, становясь признаками новой земли. Вот что такое осуществление процесса – не обетованная или ранее существовавшая земля, а земля, которая создается по мере развертывания своей тенденции, своего расслоения, самой своей детерриторизации. Движение театра жестокости; ведь это единственный театр производства – в нем потоки преодолевают порог детерриторизации и производят новую землю (не надежду, а просто «акт», «чертеж», в котором то, что заставляет ускользать, само ускользает, прочерчивает землю, детерриторизуясь). Нет никакого реального бегства и ускользания, если революционная машина, художественная машина, научная машина и (шизо)аналитическая машина не становятся деталями и кусками друг друга.
4. Первая позитивная задача шизоанализа
Однако негативная, или разрушительная, задача шизоанализа ни в коем случае не может быть отделена от его позитивных задач (и те и другие задачи по необходимости должны решаться в одно и то же время). Первая позитивная задача сводится к тому, чтобы открыть у определенного субъекта природу, формацию или функционирование его желающих машин, независимо от любой интерпретации. Что такое твои желающие машины, что ты закладываешь в свои машины, а что выводишь, как все это работает, каков твой нечеловеческий пол? Шизоаналитик – это механик, а шизоанализ всецело функционален. Поэтому он не может останавливаться на всего лишь интерпретационном (с точки зрения бессознательного) исследовании общественных машин, в которые субъект включен в качестве детали или пользователя, технических машин, владение которыми для него особенно дорого и которые он может совершенствовать или даже создавать в процессе бриколажа, или же на исследовании того, как субъект использует эти машины в своих сновидениях и фантазмах. Они еще слишком репрезентативны и представляют слишком большие единицы – даже извращенные машины садиста или мазохиста, машины влияния параноика… В общем случае, как мы видели, псевдо-анализы «объекта» в действительности были самой низкой степенью активности аналитика, даже – и особенно – в том случае, когда они стремились перейти к дублированию реального объекта объектом воображаемым; лучше уж взять сонник, чем покупаться на рыночный психоанализ. Однако рассмотрение всех этих машин, будь они реальными, символическими или воображаемыми, должно идти в совершенно определенном ключе – они должны рассматриваться в качестве функциональных признаков, способных направить нас к желающим машинам, будучи более или менее близкими и родственными им. В действительности желающие машины достигаются только после преодоления определенного порога рассеяния, который не позволяет сохраниться ни их воображаемому тождеству, ни структурному единству (эти инстанции все еще относятся к порядку интерпретации, то есть к порядку означаемого или означающего). В качестве своих деталей желающие машины располагают частичными объектами; частичные объекты определяют working machine или рабочие детали, но только в состоянии рассеяния, предполагающем, что любая деталь постоянно отсылает к детали совсем иной машины – подобно луговому клеверу и шмелю, осе и цветку орхидеи, рожку велосипеда и заднице мертвой крысы. Не нужно спешить с введением термина, который послужил бы чем-то вроде фаллоса, структурирующего всю систему и персонифицирующего отдельные части, объединяющего и тотализующего. Везде наличествует либидо как энергия машины, и ни рожок, ни шмель не имеют привилегии быть фаллосом: последний внедряется только в структурной организации и в личностных отношениях, из нее проистекающих, когда каждый, вроде рабочего, призванного на войну, оставляет свои машины и начинает бороться за трофей, представляющийся чем-то великим и отсутствующим, получив одну и ту же общую санкцию, одну великую рану на всех – кастрацию. Вся эта борьба за фаллос, плохо понятую волю к власти, антропоморфное представление пола, вся эта концепция сексуальности, которая ужасает Лоуренса именно потому, что она не более чем концепция, просто идея, которую «рассудок» навязывает бессознательному и внедряет в сферу влечений, а вовсе не формация самой этой сферы. Здесь-то желание и попадает в ловушку, определяется человеческим полом, загоняется в унифицированную и идентифицированную молярную систему. Но желающие машины, напротив, живут в режиме рассеяния молекулярных элементов. И невозможно понять, что такое частичные объекты, если не видеть в них подобных элементов, считая их частями некоего расчлененного целого. Как говорил Лоуренс, анализ не должен заниматься всем тем, что хоть в какой-то степени похоже на понятие или на личность, «так называемые человеческие отношения здесь выведены из игры»[309]. Он должен заниматься только (исключая его негативную задачу) машинными устройствами, схваченными в стихии их молекулярного рассеяния.
Вернемся еще раз к замечательно сформулированному правилу Сержа Леклера, даже если сам автор видит в нем только фикцию, а не реальное-желание – части или элементы желающих машин опознаются по их независимости друг от друга, по тому, что ничто в одной части не должно зависеть и не зависит от чего-либо в другой части. Они должны быть не противоположными определениями одной и той же сущности или же дифференциациями единого бытия наподобие мужского и женского в человеческом поле, а различающимися или реально различными элементами, различными «существованиями» – наподобие тех, что обнаруживаются в рассеянии нечеловеческого пола (клевер и шмель). Пока шизоанализ не дойдет до этой разобщенности [dispars], он не обнаружит частичные объекты как предельные элементы бессознательного. Именно в этом смысле Леклер называл «эрогенным телом» не расчлененный организм, а испускание доиндивидуальных и до-личных сингулярностей, чистую рассеянную и анархичную множественность без единства и тотальности, элементы которой спаяны, склеены реальным различием или отсутствием связи. Таковы шизоидные беккетовские последовательности – камни, карманы, рот; ботинок, чаша курительной трубки, неопределенный мокрый пакет, колпачок велосипедного звонка, половина костыля… («если мы постоянно натыкаемся на одну и ту же совокупность чистых сингулярностей, то можно решить, что мы приблизились к сингулярности желания субъекта»)[310]. Конечно, всегда можно установить или восстановить некую связь между этими элементами: органические связи между органами или фрагментами органов, которые в некоторых случаях являются частью множественности; психологические и аксиологические связи – добро и зло, которые в конечном счете отсылают к лицам и сценам, у которых заимствованы эти элементы; структурные связи между идеями и понятиями, которые им соответствуют. Но не в этом качестве частичные объекты являются элементами бессознательного, так что мы не можем следовать даже той картине, которая была предложена их изобретателем, Мелани Кляйн. Дело в том, что органы и фрагменты органов отсылают вовсе не к организму, который фантазматически функционировал бы в качестве потерянного единства или будущей тотальности. Их рассеяние не имеет ничего общего с нехваткой и задает режим их присутствия в множественности, которую они образуют без объединения и без тотализации. Оставив любую структуру, уничтожив любую память, отменив любой организм, разорвав любую связь, они действуют в качестве голых частичных объектов, рассеянных рабочих деталей машины, которая сама рассеяна. Короче говоря, частичные объекты – это молекулярные функции бессознательного. Вот почему, когда мы недавно подчеркивали различие между желающими машинами и всевозможными молярными машинами, мы предполагали, что одни находятся в других и не существуют без них, однако мы должны были отметить разницу режима и масштаба, которая отделяет одни машины от других.
Верно то, что сразу же возникает вопрос – как эти условия рассеяния, реального различия и отсутствия связи создают возможность для некоего машинного режима, как определенные подобным образом частичные объекты могут формировать машины и устройства машин. Ответ заключается в пассивном характере синтезов или, что означает то же самое, в косвенном характере рассматриваемых взаимодействий. Если верно, что каждый частичный объект испускает поток, то этот поток также обязательно ассоциирован с каким-то другим частичным объектом, для которого он определяет потенциальное поле присутствия, также множественное (множественность ануса для потока дерьма). Синтез коннекции частичных объектов является косвенным, потому что один объект в каждой точке своего присутствия в поле всегда срезает поток, который другой объект выпускает или производит для него, но он же готов сам испускать поток, который срезается другими объектами. Потоки всегда имеют как будто две головы, благодаря им реализуется любая производительная коннекция, которую мы попытались объяснить при помощи понятия [la notion] потока-шизы или среза-потока. Так что подлинная активность бессознательного (течь и заставлять течь) состоит в самом пассивном синтезе, поскольку он обеспечивает сосуществование и смещение друг относительно друга двух различных функций. Предположим теперь, что потоки, ассоциированные соответственно с двумя частичными объектами, по крайней мере частично перекрываются – их производство остается различным по отношению к объектам x и y, которые их испускают, но не в полях присутствия по отношению к объектам а и by которые их населяют и срезают, так что в этом смысле частичные объекты а и b становятся неразличимыми (таковы рот и анус, рот и анус анорексика). И они не только неразличимы в смешанном регионе, поскольку всегда можно предположить, что, поменяв свою функцию в этом регионе, они больше не могут различаться через исключение там, где два потока уже не перекрываются – в этом случае мы оказываемся перед новым пассивным синтезом, в котором а и b находятся в парадоксальном отношении включенной дизъюнкции. Тем не менее имеется возможность не перекрывания потоков, а переключения объектов, которые их испускают, – на краю каждого поля присутствия обнаруживаются интерференционные полосы, которые свидетельствуют об остатке одного потока в другом и формируют конъюнктивные остаточные синтезы, направляющие переход или ощутимое становление одного в другом. Переключения с 2, 3, n органов; абстрактные деформируемые многоугольники, которые играют с образным эдиповым треугольником, постоянно разлагая его. Все эти пассивные косвенные синтезы, действующие бинарностью, перекрытием или переключением, – все это одна и та же машинерия желания. Но кто расскажет о желающих машинах каждого, какой достаточно кропотливый анализ? Желающая машина Моцарта? «Подтяните задницу к своему рту… черт, моя задница горит как огнем, что это может значить? Быть может, какая-то какашка хочет выйти? Да, да, какашка, я знаю тебя, я вижу тебя и чувствую. Что это такое, возможно ли это?..»[311]
Эти синтезы по необходимости предполагают задание тела без органов. Дело в том, что тело без органов ни в коем случае не является противоположностью частичных объектов. Оно само производится в первом синтезе коннекции как то, что либо нейтрализует, либо, наоборот, запустит две деятельности, две головы желания. Ведь, как мы уже видели, оно может быть произведено или как аморфный флюид антипроизводства, или как носитель, основа, которая присваивает себе производство потоков. Оно может как отталкивать органы-объекты, так и притягивать их, их присваивать. Но как в отталкивании, так и в притяжении оно не противопоставляется им, оно лишь утверждает свою собственную противоположность – как и их противоположность – организму. Именно организму совместно противопоставляются тело без органов и частичные органы-объекты. Тело без органов в действительности производится как некое целое, но это целое появляется рядом с частями, оно не объединяет и не тотализует их, оно добавляется к ним как новая, реально отличная часть. Когда оно отталкивает органы – например, при монтаже параноической машины, – оно отмечает внешний предел чистой множественности, которую они сами формируют как неорганическую и неорганизованную множественность. А когда оно притягивает их и ограничивается ими – например, в процессе действия преобразующей фетишистской машины, – оно не тотализует их, не объединяет их на манер организма: частичные органы-объекты прикрепляются к нему, вступают на нем в новые синтезы включенной дизъюнкции и кочевой конъюнкции, перекрытия и переключения, которые продолжают отталкивать организм и его организацию. Именно по телу и по органам проходит желание, но не по организму. Вот почему частичные объекты не являются выражением расчлененного, разорванного организма, который предполагал бы разрушенную тотальность или же части, освободившиеся от целого; тело без органов также не является выражением слитного или «недифференцированного» организма, который якобы преодолел разобщенность своих частей. По сути, органы-частицы и тело без органов – это одно и то же, одна и та же множественность, которая как раз и должна быть помыслена шизоанализом. Частичные объекты – это непосредственные потенции тела без органов, а тело без органов – грубая материя частичных объектов[312]. Тело без органов – это материя, которая всегда заполняет пространство сообразно той или иной степени интенсивности, а частичные объекты – как раз и есть эти степени, эти интенсивные части, которые производят реальное в пространстве, начиная с материи как интенсивности, равной 0. Тело без органов является имманентной субстанцией в спинозовском смысле этого слова, а частичные объекты – это как его предельные атрибуты, которые принадлежат ему именно в том качестве, в каком они реально различены и потому не могут исключать друг друга или противопоставляться друг другу. Частичные объекты и тело без органов – два материальных элемента шизофренических желающих машин: одни выступают в качестве рабочих деталей, а другое – в качестве неподвижного двигателя; одни – как микромолекулы, а другое – как гигантская молекула, находясь вместе в отношении непрерывности на двух концах молекулярной цепочки желания.
Цепочка – это своеобразный аппарат передачи или воспроизводства в желающей машине. Поскольку она связывает (не объединяя и не унифицируя их) тело без органов и частичные объекты, она одновременно смешивается с распределением последних на первом и с ограничением первого последними, из чего проистекает присвоение. Поэтому цепочка предполагает другой тип синтеза, нежели потоки, – это уже не линии коннекции, которые проходят сквозь производящие детали машины, а целая сеть дизъюнкций на поверхности регистрации тела без органов. И несомненно, мы могли представлять эти вещи в логическом порядке, согласно которому казалось, что дизъюнктивный синтез регистрации следует за коннективным синтезом производства, когда определенная часть энергии производства (либидо) преобразуется в энергию регистрации (либидо). Но на самом деле, с точки зрения самой машины, нет никакой преемственности, ведь машина по необходимости обеспечивает сосуществование цепочек и потоков, как и сосуществование тела без органов и частичных объектов; преобразование определенной части энергии не осуществляется в тот или иной момент, а является постоянным, заранее установленным условием системы. Цепочка – это сеть включенных дизъюнкций на теле без органов, поскольку они перекраивают производительные коннекции; цепочка заставляет их переходить к самому телу без органов и тем самым канализирует или «кодирует» потоки. Однако весь вопрос в том, можно ли говорить о коде в случае этой молекулярной цепочки желания. Мы видели, что код предполагает две вещи – по отдельности или вместе: с одной стороны – спецификацию полного тела в качестве поддерживающей территориальности, с другой – возвышение деспотического означающего, от которого зависит вся цепочка. В этом отношении не имеет большого значения то, что аксиоматика противопоставляется кодам, – ведь, работая по раскодированным потокам, она может действовать, лишь выполняя ретерриторизации и возрождая означающее единство. Сами понятия кода и аксиоматики значимы, следовательно, лишь для молярных систем, в которых означающая цепочка формирует ту или иную определенную конфигурацию на носителе, который сам специфицирован, причем формирует ее в зависимости от отделенного означающего. Эти условия не могут быть выполнены без формирования и проявления исключений в дизъюнктивной сети (и в то же самое время коннективные линии приобретают глобальный, целостный и специфичный характер). Но совсем иначе обстоят дела с собственно молекулярной цепочкой – если тело без органов является неспецифичным и неспецифицированным носителем, который отмечает молекулярный предел молярных систем, то цепочка также не имеет никакой иной функции, кроме детерриторизации потоков и проталкивания их сквозь стену означающего. То есть разрушения кодов. Функция цепочки теперь уже не в кодировании потоков на полном теле земли, деспота или капитала, а, напротив, в их раскодировании на полном теле без органов. Это теперь цепочка ускользания, а не кода. Означающая цепочка стала цепочкой раскодирования и детерриторизации, которая должна быть схвачена и может схватываться только в качестве изнанки кодов и территориальностей. Эта молекулярная цепочка остается означающей, поскольку она состоит из знаков желания; но эти знаки уже не являются означающими, поскольку они существуют в режиме включенных дизъюнкций, в котором возможно все. Эти знаки – точки произвольной природы, абстрактные машинные фигуры, которые свободно играют на теле без органов и не формируют никакой структурированной конфигурации (или, скорее, больше ее не формируют). Как говорит Моно, мы должны представить себе такую машину, которая является машиной благодаря своим функциональным качествам, а не благодаря своей структуре, «в которой нельзя различить ничего, кроме игры слепых комбинаций»[313]. Действительно, двусмысленность того, что биологи называют генетическим кодом, способна помочь нам понять подобную ситуацию – ведь если соответствующая цепочка действительно формирует коды, поскольку она сворачивается в молярные исключительные конфигурации, то она также и разлагает их, раскручиваясь по молекулярному волокну, которое включает все возможные фигуры. Точно так же у Лакана символическая организация структуры с ее исключениями, которые проистекают из функции означающего, в качестве своей изнанки имеет реальную дезорганизацию желания. Можно было бы сказать, что генетический код отсылает к генному раскодированию – достаточно схватить функции раскодирования и детерриторизации в их собственной позиции, то есть в том качестве, в каковом они предполагают особое, метастабильное состояние цепочки, отличное одновременно и от любой аксиоматики, и от любого кода. Молекулярная цепочка – это форма, в которой генное бессознательное, всегда оставаясь субъектом, воспроизводит само себя. И это, как мы видели, было первой идеей психоанализа – психоанализ не добавляет дополнительный код к тем, что уже известны. Означающая цепочка бессознательного, Numen, служит не для открытия или расшифровки кодов желания, а, напротив, для прохождения абсолютно раскодированных потоков желания, для обнаружения в желании того, что смешивает все коды и разрушает все земли. Верно то, что Эдип сведет психоанализ к уровню простого кода с его семейной территориальностью и означающим кастрации. Еще хуже то, что психоанализ сам решит, что он должен цениться в качестве некоей аксиоматики: это случится во время знаменитого поворота, когда психоанализ перестанет соотноситься с семейной сценой, ограничившись одной только психоаналитической сценой, предположительно являющейся гарантом своей собственной истины, – диваном как аксиоматизированной землей, аксиоматикой «курса лечения» как удавшейся кастрации! Но, повторно кодируя или аксиоматизируя подобным образом потоки желания, психоанализ использует означающую цепочку в молярном режиме, который обуславливает непризнание всех синтезов бессознательного.