Текст книги "Капитализм и шизофрения. Книга 1. Анти-Эдип"
Автор книги: Феликс Гваттари
Соавторы: Жиль Делез
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 38 страниц)
Это особое положение государства как категории, его забвение и возвращение, должно получить объяснение. Дело в том, что исходное государство не является просто одним из срезов. Из всех институций государственная институция является, быть может, единственной, которая возникла в совершенно готовом виде в голове тех, кто ее учреждает, «художников с бронзовым взглядом». Вот почему в марксизме не знали, что с ней делать, – она не входит в пять знаменитых стадий (первобытный коммунизм, античный полис, феодализм, капитализм, социализм)[214]. Но она не является ни одной из формаций, ни переходом от одной формации к другой. Можно было бы сказать, что она отстает от того, что она срезает и перекраивает, как будто бы она свидетельствовала о совсем ином измерении, о рассудочной идеальности, которая накладывается на материальную эволюцию обществ в качестве регулятивной идеи или принципа рефлексии (террора), организующего в единое целое части и потоки. Деспотическое государство срезает, покрывает или перекодирует то, что приходит раньше, то есть территориальную машину, которую оно сводит до состояния кирпичиков, рабочих деталей, отныне подчиняющихся рассудочной идее. В этом смысле государство является началом, но началом как абстракцией, которое должно понимать свое отличие от конкретного зачина. Мы знаем, что миф всегда выражает некий переход или зазор. Но первобытный территориальный миф зачина выражает зазор между собственно интенсивной энергией (тем, что Гриоль называл «метафизической частью мифологии», вибрирующей спиралью) и развернутой общественной системой, которая обуславливалась этой энергией, а также то, что переходит от энергии к этой системе, – союз и происхождение. А имперский миф начала выражает совсем иное – зазор между зачином и собственно началом, между развернутой системой и идеей, между генезисом и порядком и властью (новым союзом); он выражает и то, что снова переходит от второго элемента к первому, что схвачено этим вторым элементом. Ж.-П. Вернан показывает, что имперские мифы не могут представить имманентного закона организации универсума – они принуждены полагать и интериоризировать это различие между началом и зачином, суверенной властью и генезисом мира; «миф создается в этом зазоре, он делает из последнего предмет собственного повествования, выслеживая в последовательности божественных поколений аватары суверенности вплоть до того момента, когда наивысшая и окончательная суверенность кладет конец драматической разработке dynasteia[215]»[216]. Так что в пределе невозможно узнать, что первично, нельзя узнать, не предполагает ли уже территориальная машина родства деспотическую машину, из которой она извлекает свои кирпичики и которую она, в свою очередь, делит на сегменты. В некотором смысле то же самое нужно сказать и о том, что приходит после исходного государства,
0 том, что это государство перекраивает. Оно перекрывает то, что приходит до него, но перекраивает последующие формации. Здесь снова наличествует некоторая абстракция, которая принадлежит к другому измерению, которая всегда отстает, будучи поражена латентностью, – однако она восстанавливается и возвращается тем более успешно в последующих формах, которые наделяют ее конкретным существованием. Государство-протей – однако всегда было только одно и то же государство. Отсюда вариации, всевозможные варианты нового союза, принадлежащие, однако, той же самой категории. Например, не только феодализм предполагает абстрактное деспотическое государство, которое он разделяет на сегменты в соответствии со своим режимом частной собственности и под действием собственной пружины рыночного производства, но и сами эти производство и частная собственность в обратном движении индуцируют конкретное существование собственно феодального государства, в котором деспот возвращается в виде абсолютного монарха. Ведь двойная ошибка заключается в мысли, будто развития рыночного производства достаточно для слома феодализма (во многих отношениях оно его, наоборот, усиливает, наделяет новыми условиями существования и выживания) и будто феодализм сам по себе противопоставляется государству, которое, напротив, как феодальное государство способно помешать товару ввести то раскодирование потоков, которое одно только является гибельным для рассматриваемой системы[217]. Изучая же более современные проблемы, мы должны следовать Витфогелю, который показывает, в какой степени современные капиталистические и социалистические государства связаны с исходным деспотическим государством. Как не увидеть в демократиях деспота, ставшего более лицемерным и более холодным, больше подсчитывающим, поскольку теперь он должен сам считать и кодировать, а не заниматься перекодировкой уже готовых счетов? Бессмысленно составлять список различий, как это делают сознательные историки: деревенские сообщества здесь – промышленные общества там и т. п. Различия были бы определяющими только в том случае, если бы деспотическое государство было одной конкретной формацией среди других, которую можно было бы исследовать в компаративистском стиле. Но оно является абстракцией, которая, несомненно, реализуется в имперских формациях, но в них она реализуется только как абстракция (возвышенное перекодирующее единство). Свое имманентное конкретное существование деспотическое государство получает только в последующих формах, которые возвращают его под другим обличьем и в других условиях. В качестве общего горизонта того, что приходит до, и того, что приходит после, деспотическое государство обуславливает всемирную историю только при том условии, что оно никогда не существует вне, а всегда рядом, как холодное чудище, которое представляет то, как история умещается в голове или в «рассудке», – Urstaat.
Маркс признавал, что существует способ перехода истории от абстрактного к конкретному: «простые категории выражают отношения, в которых, возможно, реализовалось недостаточно развитое конкретное, не задав еще более сложной связи или более сложного отношения, которое теоретически выражается в наиболее конкретной категории; тогда как более развитое конкретное позволяет той же самой категории продолжить существование, но уже в качестве подчиненного отношения»[218]. Сначала государство было этим абстрактным единством, объединяющим отдельно функционирующие подсистемы; теперь оно подчинено полю сил, чьи потоки оно координирует и чьи автономные отношения господства и подчинения оно выражает. Оно больше не довольствуется перекодированием сохраняемых и разбиваемых на отдельные кирпичики территориальностей, оно должно создавать, изобретать коды для детерриторизованных потоков денег, товара и частной собственности. Само по себе оно больше не составляет господствующих классов, оно само образовано этими ставшими независимыми классами, которые заставляют его служить их власти и их противоречиям, их борьбе и их компромиссам с подчиненными классами. Оно больше не является трансцендентным законом, который управляет фрагментами; оно должно с большим или меньшим успехом определять то целое, которому оно дает его имманентный закон. Оно больше не чистое означающее, которое упорядочивает свои означаемые, теперь оно обнаруживается за ними и зависит от того, что оно означает. Оно больше не производит перекодирующее единство, оно само производится в поле раскодированных потоков. В качестве машины оно больше не определяет общественную систему, оно само определено общественной системой, в которую оно включается в игре своих функций. Короче говоря, оно остается искусственным, но оно становится конкретным, оно «тяготеет к конкретизации» в то самое время, когда оно подчиняется господствующим силам. Оказалось возможным показать существование аналогичной эволюции технической машины, которая перестает быть абстрактным единством или же интеллектуальной системой, царствующей над разделенными подсистемами, чтобы стать подчиненным определенному полю сил отношением, действующим как физическая конкретная система[219]. Но если говорить точно, не является ли эта тенденция к конкретизации общественной или технической машины не чем иным, как самим движением желания? Мы все время скатываемся к чудовищному парадоксу: государство – это желание, которое переходит из головы деспота в сердца подданных, из интеллектуального закона на всю физическую систему, которая из него высвобождается или же из него выделяется. Желание государства, самая фантастическая машина подавления все равно является желанием, желающим субъектом и объектом желания. Желание – вот операция, которая состоит в постоянном внедрении исходного Urstaat в новое положение вещей, в том, что это Urstaat нужно сделать как можно более внутренним и имманентным для новой системы. А в остальных случаях – снова начать с нуля: основать духовную империю тогда и там, где государство как таковое больше не может функционировать в данной физической системе. Когда христиане захватили империю, эта комплементарная дуальность обнаружилась в делении на тех, кто хотел воссоздать как можно в более полной форме Urstaat посредством элементов, которые они нашли в имманентном пространстве объективного римского мира, и на пуристов, которые хотели снова уйти в пустыню, начать с нового союза, обрести египетское или сирийское вдохновение трансцендентного Urstaat. Какие странные машины возникли – на колоннах и в стволах деревьев! В этом отношении христианство смогло развить особую игру параноических и безбрачных машин, составить целую вереницу параноиков и извращенцев, которые тоже являются частью горизонта нашей истории, населяя наш календарь[220]. Это два аспекта становления государства: его интериоризация в поле все более раскодирующихся общественных сил, формирующих физическую систему; его спиритуализация во все более увлекающемся перекодированием неземном поле, формирующем метафизическую систему. Это должно происходить в то время, когда бесконечный долг интериоризируется и спиритуализируется, когда приближается час нечистой совести, а это будет и час самого большого цинизма, «этой затаенной жестокости человека-животного, вытесненного в свою внутреннюю жизнь, со страхом убегающего в свою индивидуальность; закрытого в государстве для приручения…».
9. Цивилизованная капиталистическая машина
Первое серьезное движение детерриторизации обнаружилось с перекодированием деспотического государства. Но по сравнению с другим великим движением, движением, которое пойдет путем раскодирования потоков, это первое движение – сущая безделица. Впрочем, одних раскодированных потоков недостаточно, чтобы возник новый срез, который трансформирует социус, то есть чтобы родился капитализм. Раскодированные потоки поражают деспотическое государство латентностью, затопляют тирана, но и заставляют его вернуться в неожиданных формах – демократизируют его, олигархизируют, монархизируют, постоянно интериоризируют и спиритуализируют его в горизонте латентного Urstaat, потеря которого осталась невосполнимой. Теперь именно государство в меру своих сил должно кодировать продукт раскодированных потоков посредством регулярных или исключительных действий. Возьмем пример Рима: раскодирование земельных потоков посредством приватизации собственности, раскодирование денежных потоков посредством образования крупных состояний, раскодирование коммерческих потоков посредством развития рыночного производства, раскодирование производителей посредством экспроприации и пролетаризации – все это здесь есть, все дано, но образуется не капитализм в собственном смысле этого слова, а рабский режим[221]. Или пример феодализма: здесь тоже есть частная собственность, рыночное производство, рост денежной массы, расширение рынка, развитие городов, появление господской ренты в денежной форме или контрактного найма рабочей силы не производят никакой капиталистической экономики, способствуя, наоборот, усилению феодальных обязательств и отношений, иногда – возвращению к более примитивным стадиям феодализма или даже восстановлению определенной формы рабства. Хорошо известно, что монопольная деятельность под покровительством гильдий и компаний благоприятствует не подъему капиталистического производства, а погружению буржуазии в городской или государственный феодализм, который заключается в воссоздании кодов для раскодированных потоков как таковых, в удержании коммерсанта, если говорить словами Маркса, «в самих порах» старого полного тела общественной машины. Следовательно, капитализм не влечет разрушение феодальной системы, скорее наоборот, – вот почему между феодализмом и капитализмом есть определенный временной промежуток. В этом отношении существует важное различие между деспотической эпохой и капиталистической. Дело в том, что основатели государства приходят как молния, деспотическая машина является синхронической, тогда как капиталистическая машина – диахронической, капиталисты появляются один за другим в определенной последовательности, которая обосновывает некую креативность истории, странный зверинец: шизоидное время нового креативного среза.
Разрушения определяются простым раскодированием потоков, всегда компенсируемых пережитками и преобразованиями государства. Чувствуется, что смерть поднимается изнутри, а само желание – это инстинкт смерти, латентность, но она также приходит со стороны этих потоков, которые потенциально могут принести новую жизнь. Раскодированные потоки – кто назовет имя этого нового желания? Поток владений, которые продаются, денежный поток, который течет, потоки производства и средств производства, которые подготавливаются в тени, поток трудящихся, которые детерриторизуются, – понадобится встреча всех этих раскодированных потоков, их конъюнкция, их реакция друг на друга, случайность этой встречи, этой конъюнкции, этой реакции, которые осуществляются всего один раз, чтобы родился капитализм, чтобы старая система на этот раз приняла свою смерть извне и в то же самое время родилась новая жизнь, а желание получило новое имя. Всемирная история существует только как история случайности. Возвратимся к тому в высшей степени эмпирическому вопросу, который умеют ставить современные историки: почему Европа, почему не Китай? Рассуждая о дальнем плавании, Бродель спрашивает: прочему не китайские или японские корабли или хотя бы мусульманские? Почему не Синдбад-мореход? Дело не в том, что есть дефицит техники, недостаток именно технической машины. Быть может, скорее само желание остается в тенетах деспотического государства, будучи полностью инвестированным в машину деспота? «В этом случае заслуга Запада, зажатого на своем узком мысе Азии, состоит, вероятно, в том, что ему нужен был мир, нужно было выйти из самого себя?»[222] Не существует никакого другого путешествия, кроме как шизофренического (позже появится американское чувство фронтира – нужно что-то преодолеть, перейти предел, провести потоки, проникнуть в незакодированные пространства). В истории всегда были раскодированные желания, желание раскодирования, история всегда была полна ими. Но здесь раскодированные потоки образуют желание – желание, которое производит, а не мечтает или испытывает нехватку, то есть одновременно желающую, общественную и техническую машину – лишь при условии встречи этих потоков в одном месте, их конъюнкции в пространстве, на которую требуется определенное время. Вот почему капитализм и его срез определяются не просто раскодированными потоками, а обобщенным раскодированием потоков, новой массивной детерриторизацией, конъюнкцией детерриторизованных потоков. Именно сингулярность этой конъюнкции составила универсальность капитализма. Сильно упрощая, мы можем сказать, что первобытная территориальная машина отправлялась от коннекций производства, варварская деспотическая машина основывалась на дизъюнкциях записи, бравших начало в возвышенном единстве. Но капиталистическая машина, цивилизованная машина будет установлена на конъюнкции. При этом конъюнкция уже не обозначает просто остатки, которые ускользают от кодирования, или же потребления-прожигания, аналогичные тем, что имеют место в первобытных праздниках, и даже не «максимум потребления» в роскоши деспота или его приближенных. Когда конъюнкция выходит на первое место в общественной машине, обнаруживается, что она, напротив, перестает быть связанной с наслаждением как с избытком потребления определенного класса, что она делает из самой роскоши средство инвестирования, накладывает все раскодированные потоки на производство в «производстве ради производства», которое снова приходит к первичным коннекциям производства, но при том единственном условии, что они привязываются к капиталу как новому полному детерриторизованному телу, подлинному потребителю, из которого они, как кажется, проистекают (как в договоре с дьяволом, описанном Марксом, – «промышленный евнух»: итак, это твоя доля, если…)[223].
В центре «Капитала» Маркс демонстрирует встречу двух «главных» элементов – с одной стороны, детерриторизованного трудящегося, ставшего свободным и голым трудящимся, принужденным продавать свою рабочую силу, и, с другой стороны, раскодированных денег, ставших капиталом и способных покупать эту рабочую силу. То, что два этих потока возникают из сегментации деспотического государства в период феодализма и из разложения самой феодальной системы и ее государства, еще не дает нам внешней конъюнкции двух этих потоков, потока производства и потока денег. Встреча могла бы и не осуществиться, свободные трудящиеся и капитал-деньги могли продолжить «виртуальное» существование каждый на своей стороне. Один из этих элементов зависит от трансформации аграрных структур, образующих старое общественное тело, а другой – от совсем иной серии, проходящей через торговца и ростовщика, которые существовали маргинально в порах этого старого тела[224]. Более того, каждый из этих элементов вводит в игру различные процессы раскодирования и детерриторизации, имеющие совершенно различное происхождение: в случае свободного трудящегося такими процессами оказываются детерриторизация почвы посредством приватизации; раскодирование инструментов производства посредством присвоения; лишение средств потребления посредством разрушения семьи и корпорации; наконец – раскодирование трудящегося в пользу самого труда и машины. А в случае капитала – детерриторизация богатства посредством денежной абстракции; раскодирование потоков производства посредством рыночного капитала; раскодирование государств посредством финансового капитала и общественных займов; раскодирование средств производства посредством образования промышленного капитала и т. д. Давайте еще более подробно рассмотрим, как встречаются эти элементы, как возникает конъюнкция всех этих процессов. Это больше не эра жестокости и не эра террора, это эра цинизма, который сопровождается странным благочестием (две эти составляющие образуют гуманизм: цинизм – это физическая имманентность общественного поля, а благочестие – это поддержка спиритуализированного Urstaat; цинизм – это капитал как средство извлекать добавочный труд, а благочестие – это тот же самый капитал как капитал-Бог, из которого, как кажется, проистекают все трудовые силы). Эта эпоха цинизма является эпохой накопления капитала, именно она требует времени, которое уходит как раз на сопряжение всех раскодированных и детерриторизованных потоков. Как показал Морис Добб, на первом этапе требуется накопление документов о праве собственности – например, на землю – в благоприятной конъюнктуре, когда данные виды собственности имеют малую цену (дезинтеграция феодальной системы); на втором эта собственность продается в момент повышения цены, причем в тех условиях, которые делают особенно интересным инвестирование в промышленность («революция цен», избыточной запас рабочих рук, формирование пролетариата, простой доступ к источникам сырья, условия, благоприятные для производства инструментов и машин)[225].
Этим конъюнкциям благоприятствуют всевозможные случайные факторы. Сколько встреч для образования этой уникальной, неименуемой вещи! Однако следствие конъюнкции – это все более полный контроль производства капиталом: определение капитализма или его среза, конъюнкция всех раскодированных и детерриторизованных потоков не определяются ни коммерческим капиталом, ни финансовым – эти формы капитала остаются просто одними потоками из многих, элементами среди других, – но определяются промышленным капиталом. Несомненно, коммерсант очень быстро приобрел влияние на производство – либо став промышленником в областях, основанных на торговле, либо делая ремесленников своими посредниками или наемными работниками (борьба с гильдиями и монополиями). Но капитализм начинается, капиталистическая машина собирается только тогда, когда капитал напрямую присваивает себе производство, а финансовый капитал и рыночный становятся лишь специфическими функциями, соответствующими разделению труда в капиталистическом способе производства в целом. Тогда-то и обнаруживается снова производство производств, производство регистрации, производство потреблений, но уже в этой конъюнкции раскодированных потоков, которая делает из капитала новое полное общественное тело, тогда как коммерческий и финансовый капитал в своих первичных формах просто помещались в порах старого социуса, предшествующий способ производства которого они не меняли.
Прежде чем будет собрана капиталистическая машина производства, товар и деньги выполняют раскодирование потоков посредством абстракции. Но это раскодирование не идет одним и тем же путем. Сначала простой обмен записывает рыночные продукты в качестве отдельных квантов, измеримых в единицах абстрактного труда. Именно абстрактный труд, заданный в отношении обмена, образует дизъюнктивный синтез мнимого движения товара, поскольку он разделяется в качественных работах, которым соответствует тот или иной определенный квант. Но только тогда, когда «всеобщий эквивалент» определяется как деньги, обнаруживается доступ в царство quantitas то есть количества, которое может обладать всевозможными частными стоимостями или же стоить всевозможных квантов. Это абстрактное количество тем не менее должно обладать какой-то определенной стоимостью, так что пока оно определяется только как отношение величины между квантами. Именно в этом смысле отношение обмена формально объединяет частичные объекты, произведенные и даже записанные независимо от него. Коммерческая или денежная запись остается перекодированной и даже вытесненной предшествующими знаками или модусами записи социуса, рассматриваемого с точки зрения особого типа производства, которому неизвестен абстрактный труд и который его не признает. Как говорит Маркс, абстрактный труд является самым простым и самым старым отношением производственной деятельности, но он проявляется в своем чистом виде и становится истинным на практике только в современной капиталистической машине[226]. Вот почему ранее коммерческая финансовая запись не располагала собственным телом, всего лишь внедрялась в интервалы заранее данного общественного тела. Коммерсант постоянно играет сохраненными территориальностями, чтобы покупать там, где дешево, и продавать там, где дорого. До капиталистической машины рыночный или финансовый капитал находится всего лишь в союзном отношении с некапиталистическим производством, он вступает в тот новый союз, который характеризует докапиталистические государства (отсюда союз торговой и банковской буржуазии с феодализмом). Короче говоря, капиталистическая машина начинается тогда, когда капитал перестает быть капиталом союза и становится капиталом происхождения. Капитал становится капиталом происхождения, когда деньги порождают деньги, стоимость – прибавочную стоимость, «прогрессивную стоимость, деньги, все время растущие и дающие дополнительные побеги, деньги как капитал… Стоимость представляется внезапно как субстанция, двигающая саму себя, субстанция, для которой товар и деньги являются лишь чистыми формами… Она различает в самой себе первичную стоимость и прибавочную стоимость точно так же, как Бог различает в своей личности отца и сына, причем и сын и отец составляют одно целое, обладают одним и тем же возрастом, поскольку только благодаря прибавочной стоимости в десять фунтов первые вложенные сто фунтов становятся капиталом»[227]. Только в этих условиях капитал становится полным телом, новым социусом или квазипричиной, которая присваивает себе все производящие силы. Мы уже не в области кванта или количества, а в области дифференциального отношения как конъюнкции, которая определяет имманентное общественное поле, свойственное капитализму, и дает абстракции как таковой ее действительно конкретное значение, ее тенденцию к конкретизации. Абстракция не перестала быть тем, что она есть, но она уже не проявляется в чистом количестве как изменчивое отношение между независимыми терминами, она сама приобрела независимость, качество терминов и количество отношений. Абстрактное само задает более сложное отношение, в котором оно будет развиваться «как» нечто конкретное.
Это дифференциальное отношение dy/dx, где dу вычисляется по рабочей силе и задает флуктуацию переменного капитала, а dх вычисляется по самому капиталу и задает флуктуацию постоянного капитала («понятие постоянного капитала никоим образом не исключает изменение стоимости составляющих его частей»). Именно из флюксии раскодированных потоков, из их конъюнкции выкраивается форма происхождения капитала – х + dх. Дифференциальное отношение выражает не что иное, как превращение прибавочной стоимости кода в прибавочную стоимость потока. То, что математическая кажимость замещает здесь старые коды, означает только то, что мы присутствуем при крушении кодов и постоянных территориальностеи, уступающих машине совсем другого типа, функционирующей совершенно иначе. Это уже не жестокость жизни и не террор одной жизни по отношению к другой, это деспотизм post-mortem[228], деспот, ставший анусом или вампиром: «Капитал относится к типу мертвого труда, который, подобно вампиру, оживляется лишь тем, что сосет живой труд, а его жизнь тем более активна, чем больше он в себя закачивает этого живого труда». Промышленный капитал представляет, таким образом, сверхновое [nouvelle-nouvelle] происхождение, конститутивное для капиталистической машины, по отношению к которой коммерческий и финансовый капитал обретут теперь форму сверхнового союза, принимая на себя специфические функции.
Знаменитая проблема тенденции к понижению процента прибыли, то есть прибавочной стоимости по отношению к полному капиталу, может пониматься только в общем контексте поля имманентности капитала, в условиях, в которых прибавочная стоимость кода превращается в прибавочную стоимость потока. Сначала выясняется (в соответствии с замечаниями Балибара), что эта тенденция к понижению прибавочной стоимости не имеет конца, что она постоянно воспроизводит сама себя, воспроизводя факторы, которые ей противодействуют. Но почему у нее нет конца? Несомненно, по тем же причинам, которые заставляют смеяться капиталистов и их экономистов, когда они обнаруживают, что прибавочная стоимость не может быть определена математически. Впрочем, у них нет особого повода для радости.
Скорее, они должны были бы прийти к тому выводу, который они стремятся скрыть, а именно – не одни и те же деньги поступают в карман наемного работника и записываются на баланс предприятия. В одном случае – это бессильные денежные знаки меновой стоимости, поток платежных средств, относящихся к продуктам потребления и к потребительским стоимостям, дву-однозначное отношение между деньгами и навязанным веером продуктов («на что я имею право, что мне причитается, следовательно, это для меня…»); в другом случае – это знаки могущества капитала, потоки финансирования, система дифференциальных коэффициентов производства, которая свидетельствует о перспективной силе или о долгосрочной оценке, нереализуемой hic et пипс[229], функционирующей в качестве аксиоматики абстрактных количеств. В одном случае деньги представляют возможный срез-выборку на потоке потребления; в другом случае – возможность среза-выборки и повторной артикуляции экономических цепочек в том направлении, в каком потоки производства присваиваются в дизъюнкциях капитала. Удалось показать значимость для капиталистической системы банковского дуализма формирования платежных средств и структуры финансирования, управления деньгами и финансирования капиталистического накопления, меновых денег и кредитных[230]. То, что банк работает с двумя этими деньгами, финансированием и платежом, будучи их шарниром, доказывает только возможность их разного взаимодействия. Так, в кредитных деньгах, которые включают все коммерческие или банковские кредиты, чисто коммерческий кредит коренится в простом обороте, в который развиваются деньги как способ платежа (вексель с определенным сроком, задающий монетарную форму конечного долга). И обратно, банковский кредит выполняет демонетизацию или же дематериализацию денег, он покоится на обороте векселей, а не на обороте денег, он проходит сквозь особый контур, в котором он сначала приобретает, а затем теряет свою ценность менового инструмента, в котором условия потока включают условия оттока, наделяя бесконечный долг его капиталистической формой; однако государство как регулятор обеспечивает принципиальную обратимость этих кредитных денег – либо напрямую, через привязку к золоту, либо косвенно, путем некоей централизации, которая включает инстанцию ответственности за кредит, единую процентную ставку, единство фондовых рынков и т. п. Следовательно, можно говорить о глубоком сокрытии дуальности двух форм денег – платежа и финансирования, двух аспектов банковской практики. Однако это сокрытие не связано с неким незнанием, оно, напротив, выражает капиталистическое поле имманентности, объективно мнимое движение, в котором низшая или подчиненная форма не менее необходима, чем другая (необходимо, чтобы деньги работали в двух регистрах), в котором никакая интеграция угнетенных классов не могла бы осуществиться без тени этого неприменяемого принципа обратимости, которого, однако, достаточно для того, чтобы Желание самой обездоленной твари всеми своими силами инвестировалось – независимо от какого бы то ни было знания или незнания – в капиталистическое общественное поле во всем его объеме. Потоки – кто не желает потоков или отношений между потоками, срезов потоков? Потоков, которые капитализм смог заставить течь и срезать в монетарных условиях, которые до него были неизвестны. Если и верно, что по своей сущности, по своему способу производства капитализм является промышленным, то функционирует он, с другой стороны, только как рыночный капитализм. Если верно, что по своей сущности он является промышленным капиталом происхождения, то функционирует он только благодаря союзу с коммерческим и финансовым капиталом. В определенном смысле именно банк и инвестирование желания держат всю систему[231]. Один из результатов Кейнса состоял в том, что он ввел желание в проблему денег; именно это следует сделать одним из требований марксистского анализа. Вот почему плохо, что марксистские экономисты слишком привязаны к изучению способа производства и к теории денег как всеобщего эквивалента, выписанной в такой форме в первом разделе «Капитала», не придавая должного значения банковской практике, финансовым операциям и специфическому обороту кредитных денег (именно в этом был бы смысл возвращения к Марксу, к марксистской теории денег).