355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Феликс Гваттари » Капитализм и шизофрения. Книга 1. Анти-Эдип » Текст книги (страница 23)
Капитализм и шизофрения. Книга 1. Анти-Эдип
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 06:47

Текст книги "Капитализм и шизофрения. Книга 1. Анти-Эдип"


Автор книги: Феликс Гваттари


Соавторы: Жиль Делез
сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 38 страниц)

Наконец Эдип… В конечном счете, это очень простая операция, действительно легко формализуемая. И все же она увлекает за собой всемирную историю. Мы поняли, в каком смысле шизофрения была абсолютным пределом любого общества, когда она пропускала раскодированные и детерриторизованные потоки, которые она возвращает желающему производству, «пределу» всякого общественного производства. А капитализм в этом смысле является относительным пределом всякого общества, поскольку он аксиоматизирует раскодированные потоки, ретерриторизует детерриторизованные потоки. Поэтому капитализм находит в шизофрении свой собственный внешний предел, который он постоянно отталкивает и отклоняет, производя одновременно свои имманентные пределы, которые он беспрестанно смещает и увеличивает. Но капитализм и по другим причинам имеет потребность в смещенном внутреннем пределе – он ему нужен именно для того, чтобы нейтрализовать и оттолкнуть абсолютный внешний предел, шизофренический предел, ему нужно интериоризировать его, на этот раз его ограничивая, задавая его уже не между общественным производством и желающим производством, отделяющимся от первого, а внутри общественного производства, между формой общественного воспроизводства и формой семейного воспроизводства, на которую первая форма накладывается, между общественной системой и частной подсистемой, к которой прилагается первая. Эдип – это смещенный или интериоризированный предел, желание ловится на него. Эдипов треугольник – это интимная, частная территориальность, которая соответствует всем усилиям капитализма, направленным на общественную ретерриторизацию. Смещенный предел, потому что это смещенное представляемое желания, и таким Эдип был во всех формациях. Но в первобытных формациях этот предел остается незанятым – именно потому, что коды здесь закодированы, а игра союзов и происхождений поддерживает большие семьи на уровне определений общественного поля, препятствуя вторичным наложениям вторых на первые. В деспотических формациях эдипов предел занят, символически занят, но он не переживается и не обживается, поскольку имперский инцест выполняет перекодирование, которое, в свою очередь, охватывает все общественное поле (вытесняющее представление) – формальные операции наложения, экстраполяции и т. д., которые позже будут относиться к Эдипу, уже вырисовываются, но пока еще в символическом пространстве, в котором создается объект высот. Только в капиталистической формации эдипов предел оказывается не только занят, но и прожит и обжит – в том смысле, в каком общественные образы, произведенные раскодированными потоками, действительно накладываются на ограниченные семейные образы, инвестированные желанием. Именно в этом пункте воображаемого создается Эдип – в то самое время, когда он завершает свою миграцию в глубинные элементы представления: смещенное представляемое как таковое стало представителем желания. Само собой разумеется, что это становление или это образование не осуществляются в воображаемом виде в предыдущих общественных формациях, поскольку воображаемый Эдип зависит от такого становления, а не наоборот. Эдип приходит не на потоке дерьма и не из-за наплыва инцеста, а из-за раскодированных потоков капитала-денег. Потоки инцеста и дерьма выводятся из него лишь вторично, когда они поддерживают этих частных лиц, к которым прилагаются и на которых накладываются потоки капитала (отсюда сложный и совершенно искаженный генезис в психоаналитическом уравнении дерьмо = деньги: в действительности речь идет о системе встреч, или конъюнкций, производных и результирующих раскодированных потоков).

В Эдипе содержится повторение трех этапов или трех машин. Ведь он подготавливается в территориальной машине как пустой незанятый предел. Он формируется в деспотической машине как символически занятый предел. Но наполняется и осуществляется он, только становясь воображаемым Эдипом капиталистической машины. Деспотическая машина сохраняла первобытные территориальности, капиталистическая машина снова строит Urstaat как один из полюсов своей аксиоматики, делает из деспота один из своих образов. Вот почему Эдип собирает все – все можно найти в Эдипе, который, конечно, является результатом всемирной истории, но именно в том особом смысле, в каком таким результатом был уже и капитализм. Вот вся серия? фетиши, идолы, образы и симулякры – территориальные фетиши, идолы и деспотические символы полностью схвачены образами капитализма, который подталкивает и сводит их к эдипову симулякру. Представитель локальной группы с Лаем, территориальность с Иокастой, деспот с самим Эдипом – «прихотливая картина всего того, во что когда-либо верили». Неудивительно, что Фрейд стал искать в Софокле центральный образ Эдипа-деспота – миф, ставший трагедией, чтобы расширить этот образ в двух противоположных направлениях: в первичном ритуальном направлении «Тотема и табу» и в частном направлении современного человека, который видит сновидения (Эдип может быть мифом, трагедией, сновидением – он всегда выражает смещение предела). Эдип был бы ничем, если бы сначала символическая позиция объекта высот в деспотической машине не сделала возможными операции складывания и наложения, которые выстроят его в современном поле в качестве причины триангуляции. Отсюда огромная важность, но и неопределенность, неразрешимость тезиса самого глубокого новатора в психоанализе, который ставит смещенный предел между символическим и воображаемым, между символической кастрацией и воображаемым Эдипом. Ведь кастрация в порядке деспотического означающего как закон деспота или эффект объекта высот является, на самом деле, формальным условием эдиповых образов, которые развернутся в поле имманентности, оставленном отступлением означающего. Я достигаю желания тогда, когда мне удается кастрация!.. Что означает уравнение желание = кастрация, если не поистине волшебную операцию, которая состоит в замещении желания, находящегося под законом деспота, во введении в самую его глубину нехватки, в спасении нас от Эдипа посредством фантастической регрессии. Эту фантастическую и гениальную регрессию стоило выполнить; «никто мне не помог», как говорит Лакан, скинуть иго Эдипа и довести его до пункта его самокритики. Но это похоже на историю сопротивленцев, которые, стремясь разрушить башню, настолько хорошо уравновесили заряды пластида, что башня просто подпрыгнула в воздух и снова опустилась на свой фундамент. От символического к воображаемому, от кастрации к Эдипу, от деспотической эпохи к капитализму – в таком движении осуществляется обратный прогресс, из-за которого объект высот, вездесущий и перекодирующий, устраняется, уступает место общественному полю имманентности. Отсюда два аспекта означающего – трансцендентный закрытый объект в своей максимальной величине, распределяющий недостаток, и имманентная система отношений между минимальными элементами, которые начинают заполнять оставленное открытым поле (немного похоже на то, как в традиции осуществлялся переход от Единого Парменида к атомам Демокрита).

Трансцендентный, все более спиритуализируемый объект для все более имманентного, все более интериоризируемого поля сил – такова эволюция бесконечного долга, проходящего через католицизм, а потом и Реформацию. Крайняя спиритуализация деспотического государства, крайняя интериоризация капиталистического поля определяют нечистую совесть. Она не является противоположностью цинизма; наоборот, в частных лицах она является коррелятом цинизма общественных лиц. Все циничные средства нечистой совести, которые были проанализированы Ницше, а затем Лоуренсом и Миллером, стремившимися определить европейского цивилизованного человека: царство образов, гипноз, оцепенение, распространяемое ими; ненависть к жизни, ко всему тому, что свободно, что проходит или протекает; всеобщее излияние инстинкта смерти, депрессия, вина, используемая как средство заражения, как поцелуй вампира: «Не стыдно ли тебе, что ты счастлив?», «Следуй моему примеру, я не оставлю тебя, пока ты тоже не скажешь „это моя вина“!», мерзкое заражение депрессивных, невроз как единственная болезнь, которая состоит в том, чтобы делать больными других; структура позволения: «Пусть я смогу убивать, красть, резать глотки, убивать! Но только во имя общественного порядка, и пусть папа-мама будут гордиться мной!»; двойное направление для рессентимента, обращение против себя и проекция на другого: «отец мертв, это моя вина, кто его убил? Это твоя вина, это еврей, араб, китаец», все ресурсы расизма и сегрегации, отвратительное желание быть любимым, хныканье по причине недостатка любви, от того, что тебя не любят и «не понимают», и в то же самое время сведение сексуальности к «маленькому грязному секрету», вся эта пасторская психология, – нет ни одного из этих средств, которое не нашло бы в Эдипе свою землю-кормилицу и свою пищу. Также нет ни одного из этих средств, которое не служило бы и не развивалось бы в психоанализе, представляющемся новым воплощением «аскетического идеала». Повторим еще раз: не психоанализ изобретает Эдипа, он лишь дает ему последнюю территориальность – диван и что-то вроде последнего закона – деспота-аналитика, принимающего деньги. Но мать как симулякр территориальности, отец как симулякр деспотического закона и отделенное, расколотое, кастрированное Эго суть продукты капитализма, поскольку он задает операцию, которая не имеет эквивалента в других формациях. В любом ином месте семейная позиция является только стимулом для инвестирования общественного поля желанием – семейные образы функционируют, лишь открываясь на общественные образы, с которыми они спариваются или сталкиваются в контексте борьбы или компромиссов; так что через срезы и сегменты семей инвестируются экономические, политические, культурные срезы поля, в которое они погружены (ср. шизоанализ ндембу). То же самое происходит даже в периферийных областях капитализма, где усилие, прилагаемое колонизатором ради эдипизации туземца, африканского Эдипа, сталкивается с разрывом семьи по линиям общественной эксплуатации и общественного подавления. Но именно в мягком центре капитализма, в умеренных буржуазных регионах колония становится интимной и частной, внутренней для каждого – в этом случае поток инвестирования желания, который идет от семейного стимула к общественной организации (или дезорганизации), определенным образом покрывается оттоком, который накладывает общественное инвестирование на семейное инвестирование как псевдоорганизатора. Семья стала местом эха и резонанса всех общественных определений. Реакционному инвестированию капиталистического поля свойственно прилагать все общественные образы к симулякрам ограниченной семьи, чтобы везде, куда ни повернись, обнаруживались только папа-мама – та самая эдипова гниль, которая пристает к нашей коже. Да, я желал свою мать и хотел убить своего отца; один-единственный объект высказывания, Эдип, для всех капиталистических высказываний, а между двумя – срез наложения, кастрация.

Маркс говорил: заслуга Лютера в том, что он определил сущность религии не на стороне объекта, а как внутреннюю религиозность; заслуга Адама Смита и Рикардо в том, что они определили сущность или природу богатства не как объективную природу, а как субъективную абстрактную и детерриторизованную сущность, как производственную деятельность вообще. Но поскольку это определение осуществляется в условиях капитализма, они снова объективируют эту сущность, отчуждают ее и ретерриторизуют, на этот раз в форме частной собственности на средства производства. Так что, несомненно, капитализм является «универсальным» любого общества, но только в той мере, в какой он способен довести до определенного пункта свою собственную критику, то есть критику средств, с помощью которых он повторно связывает то, что в нем тяготело к освобождению или представлялось свободным[263]. То же самое необходимо сказать о Фрейде – его величие в том, что он определил сущность или природу желания не по отношению к объектам, целям или даже источникам (территориям), а как абстрактную субъективную сущность, либидо или сексуальность. Только эту сущность он все еще соотносит с семьей как последней территориальностью частного человека (отсюда положение Эдипа, поначалу маргинального в «Трех набросках», а затем все больше смыкающегося с желанием). Все происходит так, как будто Фрейд извинялся за свое глубокое открытие сексуальности, говоря нам: «По крайней мере, это не выйдет за пределы семьи!» Маленький грязный секрет, а не великое открытие. Фамилиалистское наложение вместо дрейфа желания. Вместо огромных раскодированных потоков – маленькие ручейки, снова закодированные в мамашиной постели. Интериорность вместо нового отношения с внешним. В психоанализе всегда развивается дискурс нечистой совести и вины, в нем они находят свою пищу (и это называется лечением). Причем по крайней мере в двух пунктах Фрейд полностью снимает с реальной внешней семьи любую вину, чтобы еще больше интериоризировать их – семью и вину – в самом маленьком члене, ребенке. То, как он задает автономное вытеснение, независимое от подавления; то, как он отказывается от темы соблазнения ребенка взрослым, замещая ее индивидуальным фантазмом, который превращает реальных родителей в невиновных или даже в жертв[264]. Ведь нужно, чтобы семья представлялась в двух обликах – в первом она, несомненно, виновна, но только в том, как она испытывается в интенсивных, внутренних переживаниях ребенка, причем способ этих переживаний смешивается с его собственной виной; во втором она остается инстанцией ответственности, которой мы обязаны ответственным взрослым человеком (Эдип как болезнь и как здоровье, семья как фактор отчуждения и как агент излечения – хотя бы и благодаря тому, как она воссоздается в переносе). Именно это продемонстрировал Фуко в своем замечательном тексте – внутренне присущий психоанализу фамилиализм не столько разрушает классическую психиатрию, сколько завершает ее. После деревенского дурачка и шута-деспота приходит семейный помешанный; то, что классическая психиатрия XIX века хотела организовать в лечебнице, – «императивный вымысел семьи», отец-разум и безумец-подрывник, родители, которые сами больны только своим детством, – все это находит свое завершение за пределами лечебницы, в психоанализе, в кабинете психоаналитика. Фрейд – это Лютер и Адам Смит психиатрии. Он мобилизует все ресурсы мифа, трагедии, сновидения, дабы снова заколдовать желание, на этот раз уже изнутри, в некоем интимном театре. Да, Эдип – это, несомненно, универсальное желания, продукт всемирной истории, но лишь при том условии, которое не было выполнено Фрейдом, а именно при условии, что Эдип способен, по крайней мере до определенного пункта, провести свою самокритику. Всемирная история – это только теология, если она не завоевывает условия своей случайности, своей сингулярности, своей иронии и своей собственной критики. Но каковы эти условия, эта точка самокритики? Открыть в семейном наложении природу общественных инвестирований бессознательного. Открыть в индивидуальном фантазме природу фантазмов группы. Или, что означает то же самое, довести симулякр до того пункта, где он перестанет быть образом образа, чтобы найти абстрактные фигуры, потоки-шизы, которые он держит в себе, пряча их. Заменить частного субъекта кастрации, расколотого на субъекта высказывания и субъекта высказанного, отсылающих всего лишь к двум порядкам личных образов, коллективными агентами, которые в свою очередь отсылают к машинным устройствам. Опрокинуть театр представления в порядок желающего производства – вот вся задача шизоанализа.

Глава IV

Введение в шизоанализ

1. Общественное поле

Что первично – курица или яйцо, то есть, если говорить иначе, отец и мать или ребенок? Психоанализ поступает так, словно первичен ребенок (отец болен только своим собственным детством), но также он вынужден постулировать предшествующее существование родителей (ребенок является ребенком только по отношению к какому-то отцу или какой-то матери). Это хорошо заметно по положению отца в первичной стае. Сам Эдип был бы ничем без отождествления родителей с детьми; и потому невозможно скрыть, что все начинается в голове отца: «Так вот чего ты хочешь – убить меня, переспать с твоей матерью?»… Исходно это идея отца – из нее получается Лай. Именно отец создает адский шум, он размахивает законом (мать – более снисходительна: не нужно делать из всего этого историю, это же только сон, простая территориальность…). Леви-Строс верно замечает: «Исходный мотив нашего отправного мифа заключается в инцесте с матерью, виновным в котором оказывается герой. Однако, как представляется, эта вина существует только в мыслях отца, который желает смерти своего сына и придумывает ухищрения, способные ее спровоцировать… В конечном счете отец оказывается единственной виновной фигурой – он виновен в том, что хотел отомстить за себя. И именно он будет убит. Это любопытное отстранение от инцеста обнаруживается и в других мифах»[265]. Эдип сначала – это идея взрослого параноика, а уже потом – инфантильное чувство невротика. Таким образом, психоанализу не удается выйти из бесконечного регресса: отец должен был бы быть ребенком, но он мог бы быть ребенком только по отношению к отцу, который тоже был ребенком по отношению к другому отцу.

С чего начинается бред? Не исключено, что кинематограф окажется способным схватить движение безумия – как раз потому, что последнее не является аналитическим или регрессивным, а распространяется на глобальное поле сосуществования. Возьмем в качестве примера один фильм Николаса Рея, который должен, как предполагается, изобразить формирование кортизонного бреда – изображен переутомленный отец, преподаватель коллежа, который подрабатывает на радиостанции для таксомоторов и лечится от сердечного заболевания. Он начинает бредить о системе образования в целом, о необходимости восстановить чистую расу, о спасении общественного и морального порядка, затем переходит к религии, к возможности вернуться к Библии, к Аврааму… Но что он сделал, этот Авраам? Он ведь как раз убил или хотел убить своего сына, и, быть может, единственная ошибка Бога в том, что он остановил его руку. Но разве у него, героя фильма, нет такого же, но своего сына? Великолепно… Этот фильм отлично демонстрирует, заставляя психиатров устыдиться, что любой бред исходно является инвестированием общественного, экономического, политического, культурного, расового и расистского, педагогического, религиозного поля – бредящий прилагает к своей семье и к своему сыну бред, который безмерно их превосходит. Жозеф Грабель, представляющий параноический бред с весьма насыщенным эротико-политическим содержанием и с сильным общественно-реформистским потенциалом, считает возможным утверждать, что подобный случай является достаточно редким и что, впрочем, его генезис невозможно реконструировать[266]. Однако очевидно, что не существует ни одного случая бреда, который не демонстрировал бы, причем совершенно открыто, подобные качества, который не был бы первоначально экономическим, политическим и т. д., а уж потом – размолотым в психиатрической и психоаналитической мельнице. Не со Шребера начнется разоблачение (и не с его отца, изобретателя Пангимнастикона и общей педагогической системы). В таком случае все меняется: бесконечная регрессия вынудила нас постулировать примат отца, однако это был относительный и гипотетичный примат, который заставлял нас уходить в бесконечность, если только не перепрыгнуть сразу к позиции абсолютно первичного отца; однако очевидно, что точка зрения регрессии – это плод абстракции. Когда мы говорим: отец первичен по отношению к ребенку, этот тезис, сам по себе лишенный смысла, имеет следующее конкретное значение – общественные инвестирования первичны по отношению к семейным инвестированиям, которые рождаются только из приложения или ограничения первых. Говорить, что отец первичен по отношению к ребенку, – значит, на самом деле, говорить, что инвестирование желания первично является инвестированием общественного поля, в которое погружены отец и ребенок, причем погружены на равных правах. Возьмем снова пример жителей Маркизских островов, исследованных Кардинером – он различает пищевую тревогу взрослых, связанную с местным неурожаем, и инфантильную пищевую тревогу, связанную с недостатком материнской заботы[267]. Не только невозможно вывести первую из второй, но невозможно также полагать, на манер Кардинера, будто общественное инвестирование, соответствующее первой тревоге, приходит после детского семейного инвестирования второй. Ведь во второй инвестируется то, что уже является определением общественного поля, а именно нехватка женщин, которая объясняет тот факт, что как взрослые, так и дети «не доверяют им». Короче говоря, то, что ребенок инвестирует в детском опыте, при посредстве материнской груди и семейной структуры, – это уже определенное состояние срезов и потоков общественного поля во всей его совокупности, включающей потоки женщин и пищи, регистрации и распределения. Никогда взрослый не является отложенным последствием ребенка, поскольку и взрослый и ребенок в семье нацелены на определения поля, в которое оба они одновременно погружаются вместе с семьей.

Отсюда необходимо вывести три заключения. 1. С точки зрения регрессии, которая имеет смысл только гипотетически, именно отец первичен по отношению к ребенку. Именно параноический отец эдипизирует сына. Вина – это сначала идея, проецируемая отцом, а уже потом внутреннее чувство, испытываемое сыном. Первая ошибка психоанализа – поступать так, как будто все начинается с ребенка. А это приводит психоанализ к развитию абсурдной теории фантазма, согласно которой отец, меть, их реальные действия и страсти исходно должны пониматься в качестве «фантазмов» ребенка (устранение Фрейдом темы соблазнения). 2. Если регрессия в абсолютном смысле оказывается неадекватной, причина этого в том, что она закрывает нас в простом воспроизводстве или порождении. Кроме того, в органических телах и в организованных лицах она не достигает ничего, кроме объекта воспроизводства. Только точка зрения цикла является категоричной и абсолютной, поскольку она доходит до производства как субъекта воспроизводства, то есть до процесса самопроизводства бессознательного (до единства истории и Природы, Homo natura и Homo historia). Не сексуальность стоит на службе порождения, а, наоборот, прогрессивное или регрессивное порождение – на службе сексуальности как циклического движения, посредством которого бессознательное, всегда оставаясь «субъектом», воспроизводит само себя. В таком случае не имеет смысла спрашивать, кто первичен – ребенок или отец, поскольку такой вопрос ставится только в рамках фамилиализма. Первичен, конечно, отец по отношению к ребенку, но только потому, что первично общественное инвестирование по отношению к семейному, то есть инвестирование общественного поля, в которое в качестве подсистем погружены отец, ребенок и семья. Примат общественного поля как термина инвестирования желания определяет цикл, а также состояния, через которые проходит субъект. Вторая ошибка психоанализа, совершенная в тот самый момент, когда ему удалось отделить сексуальность от воспроизводства, состоит в том, что он остался пленником нераскаявшегося фамилиализма, который обрек его на эволюцию в замкнутом движении регрессии или прогрессии (даже психоаналитическая концепция повторения остается пленницей такого движения). 3. Наконец, точка зрения сообщества, которая является дизъюнктивной или же отдает отчет о дизъюнкциях в цикле. Не только порождение вторично по отношению к циклу, но и передача вторична по отношению к информации или коммуникации. Генетическая революция состоялась тогда, когда было открыто, что не существует передачи потоков в собственном смысле, а существует коммуникация кода или аксиоматики, комбинаторики, оформляющей потоки. То же самое и с общественным полем – его кодирование или его аксиоматика исходно определяют в нем коммуникацию бессознательных. Этот феномен коммуникации, который Фрейд затрагивает в маргиналиях, в своих заметках по оккультизму, в действительности задает норму и переводит на второй план проблемы наследственной передачи, которые двигали полемику Фрейда с Юнгом[268]. Обнаруживается, что в разделяемом общественном поле сын первым делом вытесняет, или должен вытеснить, или пытается вытеснить именно бессознательное отца и матери. Провал этого вытеснения – вот основание неврозов. Но эта коммуникация бессознательных ни в коем случае не имеет семьи в качестве своего принципа, ее принцип – это сообщество общественного поля как объект инвестирования желания. Семья во всех отношениях является не определяющей, а лишь определяемой – исходно как начальный стимул, а затем как конечная система, а еще как посредник или приемник коммуникации.

Если семейное инвестирование является только функцией или приложением бессознательных инвестирований общественного поля – и если это верно как для ребенка, так и для взрослого; если верно, что ребенок при посредстве территориальности и закона-папы с самого начала нацелен на шизы и закодированные или аксиоматизированные потоки общественного поля, то мы должны провести разделительную линию внутри самой этой области. Бред – это общая матрица всего бессознательного общественного инвестирования. Любое бессознательное инвестирование мобилизует бредящую игру дезинвестирований, контринвестирований и дополнительных инвестирований. Но мы уже видели, что здесь имеется два типа общественного инвестирования – сегрегационный и кочевнический. Что-то вроде двух полюсов бреда – один фашиствующий параноический тип или полюс, который инвестирует формацию центрального суверенитета, перегружает ее инвестированиями, делая из нее вечную целевую причину всех других общественных форм в истории, контр-инвестирует рабов или периферию, дезинвестирует любую свободную фигуру желания: «да, я из ваших, я отношусь к высшей расе или высшему классу». И шизореволюционный тип или полюс, который распространяется по линиям ускользания, проходит сквозь стену и пропускает потоки, собирает свои машины и слитные группы из рабов или на периферии, действуя как противоположность предыдущему типу: «я не из ваших, я вечно буду относиться к низшей расе, я – животное, негр». Честные люди говорят, что нельзя бежать и уклоняться, что это неправильно и неэффективно, что нужно работать ради реформ. Но революционер знает, что революционно уклонение, withdrawal, freaks[269], при условии, что оно захватывает с собой участок общего полотна или же уводит кусок системы. Пройти сквозь стену – даже если для этого и нужно будет стать негром на манер Джона Брауна. Джордж Джексон: «Возможно, я уклоняюсь, но, пока я уклоняюсь, я ищу оружие!» Несомненно, в бессознательном существуют удивительные колебания, скачки от одного полюса бреда к другому – когда высвобождается неожиданный революционный потенциал, иногда из самых мерзких архаизмов; и наоборот – когда оно [ça] разворачивается или-замыкается в фашизме, впадает в архаику. Остановимся на двух литературных примерах – случай Селина, великого бредящего, который эволюционирует, все больше коммуницируя с паранойей отца. И случай Керуака, художника, пользующегося самыми мрачными красками, который совершил революционное «ускользание» и который оказывается погруженным в мечту о великой Америке, а затем отправляется на поиски своих бретонских предков, принадлежавших к высшей расе. Не состоит ли судьба американской литературы не только в том, что она пересекает пределы и границы, пропускает детерриторизованные потоки желания, но и в том, что она при этом переносит фашиствующие, морализирующие, пуританские или фамилиалистские территориальности? Эти колебания бессознательного, эти тайные переходы от одного типа к другому в либидинальном инвестировании, а часто и сосуществование обоих типов образуют один из главнейших объектов шизоанализа. Два полюса, объединенные Арто в магической формуле «Гелиогабал-анархист», в «образе всех человеческих противоречий и противоречия в принципе». Но никакой переход не отменяет и не скрадывает природного различия двух типов, кочевничества и сегрегации. Мы можем определить это различие в качестве того различия, что отделяет паранойю от шизофрении, именно потому, что, с одной стороны, мы отделили шизофренический процесс («прорыв») от несчастных случаев и провалов, которые связывают его путами и прерывают его («крушение»), а с другой – задали паранойю вместе с шизофренией в качестве процессов, независимых от любой семейной псевдоэтиологии, дабы соотнести их напрямую с общественным полем: имена истории, а не имя отца. Напротив, сама природа семейных инвестирований зависит от срезов и потоков общественного поля, которые инвестируются в соответствии с одним типом или другим, на одном полюсе или на другом. И ребенок не ждет, пока вырастет, чтобы за мамой-папой схватить экономические, финансовые, общественные, культурные проблемы, которые проникают в семью, – ее принадлежность или желание принадлежать «высшей» или «низшей» расе, реакционное или революционное содержание семейной группы, вместе с которой он уже подготавливает свои несогласия или свой конформизм. Что за бульон, что за коацерват – эта семья, волнуемая завихрениями, увлекаемая в одном направлении или в другом, – так что эдипова бацилла иногда может закрепиться, а иногда – нет, иногда ей удается навязать свой образец, а иногда – не удается, причем зависит это от движений совсем иной природы, которые проходят сквозь нее, действуя извне. Мы хотим сказать, что Эдип рождается из приложения персонализированных образов или из ограничения ими, которое предполагает общественное инвестирование параноического типа (вот почему Фрейд сначала открывает семейный роман и Эдипа на материале паранойи). Эдип – это производное паранойи. Тогда как шизофреническое инвестирование управляет совсем иным определением семьи, трепещущей, разодранной измерениями общественного поля, которое не замыкается и не ограничивается, – семьей-матрицей для деперсонализированных частичных объектов, которые снова и снова окунаются в бурлящие или истощившиеся потоки исторического космоса и исторического хаоса. Маточная щель шизофрении против параноической кастрации; и линия ускользания против «голубой линии».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю