Текст книги "Жизнь с препятствиями"
Автор книги: Феликс Кривин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 27 страниц)
Рассказ зяблика
Мы всегда недовольны. И то у нас не так, и это не по-хорошему. И не те птицы на деревьях поют, и не те, какие надо, наедаются досыта. А я вам так скажу: слишком хорошо живем. Чересчур хорошо живем, вот в чем главная причина.
Сижу я недавно в аэропорту. Смотрю, как самолеты взлетают и на землю садятся. Они, пока не взлетят, такие большие, а потом становятся маленькие. А те, которые садятся, наоборот: сначала маленькие, а потом большие.
Сижу я и думаю: почему так? Я сколько летаю, а все одинаковый: что там, в небе, что здесь, на земле. Да если б меня так все время то сжимало, то раздувало, я б давно лапки откинул, дал дубаря. А мы не ценим. Своего не ценим. Все на чужое заглядываемся. А на что заглядываться? У них только успевай сжиматься да раздуваться…
Так я, значит, думаю, пока на аэродроме сижу. И вдруг слышу:
– Пассажир Чижик, вылетающий до Харькова! Подойдите ко второму окошку.
Опять, думаю, Чижик куда-то летит, опять ему у нас не нравится. Раньше он все на юг улетал, а теперь почему-то в Харьков. Интересно узнать, что у него там в Харькове. И почему его ко второму окошку подзывают.
Заглянул, а это не Чижик. Другой. Просто такая фамилия.
И стоит этот другой по фамилии Чижик у второго окошка, а ему говорят:
– Сегодня не полетите.
И он, представьте себе, не летит.
Да если бы мне сказали: «Зяблик, ты сегодня не полетишь»… Я бы им в глаза рассмеялся. А этот не смеется.
– Мне, – говорит, – на работу. – И так жалко заглядывает в глаза.
Слыхали? На работу! Пусть бы мне кто-то сказал, что мне нужно на работу, пусть бы сказал…
А мы – недовольны.
Нет, надо нам устроить аэродром. И чтоб каждого подзывали к окошку и говорили, кто полетит, а кто не полетит. И куда полетит, чтоб говорили, а не так – кому куда вздумается. И чтоб нас все время то сжимало, то раздувало, то сжимало, то раздувало…
Вот тогда бы мы были довольны. Всем довольны. И Чижик наш никуда бы не улетал, а сидел на месте, как этот, из Харькова.
Общественное мнениеОбщественное мнение складывается из множества личных. Мнение мошки ложится рядом с мнением слона, мнение мышки рядом с мнением кошки.
А вот и Муравьишка – сопит, кряхтит: сам-то он махонький, а мнение у него вон какое большое! С таким мнением ни в общественный транспорт, ни в такси, – даже с работы могут, ежели что: не загромождай казенное помещение.
– Спятил дурень на старости лет, – высунулся Жук из-под кустика. – Чтоб я свое кровное да в общую кучу!
– Это не куча. Это общественное мнение…
– Вот именно, общественное. А ты в него кровное, свое… Запомни ты, общественник: общественное мнение не складывают, а делят.
– Как это делят? – прокряхтел Муравей. Совсем его придавило собственное мнение.
– Обыкновенно. Берут самое большое мнение, – допустим, слона. И делят на всех, чтоб каждый его придерживался. У слона, знаешь, какое мнение? Одного его мнения на нас всех хватит.
И спрятался Жук под кустик. И крикнул оттуда, из-под кустика:
– Хотя нельзя не приветствовать мнение мошки рядом с мнением кошки!
Это он высказал общественное мнение. Чтоб свое было целее.
БочкаСвили две сороки гнездо на пороховой бочке. Это пустая бочка – плохая примета, а полная – примета хорошая. Вот и выбрали сороки бочку, полную доверху, – чтобы к счастью.
– А не взорветесь? – спрашивали осторожные воробьи.
– Ну, нет, мы живем потихонечку. Раньше у нас всякое бывало: то ссора, то скандал, а то, случалось, и подеремся. А теперь мы смирно живем, воздуха не сотрясаем. Если взлетаем, то осторожненько, чтоб на воздух не взлететь.
– Скучно, небось?
– Не без того. Но как вспомним, что могли бы на воздух взлететь, сразу становится весело. Могли бы взлететь – а вот не взлетаем!
– Значит, счастливы?
– Ну, животы приходится подтянуть, чтоб за продуктами не мотаться, воздуха не сотрясать. И по ночам плохо спим – пороховая бочка все-таки… Но в смысле того, что до сих пор не взлетели, конечно, счастливы. Еще как счастливы!
«А мы все воюем! – печально вздохнули воробьи. – Никак между собой не помиримся. А что если и нам бочку завести, натаскать в нее пороху и жить потихоньку… Чем больше пороху, тем меньше шороху…» – вот к какому выводу пришли воробьи.
Песочные часыКогда песочные часы начинают счет времени, будущего у них много, а прошлого нет совсем. Но постепенно будущее из верхнего сосуда пересыпается в нижний, в котором песочные часы собирают прошлое.
Вначале песчинки падают беззаботно и весело, и кажется, что будущее играет в песочек. Но под конец начинаешь замечать, что это из него песок сыплется.
Будущее в верхнем сосуде, прошлое в нижнем, а где настоящее?
Оно вот здесь, в узком проходе, через который будущее сыплется в прошлое.
Может, потому в нем жить неудобно?
В будущем – просторно, в прошлом – просторно, а в настоящем – теснота, ни распрямиться, ни протолпиться. А когда протолпишься, глядь – ты уже проскочил.
Одна надежда: может, перевернут часы, и тогда прошлое снова станет будущим.
Дистрофики* * *
Гвоздь работает, старается
И его все время бьют.
А шурупам все прощается,
Хоть у них полегче труд.
И не те у них усилия,
И не may них судьба…
Дело ж все в одной извилине
Под названием резьба.
* * *
– Братцы вы мои! Родные! Близкие!
Губим мы друг друга, это факт.
Сгоряча кому-то правду выскажешь,
Смотришь – тут инсульт, а там инфаркт.
И хотел бы, да нельзя иначе ведь,
Все-то мы у жизни на краю.
Если жизнь другим не укорачивать,
Нечем будет удлинить свою.
* * *
Люблю я сильных людей,
И, к их приобщаясь славе,
Кажусь я себе сильней,
Но в мире, где сила правит,
Я к слабым питаю страсть.
Одно только мне не мило,
Что любят слабые власть.
Она у них вместо силы.
* * *
Бежишь – и все бежит обратно:
Столбы, деревья, небеса.
Особенно бежать приятно,
Когда бежишь не от, а за.
Дорога стелется покорно,
И даль волнует и зовет…
Особенно бежишь проворно,
Когда бежишь не за, а от.
* * *
Мельница, крылатая пехота,
Потрудилась на своем веку.
Одолела стольких донкихотов,
Муку их перемолов в муку.
Край родимый, как ты сердцу дорог,
Как твои просторы широки!
Отчего же на твоих просторах
Муки много больше, чем муки?
* * *
Он сказал: «Ничего, держись!
Вы, поэты, живучие, черти.
У хороших поэтов жизнь
Начинается после смерти».
И вздохнул: «Не хочу грешить,
Я б не смог. Ни за что на свете.
Очень хочется жить досмерти.
Просто до смерти хочется жить!»
* * *
Простое понимается с трудом,
Когда слова красивы и цветисты.
Как будто автор этим языком
Отпугивает собственные мысли.
И безответна каждая строка,
И с нею сладить не хватает мочи…
Как будто взял читатель языка,
А тот молчит и говорить не хочет.
* * *
Хоть эта истина бесспорна,
И с детских лет известно нам,
Что мыслям быть должно просторно,
А тесно быть должно словам, —
Но мыслям это неизвестно,
И потому-то с давних пор
Они родятся там, где тесно.
Хотя вокруг – такой простор!
* * *
Хотел я поехать в Одессу.
Пришел на одесский вокзал.
Кассир посмотрел с интересом
И мне деликатно сказал:
«Я вас бы отправил экспрессом
В Житомир, Москву, Ленинград.
Но все поезда до Одессы
У нас не идут, а стоят».
* * *
Потомки предков
Наконец-то! Наконец произошло!
Время замерло, от счастья онемев:
Постоянство постояло и пошло,
Переменчивость дождалась перемен.
Но минута за минутою текла,
И мгновенья умирали на лету,
И так крепко переменчивость спала,
Что казалось – постоянство на посту.
У одних потомков были предки, у которых обе руки были правые. Поэтому каждый предок работал за двоих потомков.
Много они наработали, постепенно в потомков перешли, а когда перешли, почувствовали некоторую усталость. И подумали: а нельзя ли так приспособиться, чтоб одной рукой работать, а другой отдыхать?
И тогда они устроили леворуцию. С тем, чтоб левой рукой отдыхать, а от правой получать по способностям и соответственно ей воздавать по заслугам.
Но хотелось больше получать по заслугам, поэтому некоторые продолжали работать так, словно у них обе руки правые. То есть по-старому, как работали предки.
Это было неправильно. Не может один человек столько получать по заслугам. Поэтому у них отбирали заслуженное и отдавали тем, кто не имеет никаких заслуг.
Это называлось: социальная справедливость.
И многие стали работать так, словно у них обе руки левые. Одни – чтоб показать свою леворуционность, другие – чтоб получать не по заслугам, а по социальной справедливости, поскольку по ней больше платят.
Врачи вместо язвы желудка ставили диагноз сердечной недостаточности. Больной умирал от язвы, а его хоронили от недостаточности. Он умирал от недостаточности, а его хоронили от непроходимости. Диагноз гонялся за болезнью по всем больным, но не мог ее догнать, и больных все время хоронили не от того, да как хоронили! Тоже так, будто у них обе руки левые.
Следователи хватали преступника обеими руками, но руки были левые, поэтому хватали не тех людей. Честные люди первыми попадали под следствие – не потому, что следствие предпочитало честных, а потому, что их легче было поймать. И, конечно, если ловить левыми руками, приходилось ловить легкое, а не трудное.
Надо сказать, что продукция, производимая левыми руками, была не такой уж качественной и не количественной тоже. На качественной продукции приходилось ставить специальный знак, чтоб ее можно было отличить от некачественной. А чтоб продукция выглядела более количественно, к ее количеству приписывали разные цифры, – правда, тоже грубо, некачественно, левыми руками.
Леворуционность была у всех на виду, но продукция все больше исчезала из виду. И когда уже не стало мочи постоянно находиться под следствием, умирать не от тех диагнозов и получать от жизни все некачественное и неколичественное, люди призадумались: неужели в этом и состоит социальная справедливость?
Долго думали. Некоторые за ответом отправились к предкам, но до сих пор ответа так и не принесли.
Педагогика в земледелииОдин огородник, педагог по образованию, сажал огурцы в расчете, что из них вырастут помидоры.
Вырастали, однако, огурцы. Что сажаем, то и имеем, как говорил один прокурор совсем по другому поводу.
Огородник же, как педагог, верил в преобразующую силу воздействия. Он считал, что каждый сомнительный фрукт может стать общественно полезным овощем, – если, конечно, преодолеть наследственность, которая в нем укоренилась.
У огурцов была жуткая наследственность, и она упорно превращала их в огурцы. И тем верней, чем больше благ они получали.
Призадумался огородник. Они у него вон чем растут, а он еще создает им условия. Земельку под ними рыхлит, водичкой поливает. Нет уж, надо создать им такие условия, чтоб либо совсем не расти, либо – будь любезен! – расти помидором.
Перестал он их поливать, перестал пропалывать. Все равно лезут из земли огурцы. Прикрыл зонтом от дождя – лезут огурцы! Ну что с ними делать?
Взял мотыгу, вырубил все посаженное, новое посадил. Когда огурцы полезли, снова вырубил, снова посадил…
Так год за годом сажал и рубил, сажал и рубил… И однажды глядит: лезет из земли что-то красненькое.
Большой урожай собрал. Отличные помидоры. Из которых при желании можно вырастить огурцы.
Наследственность, конечно, в них сидит, но она ведь тоже до известных пределов.
Леченье – светВ одном городе строили больницу.
По-разному строили: одни с желанием, с огоньком, а другие – спустя рукава, через пень-колоду. И одних вывешивали на Доску почета, а других пригвождали к позорному столбу.
Чтобы помнить, что строим, через все здание протянули плакат: «Лечиться, лечиться и лечиться!»
Но все-таки не упомнили. Когда строительство было завершено, смотрят – это вовсе и не больница, а скорее исправительное заведение.
Тут лодыри быстренько отгвоздились от позорного столба и потянулись к Доске почета. И стали всем рассказывать, как они плохо строили эту тюрьму. А энтузиасты оправдывались, писали объяснительные записки. В том смысле, что они ведь не знали, что построят. Они только знали, что строили. Но – что построили, то построили.
Стали перестраивать из тюрьмы больницу. Фундамент решили не менять, он был еще вполне хороший. И стены, тоже крепкие, решили оставить. Хотели снять решетки, но тут запротестовала бухгалтерия: решетки числились у нее на балансе.
Глазок в двери оставили, чтобы наблюдать за здоровьем больных. Забор с колючей проволокой – чтоб оградить больных от лишних посещений. И вышки по углам – для дежурных врачей. Вышки тоже числились на балансе.
Оставили и Доску почета. Ее водрузили на позорном столбе и написали на ней крупными буквами: ЛЕЧЕНЬЕ – СВЕТ. Правда, этот свет или тот – не уточнили.
ТауэрКто за рулем, кто за рублем, а остальные все пьющие. Сидим мы за столиком и ведем между собой разговор.
– У нас один вернулся из Англии.
– Из Великобритании?
– Черт его знает. Из Англии, говорит. Из туристической поездки.
– У нас один был в Испании. Тоже по путевке.
– Этот, из Англии, был там в тюрьме.
– По путевке?
– Я же рассказываю: у них тюрьма – это музей… Нет, не так. Музей – это тюрьма. Тауэр.
– В тюрьме я бывал. А в музее не приходилось.
– Там, в этом Тауэре, все осталось, как было в тюрьме.
– И свидания разрешают?
– У них не свидания, а посещения. Это же музей.
– Но если ничего не переменилось…
– Это для посетителей не переменилось. У них служебный персонал переодет в тюремщиков и арестантов. Одни в тюремщиков, другие в арестантов. Сходство удивительное. Наш, который туда приехал, специально интересовался: настоящие они, или их только для вида посадили.
– Ну?
– Сами не помнят. То ли они в музее работают, то ли по-настоящему сидят. Настолько, понимаешь, все убедительно.
– Великобритания, ничего не скажешь!
Да, хорошо за рулем, хорошо за рублем, хорошо и где-нибудь в туристической поездке.
Но лучше всего вот так, за столиком.
Правда, не всегда помнишь, где сидишь. С кем сидишь. Почему сидишь.
Как те, в Тауэре.
Исповедь сидящего на сукуМы тут рубим сук, на котором сидим. Все мы – потомственные сукорубы. Сук-то рубили еще наши деды, но таким дедовским способом, что нам его еще рубить и рубить.
А в сукпромхозе у меня девушка – красавица на весь суктрест. Посмотришь на нее – сразу жениться хочется. Я бы давно женился, но наш бригадир сделал предупреждение:
– Пока не срубим сук, на котором сидим, о женитьбе и не думай.
О женитьбе можно не думать, но дети рождаются. Вот уже и первый родился.
Бригадир, конечно, недоволен:
– Что ж это вы, сукины дети? Тут конец квартала, конец месяца, а они вон что надумали – детей рожать!
Смутился я – взял повышенные обязательства. Тут и второй сынок родился. Сук попался крепкий, а человек слаб.
Время тем временем идет. Старший наш уже и сам сукоруб, средний учится на сукоруба, а самый младшенький пока на горшке сидит. Сидит, а уже задумывается: где он будет завтра сидеть? Когда срубят сук, на котором ему завтра сидеть, где он будет завтра сидеть?
Пусть подумает, пока сидит на горшке. Вырастет, возьмет в руки топор – некогда будет думать.
Исповедь книголюбаПолюбил я книги. Крепко полюбил. И решил составить из них библиотеку.
Прихожу в книжный:
– Пушкин есть?
– Пушкина нет. Есть Пешкин, заменитель Пушкина. Александр Пешкин, вполне приличный поэт.
– Может, Бунин есть?
– Есть Дунин. Евдоким Дунин. Заменитель Бунина.
Ладно, Дунин так Дунин. Пешкин так Пешкин. Набрал я этих заменителей – ставить некуда. Прихожу в мебельный:
– Книжные полки есть?
– Полок нет. Вы на почту сходите, – советуют. – Купите посылочные ящики, сложите один на другой. Или на стенку повесьте – вот вам и полки.
Прихожу на почту:
– Посылочные ящики есть?
– Ящиков нет, есть заменители ящиков. Берете вот эту тряпочку, обшиваете ею посылочку…
– А как из этого сделать книжную полку?
Иду и думаю: как из тряпочки сделать полочку? Прихожу в аптеку:
– У вас что-нибудь сердечное есть?
– Сердечного нет, возьмите желудочное. Незаменимый заменитель.
Принимаю желудочное, звоню в «скорую помощь».
– Врача мне!
– Врача нет. Есть заменитель врача. С дипломом, со стажем, все как положено.
Скончался я. Являюсь к богу.
– И это, – говорю, – была жизнь?
– Какая жизнь? – удивляется бог. – Все жизни давно кончились. Это был заменитель жизни.
Хотел я устроить ему скандал, но он улыбнулся примирительно:
– А что вы хотите? Я ведь не бог.
И тут я вспомнил: ведь бога действительно нет. Мне, как книголюбу, это должно быть известно.
Об этом и у Дунина написано, и у Пешкина написано…
Нет бога. Должность такая – есть. А на должности кто? Заменитель…
Фамильная драгоценностьЕсть у меня знакомый с трудной фамилией. До того трудной, что даже вслух не произнесешь. А начнешь писать – рука дрожит, буквы расползаются, – ну прямо будто пишешь на заборе.
– Вы что, – спрашиваю его как-то, – не можете фамилию поменять? Вы же своей фамилией оскорбляете людей, уже не говоря о том, что при вашей фамилии дети присутствуют.
Улыбнулся он холодно, свысока, как улыбаются люди невысокого роста.
– А мне, – говорит, – и с моей фамилией хорошо.
У него на заводе за пятнадцать лет ни одного выговора: не решаются писать его фамилию в приказе. И пускают его всюду без пропуска – стоит паспорт показать. И на собраниях никогда не критикуют.
– А была б у меня другая фамилия… мне бы при моих трудовых показателях ни на одном предприятии не работать. А так работаю. Не увольняют. Пусть бы попробовали уволить, да я бы их… – губы его беззвучно шевельнулись, словно он произносил свою фамилию. – А детей возьмите. Их у меня двое: один в третьем, один в шестом. И на пятерках идут, хотя учителя их никогда не вызывают. Там у них все учителя женщины, как же они могут их вызывать?
Да, вот так посмотришь – фамилия как фамилия. И даже хуже, чем фамилия. А присмотришься – настоящая фамильная драгоценность.
Открытие ФранцииВо Францию Семенов приехал с одной-единственной фразой: «Парле ву франсе?» – что должно было означать: «Вы разговариваете по-французски?»
Первый же француз, которому он задал этот вопрос, остановился и выразил желание поговорить по-французски.
С минуту Семенов соображал, о чем бы поговорить по-французски, но так и не вспомнив, повторил свое единственное: «Парле ву Франсе?»
Разговор как будто налаживался. Семенов улыбался французу, француз улыбался в ответ, а затем, чтобы поддержать разговор, Семенов как бы между прочим спросил: «Парле ву Франсе?» («Вы разговариваете по-французски?»).
«Шпрехен зи дойч?» – внезапно спросил француз, перейдя почему-то на немецкий язык, хотя разговор велся по-французски. Однако Семенов не стал разговаривать по-немецки: в конце концов, они были во Франции. Поэтому Семенов вернулся к французскому языку.
«Спик инглиш?» – осведомился француз, но Семенов отказался разговаривать и по-английски. На этом разговор и кончился.
Другие французы вели себя точно так же: с минуту послушав Семенова, они переходили на другой язык, потом на третий и так далее.
«Французы – славные ребята, – рассказывал Семенов, вернувшись домой. – Они такие любезные, общительные. Но знаете, какая у французов главная национальная черта? Больше всего они не любят разговаривать по-французски».
Неконвертируемый СидоровВ палату впорхнула сестричка.
«А кто у нас мама министра Иванова? Кто у нас мама маршала Петрова? За вами приехали кортеж и эскорт…»
В руках она держала конверты с маршалом и министром и подпархивая на месте, говорила: «Гули-гули-гули, вот и мы, вот и мы…»
«А как же мы?» – спросила мама Сидорова.
Сестричка перестала подпархивать и прошлась по палате тяжелым солдатским шагом.
«Не шумите, мама Сидорова. Вы поедете на трамвае».
Тут же появился и Сидоров. Без конверта, в пеленке с чужого плеча. Никто его и не приносил в палату – уж не сам ли пришел?
Услышав про трамвай, Сидоров заревел, хотя ему никто не давал слова. Мама принялась его успокаивать: «А-а-а, мой маленький, теперь ты видишь, куда ты родился. Подумаешь – мама министра, мама маршала! Может, из нас вообще вырастет президент».
Министр и маршал мгновенно затихли, как затихают перед президентом министры и маршалы. Неконвертируемый Сидоров от радости открыл все шлюзы, тем более, что не нужно было экономить конверт.
Сестричка смутилась: «Разве я сказала мама? Я хотела сказать: дочка маршала, дочка министра… – Сестричка сделала к ноге и равнение направо. – А с вами мы разберемся, мама Сидорова. Выясним, как вы попали в наш роддом».
Это был такой роддом. Такой роддома, в котором необязательно даже рожать, а можно просто лежать для укрепления общего состояния. Но попасть в такой роддом – все равно, что попасть с дальнего расстояния в копеечную монету. Все зависит, из какого положения стреляешь.
Министр и маршал из своего положения попадут, но их надменные потомки (как зорко заметил из прошлого века поэт), почему они стреляют из этого положения?
Министр Иванов, теперь уже бывший министр, покосился на бывшего маршала, и оба скривили физиономии, готовые зареветь. Да и как тут не зареветь: не успели родиться на свет – и уже бывшие…