355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Федор Решетников » Между людьми » Текст книги (страница 9)
Между людьми
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 03:08

Текст книги "Между людьми"


Автор книги: Федор Решетников



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 15 страниц)

– Ты сколько брал сумок?

– Три. Тебе больше знать-то надо, потому ты из города ехал.

Смотритель стал ругать ямщика: как же ты, морда эдакая, не знаешь?

– Я, что ли, ехал из города-то! Я што взял, то и привез.

Подобных штук со смотрителем никогда не случалось, и он, как ни вертел подорожную, пришел к тому заключению, что или почту ограбили, или сумка дорогой потеряна. А таких случаев все почтовые ужасно боятся, будь они хоть расчестные господа. Главное, чего они боятся, – это следствия.

– Как же ты, скотина ты эдакая, ничего не видел? Ведь сумки нет! Что ты делал? Спал, шельма! – закричал он на бедного ямщика.

– Спать не спал, да и они не спали, – отозвался ямщик.

Почтальон вступился за ямщика.

– Сумка пустая, не важность.

– Пустая! С которого боку она пустая-то? Разве в подорожной написано, что такая-то, за таким-то номером, – пустая. Может, там деньги были.

От такого резона почтальон струсил: в подорожной действительно не значилось, пустая ли была та сумка. Смотритель сделал оговорку в подорожной, что такой-то переходящей сумки не оказалось, и тотчас же послал ямщик, на первую станцию. До следующей станции мы только и говорили с почтальоном, что о потерянной сумке; почтальон говорил: вот я и солдат! Я думал: вот черт мен сунул ехать с почтой, да еще непременно с этой! Ямщик соболезновал нам и, с своей стороны, пугал нас разным рассказами о том, как и когда подрезывают почты и какие бывают за это наказания ямщикам и бедным почтальонам. На следующей станции по этому случаю смотритель долго не соглашался, чтобы я ехал с почтой. Дело объяснилось на четвертой станции от города. В сумке у меня лежал мешочек с кренделями. Дело было вечернее. Только что я открыл чемодан, мне с самого начала попала руку сумка. Почтальон был очень рад такой находке; сверили мы номер сумки с подорожной, – оказалось, что сумка эта и есть. Долго мы потом хохотали над смотрителем и сами над собой, потому что больше ничего не оставалось делать; а почтальон после этого выпил косушку водки и спал хорошо от станции до станции. Других происшествий с нами уже не случилось больше.

Не знаю, как кому, но мне было скучно ехать. Хотел я любоваться лесом, полями и небом – не стоило. Лес, и поля, и небо я давно знал, они везде одинаковы, даже и в различное время. Только здесь больше лесу, чем около городов и селений; земля возделывается, кажется, очень прилежно, но производство очень плохо. Спросишь ямщика: "Хорош ли урожай?" – "Худы, – отвечает он, – бог их знает; ровно и лето хорошее, а все толку нет…" Много мы проехали сел и деревень, везде бедность, только, кажется, животным здесь можно жить. Спросишь ямщика, отчего народ беден и отчего дома у них стары и строятся так, что в пожар вся деревня может выгореть, – одна постоянная оговорка: што делать! божья воля! – или: неоткуда кормиться, подать надо; начальство всякое уж ноне оченно строго да туго, в город идти робить далеко, да и без нас там народу много…– Но главное, на что жаловались крестьяне, как я слышал их разговор на станциях, – все они большею частью были крепостные, хорошую землю от них отняли, наделили их землей такою, что она или камениста, или ее нужно разрабатывать пять и больше лет. "А у нас и прежних-то долгов сколича! вот и дали землю, да на помещика заставляют робить, потому-де оброков много насчитали… А хоша бы им нужно было что…" Действительно, помещики, забрав старую, хорошую землю, которую прежде обработывали крестьяне, и наделив их сообразно своим выгодам, оставили у себя в запасе еще много земли, и эта земля остается без всякой обработки.

Мне привелось видеть несколько сцен по новому устройству быта крестьян. Спрашивал я крестьян о мировых посредниках и судебных следователях, – утешительного немного: в судебные следователи назначались различные столоначальники ради жалованья и брали вдвое против прежнего: судебный следователь без станового ничего не мог сделать, становой делился со следователем; если не просил с крестьян следователь, то крестьяне давали становому. Кроме этого, университетские не знали быта крестьян, и мировые посредники только хвастались, что они приносят пользу. С помещиком мировой посредник хорош, в карты играет, за дочками ухаживает; возиться с мужиками некогда, а так себе поговорит с крестьянами. "Уж красно они говорят, да дела не делают в нашу пользу", – говорят крестьяне. И действительно, говорит посредник долго, по-крестьянски старается заговорить; крестьянин слушает, чешет себе бока да затылок, улыбнется широко, когда посредник скажет теперича… "А прокурат этот посредственник: мягко стелет, да жестко спать; хоть бы удовлетворил, чем язык чесать: коли начальство, так не дури; коли ты помогать нашему горю приставлен – не представляйся, а добро нам делай". А посредник рассуждает о крестьянах так: "Плут этот народ! А как глуп, – черт знает что! Бьешься-бьешься с ним, и так, и эдак, – ничего не понимает"… Экие вы умники! Дайте я вас по головке поглажу…

Наконец мы подъехали к заставе губернского города; ямщик подвязал колокольцы, чтобы они не брякали: не приказано – здесь губернское начальство.

Два года я не видел города Ореха и думал, что он хотя по наружности переменился. Ничуть не бывало. Как дома стояли прежде, так и теперь стоят. Даже вон березка у заставы стоит, боятся ее срубить, еще не дошло время. Я слез у заставы, взял мешочек с форменным сюртуком и направился к городу. Было утро. Меня обхватил родной ветер; опять задышалось как-то легче прежнего. Теперь я был один, был свободный, потому что был уволен в отпуск. Но я чувствовал, что я здесь чужой, чужой потому, что служу в уездном городе. "Нет, я буду ваш опять, – думал я, – я буду губернским служащим…"

Стали мне попадаться чиновники. Идут они, позевывая, на службу, идут как-то нехотя. На желтых лицах ни одной улыбки не заметишь, но заметно в них только какое-то чиновническое достоинство, уважение к самим себе: на фуражке кокарда, поступь чиновническая, и сморкаются no-чиновнически. Смешно видеть этих забитых людей в то время, когда они идут мимо начальнического дома: видно, что им не хочется идти мимо окон, -трепет какой-то вдруг напал, и зло берет. Один своротил с тротуара, пошел около стены, – хорошо, что окна высоки, можно согнуться; другой идет по тротуарам, смиренно глядит в окна и держит правую руку наготове; третий идет за ним следом в таком же настроении; второй прошел благополучно, а третьему не посчастливилось: прошел мимо одного окна, мимо другого, заглянул в третье – и вмиг снял фуражку, пошатнулся и проступился в тротуарную дыру… Шла мимо его какая-то торговка с молоком, это ее рассмешило: эк те, голубчик, угораздило! поди-кось, ушибся, – не проспался, голубчик!.. Меня зло взяло. Впечатление было нехорошее на первый раз.

Дорогой много было передумано, как мне жить в Орехе. Нанять квартиру с первого разу мне трудно было. Знал я, что в Орехе живет мой дедушка Максим Варламыч Болдырев. Дедушкой он мне приходился как-то сбоку: говорили, что он мать мою воспитывал и выдавал ее замуж за моего отца. Прежде он служил столоначальником в губернском правлении, потом его сделали становым приставом; овдовевши, он женился на кухарке, за что его возненавидели мои родные и очень рады были, что он попал под суд по какому-то делу, о котором ходили между ними различные слухи.

Так как дедушка прежде очень любил меня, то я рассчитывал на хороший прием и даже на то, что он, может рыть, устроит как-нибудь мой переход из уездного в губернский город.

Принял он меня вежливо и рекомендовал своей жене так:

– Ну-кось, ты, корова! Кланяйся внучку Петру Иванычу… А ты, Петинька, не знаешь, поди, еще, что я женился на этой корове?

Мне смешно было на первых порах слышать подобную рекомендацию, но я все-таки похвалил дедушку за его женитьбу. Я пришел к нему как раз к чаю. Он и. жена его очень обрадовались моему приходу; как водится, засыпали вопросами о моих воспитателях, о городе, о службе, о членах и т. п. Дедушка рассказывал про свое житье очень много и уморительно, ругал начальство разными манерами, высказывал, что он честный человек; но из разговоров его я заметил, что он заговаривается: начнет о чем-нибудь говорить длинным вступлением, местность объяснит, заговорит об одном человеке и говорит полчаса, кто он такой, какое у него лицо, что он сделал в жизни, – и своротит с одного предмета на другой, так что история выходит очень длинная и кончится, вероятно, через неделю. Жена его привыкла уже к таким разговорам, не слушает его, да ей и некогда слушать, потому что надо стряпать и убирать во дворе и за скотиной. От дедушки я узнал, что он под судом и для меня ничего не может сделать; что губернатор человек умный, но старых людей не любит, не любит подсудимых и определяет на службу без разбору только мальчишек; в особенности – он только обещает, а слова не держит. Видно было, что губернатор ему или чем-нибудь не нравился, или чем-нибудь обидел его.

С замиранием сердца я пришел в одиннадцатом часу в губернаторскую приемную с докладной запиской и формуляром. В прихожей много толкалось просителей, большею частию крестьян и бедно одетых женщин; в приемной стояли, как видно, люди чиновные и богатые. В этой же приемной сидел молодой человек из губернаторской канцелярии, который знал меня в детстве. Когда я вошел в приемную, он гордо посмотрел на меня и спросил: что надо? Я промолчал. Он обиделся моим молчанием, встал и подошел ко мне.

– Что вам угодно?

– Я пришел не к вам, а к губернатору, – ответил я резко.

– К кому?

– К губернатору.

– Здесь нет губернатора, а есть начальник губернии.

Меня зло взяло. Я думал, что меня, пожалуй, выгонят из приемной, но за меня заступился какой-то купец.

– А по-вашему, начальник губернии и губернатор – не все единственно?

– Нет, не все одно.

– Ошибаетесь, любезный.

– Я не любезный, а чиновник…

– Оно и видно!

– Не с вами говорят; вас не спрашивают!

Просители захихикали, а чиновник покраснел и, сказав мне: "Убирайтесь в прихожую!" – сел к столу и стал читать газету. Я ушел в прихожую и целый час был предметом развлечения для просителей. Сначала они оглядывали меня, а потом стали спрашивать:

– Вы, верно, не здешний?

Я сказал.

– То-то. Здесь губерния, выходит. Кто, значит, с губернатором служит – власть имеет.

– Я не боюсь его…

– Все-таки!..

Губернатора ждали долго. Наконец он показался в приемной. Это был невысокий худощавый человек в военной форме и нисколько не отличался от чиновников, которых я видел утром. Он подходил к просителям и говорил с ними очень любезно. Чиновные просители, как видно, очень остались довольны им и выходили с веселыми лицами. Когда он кончил с бывшими в приемной, то вошел в прихожую и обратился прямо ко мне:

– Отчего вы не в приемной?

Я хотел сказать: его благородию угодно было, чтоб я был здесь, – но робко сказал, поглядев на крестьян: мне и здесь хорошо… Губернатор сморщил брови и обратился к крестьянам сурово:

– Вам что надо?

– Да насчет земельки все, ваше высокосиятельство.

– Опять за тем же! Я вам сказал, что ничего не могу сделать.

Один повалился в ноги: не обидь, государь…

– Это что такое?.. Встань, любезный…

Крестьяне не унимались. Губернатор закричал:

– Я вам сказал, что ничего не могу сделать: у вас есть положение, мировые посредники…

Крестьяне смирились, почесали затылки и пошли вон. Губернатор подошел ко мне.

– Вы что скажете? Кто вы такой?

– Кузьмин.

Губернатор, расспросив, где я служу, взял мою докладную записку и прочитал мой формуляр. Почерк мой ему понравился, и он сказал мне:

– Хорошо, я вас переведу в свою канцелярию.

Я поклонился и спросил, когда понаведаться; он сказал: послезавтра. Я очень обрадовался и в восторге шел к реке. На берегу, против почтовой конторы, я заметил перемену: там строили загородку и садили деревья, сделаны лавки. Я сел на лавку и стал смотреть на реку. Нисколько она не изменилась в два года: по-старому на ней плывут запоздалые барки, плоты; так же за рекой видны лодки и два балагана, принадлежащие заклятым, рыболовам; только больше стоит барж и чаще прежнего приплывают издалека и отплывают за тысячу верст пароходы. Но все было как-то скучно: на дома посмотришь – все такое же старье, жизни около них мало; на берегу ходят и сидят только приезжие; на самой реке тоже мало жизни, не то, что было прежде.

В губернаторскую канцелярию мне не привелось поступить. Губернатору сказали, что я был под судом, и он отказал мне. Целую неделю после этого я ходил к разным председателям с докладными записками, но они все отказывали мне. Дедушка говорил мне, что ныне определяют за деньги или по протекции и что мне лучше уезжать назад. К счастью, я отыскал здесь какого-то родственника тетки, который принял во мне большое участие и посоветовал сходить к губернскому казначею, но сказал мне предварительно, что ему можно дать пять рублей.

Губернский казначей встретил меня грубо.

– Что тебе надо?

Я подал ему докладную записку. Он прочитал.

– Вакансий нет, убирайся! Только мешаете чаю напиться.

– Я вам заплачу…

– Ну?

– Сколько прикажете?

– Двадцать пять рублей; только прозаниматься нужно с неделю на испытании.

– Я не могу теперь дать, потому что у меня всего три рубля.

Губернский казначей повернулся и вскричал:

– Гаврило, проводи вот этого.

Много мне говорили хорошего о казенной палате и председателе. Мне и прежде хотелось поступить в эту палату, тем более теперь, когда в ней есть библиотека. Я пошел к председателю. Председатель принял меня любезно, долго говорил со мной насчет моей службы в суде и велел заниматься в канцелярии на испытании одну неделю.

Через две недели меня зачислили в штат. Когда я написал об этом дяде, он ответил: живи как хочешь, я тебе помогать не буду. На первый месяц мне дали шесть рублей, и я, живя у дедушки, не нуждался в деньгах.

Для человека не с моим характером у дедушки хорошо бы было жить. Он был добрый, практический, умел занять кого угодно, но через час надоедал своими рассказами и хвастовством. Считая себя за честного человека, он говорил, что становому нельзя не брать взяток, и даже с торжеством рассказывал, как он однажды взял с богатого крестьянина за мертвое тело двести рублей и разделил их с лекарем. Жизнь он вел животную: спал после обеда и ночью на мягкой перине с своей женой, ел много, парился в бане всласть, особенно много пил водки, и все остальное время проводил или в ходьбе, по комнате, или играл в преферанс с женой и со мной. Летом и зимой он ходил дома в меховом халате, который от сала и грязи походил на крестьянский зипун; за пазухой постоянно у него лежал платок и берестяная табакерка с нюхательным табаком. Ему было шестьдесят два года, но волосы еще не седели, зато лицо было безобразное: широкое, морщинистое, постоянно опухшее. Жене его было двадцать семь лет; она была высокая, здоровая и красивая женщина, с черными волосами и бровями. Стоило ей только толкнуть пьяного мужа, и он, как сноп, валился на пол. Она двенадцать лет прожила у дедушки, сначала на посылках, потом в прислугах, – и поняла его хорошо. Он ее полюбил, да и она привязалась к нему, и они обвенчались. От крестьян она отстала и уже не могла годиться в жены крестьянину, потому что на нее много влияла чиновническая среда; но при всем том в ней не было и тени гордости; она ходила во двор босиком, сама доила корову, сама ходила на реку по воду и была, как и прежде, работницей в доме, с тем только различием, что в праздники носила шелковые платья и шляпки, в которых она казалась очень смешною. Любо было смотреть на этих супругов, особенно утром. Дедушка вставал в пять часов, жена часом позже. Встанет, бывало, дедушка и пойдет чистить во дворе, дров наколет, печку затопит, потом начнет будить жену. Жена встанет, умоется, помолится, корову подоит, дедушка самовар поставит. Чай пили больше молча, потому что обоим супругам не о чем было говорить. Хорошо, если у соседей какая-нибудь новость случилась, например корова отелилась, сын родился, такая-то захворала, такой-то свою жену выгнал. После чаю садятся они в кухне на лавку.

– Ну-ка, Болдырько, чисти картофель! – говорит жена мужу.

– Асинькой?

– Чисти, говорят.

– Чевой ты?

– Ну!..

– УУУУУ! Экая ты коровушка, матушка… барыня, помелом обмазанная…

Дедушка начинает чистить картофель, а жена его моет посуду или приготовляет мясо к щам. Делают молча. Дедушке сделается скучно. Подойдет он к шкафу, возьмет шесть копеек денег и пойдет в питейную лавочку, А если он пошел туда, то и будет ходить целую неделю, раз по десяти в день. Пьяный дедушка был несносен: он долго не мог заснуть, ходил или лежал и постоянно рассуждал вслух. Особенно он надоедал мне. Читаю я, бывало, книгу, а он подходит ко мне и начинает чего-нибудь рассказывать, что я уже слышал от него раз десять. Надо слушать, а то он обидится, обругает, что и случалось часто. Если ему не хочется говорить, он ругает жену, как только может, хочет ее ударить, она ловко отвертывается, и это его еще больше злит. Пьяному ему часто приходило в голову, что он напрасно женился, что он даже вовсе не хотел жениться, но его насильно обвенчали священники, – и раз даже хотел прогнать жену, чего, конечно, никогда бы не сделал трезвый. Впрочем, его и жену его все соседи любили за то, что они давали в долг деньги без расписок и процентов.

Мне по-прежнему хотелось жить одному. Уж если мне надоело с воспитателями, то я в таком семействе никак не мог жить, потому что здесь мне мешали читать. Поэтому я ночи спал больше в каретнике, в зимнем возке, а после обеда там же читал книги.

Каждую неделю я ходил к матери Лены. Жили они в это время очень бедно, занимали две комнатки, за которые платили по два рубля в месяц, и пробавлялись только тем, что шили халаты в гостиный двор; жить бы еще было можно как-нибудь, но мать пила по-прежнему водку и пропивала все, что зарабатывала. Лена была теперь красивая, высокая девушка шестнадцати лет, но насколько она развита – я не мог знать, потому что при мне она больше молчала, да и мать никуда не выходила из комнаты. Когда же мать выходила из комнаты, то я не знал, что сказать дочери; она краснела, ниже склоняла голову к работе или смотрела в окно, выходящее во двор. Придешь к ним, поздороваешься, справишься о здоровье, тебя спросят: здоровеньки ли вы? что новенького? Здоров я, это видно сразу, иначе бы не пришел, но уж таков обычай у русских людей, что надо справляться о здоровье. Что же касается до новостей, то я их почти не знал, потому что читал только журналы. Ну, и скажешь: не знаю! – покраснеешь, неловко как-то сделается, что я новостей не знаю. Спросит мать еще что-нибудь, отвечу что придется, а потом и сидишь да куришь папиросы. Все молчат, и ты молчишь; тошно становится, досадно, что я не умею занять их, что, пожалуй, еще сочтут меня глупым; хочется уйти, а тянет к стулу… Сядешь и опять только смотришь то на мать, то на дочь. Тошно станет, встанешь и берешь шапку. "Вы куда?" – "Домой". – "Что вам дома делать? Посидите". – "Некогда, скучно".– "Да посидите, Петр Иванович!" – скажет она. Согласишься и опять сидишь молча. Не то бывало с другими мужчинами, которые приходили к матери Лены. Это были все женихи. Они прямо высказывали это, несмотря на то, что двое из них служили в одном месте, жили на одной квартире, а третий уже собирался жениться в третий раз.

Один из них был канцелярский, а другой вольнонаемный писец, сосланный сюда за какие-то мошенничества, о которых он рассказывал очень горячо. Получали они жалованья по пяти рублей и пробивались различными доходами. Я заметил в них большую испорченность: они только и говорили, что о каких-то женщинах Да открытых домах, и старались перехвастать друг друга, кто из них имел больше успеха. Об Лене они рассуждали с такими грязными намеками, что даже мне обидно за нее делалось.

Мне захотелось спасти эту девушку от соблазна и откровенно переговорить с нею и матерью. Но как начать? В мою башку засела глупая мысль: уж не торгует ли мать дочерью? Я твердо решился высказать это обеим.

Однажды я пришел к ним и застал Лену одну. Она, кажется, была рада, что я пришел.

– Где мамаша?

– Ушла куда-то, скоро будет.

– Ничего, если она меня застанет?

– Полноте, Петр Иваныч! она вас очень любит.

– Это вы что починиваете?

– Манишку Сергею Ильичу… А что?

– Так… Елена Павловна, мне бы с вами много надо поговорить, да негде.

– И мне бы хотелось.

– Так давайте, мы люди давно знакомые… Скажите, пожалуйста, что это за мужчины к вам ходят?

– Женихи! – И она рассмеялась, но потом как будто ей досадно стало.

– Это женихи плохие: я говорил с ними.

– Я знаю. Да что делать, если мамаша принимает их?

– Зачем она принимает?

– Не знаю.

– Ведь она не хочет вас выдать за них?

– Нет. Сватался какой-то при мне, да я сказала, что не хочу замуж. Я лучше в монастырь пойду. Надоело мне жить-то даже, Петр Иваныч, – моя мать мне даже опротивела… – проговорила она с досадой.

Мне жалко было бедную девушку; сердце билось сильно. Я злился.

– Теперь старайтесь как-нибудь все сносить, – сказал я с желчью.

– Да тошно жить-то. Кроме того, что она заваливает меня работой и ругает с утра до вечера за какое-то неуменье, она корит меня еще тем, что ко мне ходят мужчины.

– Пусть ее корит. А вы сделайте вот что: если придет какой-нибудь мужчина, которым она попрекает вас, вы скажите матери – зачем, мол, вы принимаете его? прогоните его!

– А если он станет говорить ей что-нибудь худое про меня?

– Не посмеет. А если станет, плюньте ему в поганую рожу.

– Это нехорошо!

– А они хорошо делают?

Пришла мать навеселе. Напились чаю. Я приступил к делу.

– В прошлый раз я был у женихов вашей дочери, – сказал я ей, – и узнал, что это за люди.

– Что же они?

– Они рассуждают об Елене Павловне очень скверно. – И я рассказал, ей все, что слышал от них.

Мать озлилась, обругала их, выхватила манишку из рук Лены и, швырнув ее на пол, начала бранить Лену.

– Елена Павловна не виновата. – Больше я ничего не мог ей сказать, потому что она обругала бы и меня, а пожалуй, и прогнала бы. С этих пор я не видал в ихней квартире мужчин-женихов. Об Лене я так рассуждал: что она девушка честная, но не развитая. Ей нужно много читать, многое растолковывать. И стал я ходить к ним реже, читал книги, но говорить с ней мне так откровенно, как в прошлый и в первый раз в жизни, больше не приходилось, потому что мать ее постоянно сидела с ней, несли нужно было что-нибудь купить в лавке, посылала ее. Было раз предложение пройтись с ними по бульвару, но я отказался, потому что не имел намерения жениться, а в Орехе люди были такого понятия, что если молодой человек ходит с девицей, то он или жених, или любовник; или просто словил где-нибудь ее в темном углу.

А любовь проклятая все более и более усиливалась. Идти к ним хотелось каждый день, но только что пойдешь, дойдешь до их улицы, подумаешь: что мне там надо? Озлишься, что она не одна, и вернешься назад. Но как ни удерживаешь себя, а через месяц опять идешь туда, и опять зеваешь и проклинаешь себя за то, что идти бы вовсе не следовало.

В скором времени я поссорился с дедом и нанял себе отдельную квартиру. В доме, в котором я поселился, были две комнатки с печью и кухня, тоже с печью и полатями. В первой комнате помещался я, а в другой жил какой-то бывший дворовый человек, занимавшийся прислуживанием в трактирах и помогавший половым сбывать воровские вещи. Он жил с любовницей, которую называл своей женой и которая даже не имела паспорта. Так как в Орехе не существовало порядка, чтобы жильцы предъявляли свои виды в полицию, то хозяева часто не спрашивали видов от жильцов, одетых прилично. Скажет жилец, что он отставной губернский секретарь, хозяин и считает его за хорошего жильца, лишь бы он платил деньги хорошо. Уже после оказывается, что жилец – беглый солдат. Крюков, квартирант рядом со мной, приходил домой поздно, пьяный, бил свою жену чем попало, ругал хозяина и корил свою мать-старуху тем, что она ест его хлеб. Как ни работала его любовница, как ни добывала деньги мать нищенством и мытьем полов, он все деньги проигрывал на бильярде, пропивал и не являлся домой по неделе. Были тут и другие жильцы: жили мещане, семинаристы, дьячки и чиновники. Все эти господа очень не нравились мне, и, через неделю или месяц, я, чтобы избавиться от них, ловко выживал их из дому и впоследствии завладел обеими комнатами.

Хозяева меня любили; я привык к ним. Оба, муж и жена, – молодые, бедные, потому что оба ленились. Я удивлялся, как это хозяин может сидеть сложа руки, тем более что он умеет писать. Сколько я ему ни советовал заняться чем-нибудь, он остался при том убеждении, что служить, кому бы то ни было, он не хочет, а к работе непривычен. Получит он от меня денег, пропьет их, а потом бьет жену, которую трезвый он очень любил. К лени их побуждало, может быть, и то, что их родные привозили им мясо, муку, масло и проч.

В это время я очень скучал. Мне хотелось иметь друга, но такого друга, какого нужно было мне, а не мог найти. Я рассчитывал, что не ошибусь, если женюсь на Лене, но, во-первых, я все-таки не мог узнать ее хорошенько, а во-вторых, мне не хотелось жить с ее матерью. Но как ни думаешь, а пойдешь к ним. Подойдешь к их квартире, и вдруг Чувствуешь, что сделается как будто стыдно, хочется уйти назад, а правая рука уже дверь отпирает… Теперь поздно! Вон она сидит, шьет. Оглянулась на меня, улыбнулась…

– Здравствуйте, Елена Павловна!

– Мое почтение. Здоровеньки ли?

– Покорно благодарю. Мамаша дома?

– Спит.

– Что поделываете?

– Шью.

– Что новенького?

Все это было переспрошено уже много раз и прежде. После этого настает скука.

– Вы прочитали таку-то книжку?

– Не успела… А вам надо?

– Нет еще… Вы бы как-нибудь прочитали.

– Некогда.

Опять молчим. Я курю и смотрю на нее. Хороша ее головка; и волосы, и лоб, и лицо хороши.

– Что поделываете? – спросит вдруг она.

– Читаю. Я вот что вычитал, – и рассказываю, что вычитал; она молчит, и кажется, что ей это не нравится. Она любила читать и слушать только смешное; я же смешное не умел рассказывать.

– Вы поняли?

– Что?

– Что я говорил.

Она покраснеет и скажет: – нет; мне досадно сделается.

– Об чем вы это говорите, – скажет мать, вылезши из другой комнаты, и поздоровается.

Мать была со мной очень любезна и намекала, что ей хотелось бы, чтобы я женился на Лене. А я сильно боролся: жениться или нет? Написал я дяде об этом, тот ответил, что он мне приищет богатую невесту, но, впрочем, не запрещал.

Были Ленины именины; я был у нее. Мать выпивши, дочь скучная. Ели орехи, играли в карты, в дурачки. Мать угостила меня водкой, и я, захмелев порядочно и набравшись храбрости, вызвал ее в другую комнату и сказал ей о своем намерении.

Мать обрадовалась, но сказала, что она спросит ее согласия и приневоливать ее не станет, за ответом ведено прийти дня через два. Оказалось, что я должен ей купить шляпку и салоп, а у меня было денег только три рубля. Я вышел от них, точно ошеломленный.

Дорогой я опомнился, что сделал глупость. Я даже обиделся на себя за то, что начал с матери, и решился не ходить к ним; С этих пор я стал заниматься крепче, и когда мне хотелось идти к ним, я уходил к знакомым товарищам… Хорошо, что у меня были все новые товарищи и хорошие знакомые. Я им говорил, что хочу жениться; они смеялись надо мной; у них я развлекался и приходил домой поздно, большею частью пьяный. А пил я не с горя, а просто баловался, да и товарищи были такие, что отделаться от водки не было никакой возможности.

Через месяц я услыхал, что Лена выходит замуж за фельдшера, человека, имеющего свой дом. Это меня на первый раз взбесило, а потом, как я обдумался, мне стало как-то легче. В это время я пришел к тому заключению, что Лена меня не любила и что я бы покаялся, если бы женился на ней.

В Орехе один человек прозвал меня самолюбивым; действительно, я о себе очень много мечтал: стихи писать мне ничего не значило. Я драмы катал сплеча и думал, что я славный сочинитель. Думал я, что если я куда-нибудь пошлю, в редакцию, свои сочинения, то там не напечатают только потому, что я не чиновник. Хотелось мне посоветоваться с умными людьми, но к ним трудно было подступиться. Нравился мне один столоначальник палаты, бывший мой учитель, потому что он был действительно умный господин. Ему-то я и написал письмо такого рода, что я считаю его за умного человека, уважаю и потому прошу его прочесть одну мою драму. Он согласился. Прочитавши драму, он сказал мне, что содержание ее хорошее, но написана она неудачно. Через несколько времени я написал письмо другому умному человеку, Павлову, служившему в палате же и которого любил председатель. Он рассказал мне, как писать, и принял во мне большое участие. По его совету я написал статью для губернских ведомостей о казенно-палатской библиотеке. Он ее поправил. Когда я увидел ее в губернских ведомостях, то был в таком неописанном восторге, в каком, я думаю, не был и дядя, когда увидал свое производство в сенатских ведомостях. Я чувствовал какую-то необыкновенную силу в себе, как будто я выше и умнее всех казенно-палатских стал. Служащие меня то и дело поздравляли. Показали статью председателю.

Председатель призвал меня к себе.

– Написано хорошо. Это не вы сочиняли?

– Нет, я.

– Как же вы пишете, а меня не спрашиваетесь?

– А разве нужно?

– Конечно, нужно. Вперед будете писать, – не смейте без моего совета печатать.

Я обиделся таким предложением и решился не исполнять его. После этого я завалил редактора своими статьями. Он не знал, что делать с ними, и только одну из них напечатал, за которую меня приказные собирались даже поколотить. Когда я стал просить у редактора денег, он сказал: я говорил вице-губернатору об вас, но он не соглашается дать.

В палате все считали меня за сочинителя, но начальство, как и подобает быть, обращалось со мной как с писцом, и ухом не вело, что у них служит такой герой. Один секретарь только подсмеивался на всю канцелярию: вот уж он нас отчекрыжит в губернских-то… только меня, пожалуйста, не тронь!

Отчекрыжить мне их не привелось, а отделал меня самого в губернских ведомостях бывший школьный товарищ, написавший в них много статей и бывший уже теперь поверенным. Он так меня отделал, что я вмиг слетел с высоты своего блаженства: мне совестно было и глаза показать на улицу.

Написал было я еще одну статью, да уж очень резкую. Прихожу я к редактору, он подает ее мне назад.

– Я отдавал ее советнику губернского правления. Он всю ее похерил.

Посмотрел я, – такими толстыми чертами, как мазилкой, исчерчено, точно он тараканов бил и размазывал по бумаге, но своего ничего не написал. Взял я назад ее и уж больше ничего не отдавал редактору.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю