Текст книги "Между людьми"
Автор книги: Федор Решетников
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 15 страниц)
– А вы давно здесь?
– Третью неделю живу.
– Поэтому вы и не можете заключить так о здешнем народе. – Мы оба замолчали. Я стал вглядываться в его комнату: железная кровать, два стула, стол небольшой, на столе лежат тетрадки и книги, фотографическая карточка самого чиновника; на стене повешены – на одном гвозде гитара, на другом сюртук, пальто и фуражка.
– Садитесь, пожалуйста, потолкуемте. Я теперь ужасно занимаюсь: пишу комедию. Вы часто бываете в театре?
– Еще не был; денег нет.
– Существенного нет ничего… Я вот пишу существенное. Был в одной редакции, не приняли. Я спросил, почему, – они только сказали: теперь комедии и драмы никем не читаются. Отчего же они дрянные комедии печатают? Это как?
Я тоже в некотором роде был драматический писатель, и мне слова его были не по нутру, но я о своем таланте умолчал и сказал: ну, вы повесть начните!
– Ни за что! В повестях нет интереса для простого народа. Я хочу, чтобы мои произведения на театре показывались.
– Это, пожалуй, трудненько, особенно здесь: говорят, протекция нужна.
– То-то и есть. В своей губернии я давал содержателю театра одну комедию, да он хотел поставить ее с переделками, я и не согласился.
– Ну, а раньше вы печатали где-нибудь?
– В губернских ведомостях печатал, да не стоило, потому что их почти никто не читает; а если кто и смотрит их, так смотрит распоряжения начальства и разные происшествия.
– Как же вы думаете теперь жить?
– Да вот теперь переделываю комедию. Я ее в другую редакцию снесу.
Пошли мы с ним в кабак выпить водки. За водкой он рассказал мне, что приехал сюда именно для того, чтобы помещать свои сочинения и быть постоянным сотрудником журнала; для этой цели он вышел в отставку. Когда же он накопит больше денег, то поступит опять на службу, и ему дадут хорошую должность, потому-де, что он будет образованный человек. После этого знакомства он каждый день стал навещать меня; но он стал надоедать мне своим хвастовством о превосходстве его над другими сочинителями и рассказами о плутнях разных чиновников, а главное, тем, что мы пили с ним много водки: он продал свои золотые часы, заведенные им еще в провинции.
В департаменте я не отличался от других красивым почерком и писал вообще очень невзрачно. Начальник отделения ничего не давал мне переписывать, да мне и лучше казалось не переписывать на него, потому что он требовал каллиграфию, распекал за знаки препинания и т. п. Помощник же объяснял мне, что он потому не дает мне переписывать, что ему почерк не нравится и он привык к одному почерку. Столоначальник не обращал на меня никакого внимания и даже не знал моей фамилии, он только знал, что у него в столе три писца. Вообще на меня смотрели как на пустого человека, которого можно повернуть как угодно; но когда мне предложили взять работу на дом, я храбро сказал: у меня дома свеч нет…
– Как так нет? – запищал столоначальник.
– Очень просто: денег нет.
– Куда же вы их дели? вы писец, должны жить экономнее… пьянствуете, верно?
– Я еще не получал жалованья из департамента.
– А зачем вы сюда приехали?
Все-таки мне на дом работы не дали. Чтобы приобрести больше денег, я стал наниматься дежурить в департаменте за пятьдесят копеек в сутки, но меня немногие нанимали, во-первых, потому, что еще не знали, что я за тварь такая, и во-вторых, я был не штатный писец. Однако я уже пять раз дежурил. Дежурных в департаменте полагалось четыре; старший дежурный только расписывался в книге, а в дежурную не ходил и не знал, кто еще дежурный, потому что он расписывался за неделю раньше. Поэтому один, постарше остальных двоих, дежурил с девяти часов утра до трех часов, другой – с трех до утра; ночью велено было спать двоим, но спал всегда третий (по книге четвертый).. Дежурство мое только в том и заключалось, что я принимал пакеты, депеши, то есть расписывался в приеме их; дежурному подавался сальный огарок, который постоянно догорал в восемь часов вечера, и с этого времени я должен был спать.
Через две недели я уже ходил в публичную библиотеку и читал там книги даром. Между тем я успел переписать один рассказ из провинциальной жизни. Он мне так нравился, что я думал, что его во всяком журнале напечатают, и, по привычке ходить по кухням, пошел разыскивать редакторскую кухню.
Меня там осмеяла редакторская прислуга и послала в редакцию. С замиранием сердца я отдал пакет лакею и ушел. Через неделю пришел в приемный день. Какой-то свирепый на вид господин сказал мне, что статья еще не прочитана, и велел прийти еще через неделю. Через неделю этот же свирепый господин сказал мне важно: неудобна к печатанию.
– Почему? – я спросил.
– Да… одним словом, неудобна.
– Какие же причины?
– Извините, мне некогда. – И он отошел. Обругал я в душе этого человека, ушел домой и долго думал, куда бы отдать статью. Перебрал я все газеты, ничего в них нет хорошего, и надумал отдать в "Насекомую", – наудалую, на том основании, что из газеты мне легче будет попасть в журнал, несмотря на то, что эта газета никаких тенденций не имела и помещала черт знает что, почему журналы уже и не говорили о ней.
В этот же день я отдал свой рассказ в контору газеты "Насекомой" при письме, в котором я просил редактора напечатать статью и принять меня своим сотрудником. Отдавши статью, я думал, что я так просто побаловался и статью не напечатают, потому что мой сосед, Соколов, не одну уже редакцию обегал, нигде не принимают; но я все-таки хотел потом переделать ее и отдать в другую редакцию. Целые пять дней я был в тревожном состоянии: днем только и думал о статье, думал, как я буду торжествовать, когда ее напечатают в столичной газете и ее будут читать ореховцы и департаментские чиновники. Между тем я все-таки сочинял другую статью. Каждый день я с трепетом заглядывал во вчерашние нумера газеты, нет ли моей статьи. Газету очень любил экзекутор, и потому она к нам в отделение попадала на другой день после выхода. В шестой день я увидал в этой газете фельетон и заглавие моего творения. Я ошалел: в глазах зарябило, кровь ударила в голову, меня затрясло, сердце билось сильнее. Стал я читать, – мои слова, моя мысль… Мне засмеяться хотелось от радости, перевернул я лист – моя фамилия. Но и тут мне не дали вволю порадоваться: помощник, видя, что я читаю газету, приказал мне: "Перепишите это поскорее да почище". Я стал переписывать, но только думал о своей статье. Помощник заметил мне, что я больно рассеян; а мне хотелось поделиться своей радостью с кем-нибудь. Подсел ко мне Соловьев и спросил; как вы поживаете?
– Вы читали газету "Насекомая"? – спросил я его дрожащим голосом, как будто меня сейчас сечь публично поведут.
– Пересматривал, да все ерунда, – сказал он важно. Мне это обидно показалось.
– Тут… там моя статья, – сказал я тихо, язык точно не поворачивался у меня.
– Ваша?! Неужели! Где? – спросил он с важным изумлением.
Я показал. Соловьев взял "Насекомую", посмотрел – подпись моя, и стал читать, но читал немного.
– Так это точно ваша? Поздравляю! – И, подошедши к Петру Васильичу Клюквину, сказал:
– У вас в столе литератор есть!
– Кто это такой?
– А вот! – и указал на меня.
– О чем? – спросил меня Клюквин.
– Это простой рассказ. – Клюквин также удостоверился, что есть моя фамилия, и, сказав: надо прочесть,– доложил об этом столоначальнику, ткнув в мою фамилию, напечатанную под статьей, как он тычет на статьи закона, показывая их Черемухину. Столоначальник только промычал; а!! – и отбросил газету в сторону. Он не любил "Насекомую".
Мне показалось обидным, что чиновники пренебрегают моим сочинением. Когда я ходил курить, то мне казалось, что все на меня глядели и думали: вот сочинитель! Теперь чиновники нашего отделения заговорили со мной вежливо, спрашивали, не печатал ли я еще где-нибудь статей, а Соловьев и Клюквин напрашивались на поздравку.
Когда Черемухин стал собираться домой, Клюквин доложил ему:
– Ваше превосходительство, у нас литератор есть в отделении.
– Кто такой? – спросил он как будто с испугом и с удивлением.
– Господин Кузьмин. Он в "Насекомой" вот эту статью напечатал, – и он показал ему газету.
– Подпись есть?
– Точно так-с, ваше превосходительство, – и он ткнул пальцем на подпись.
– Скажите ему, что я прочитаю.
В этот день я блаженствовал. Купил я нумер газеты за десять копеек, прочитал и нашел в ней много своих ошибок: мне казалось, что я бы теперь лучше сочинил; много было типографских опечаток, и хорошие места не были напечатаны. Хозяин тоже поздравил меня и попросил вежливо остальные деньги за квартиру, а у меня, несмотря на то, что я питался черным хлебом и чаем, теперь денег было только двадцать одна копейка с грошем. Соколову очень не понравилось, что напечатана моя статья, и он со мной был неразговорчив, а выпив на мой счет косушку вишневки, которая, впрочем, отзывала клопами, он сказал мне, что и он понесет туда свою статью, лучше моей, но какую – этого он не объяснил. На другой день чиновники со мной здоровались, кроме столоначальников; особенно увивались около меня Клюквин, Пьюжкин, Соловьев и Алексеев, – и даже подсмеивались над моим костюмом. Соловьев говорил мне, что он часто бывает у П. и даже переписывал ему одно сочинение; что он друг брата П., который служит в таком-то департаменте, и что у меня нет настоящего литературного слога. "Но,– говорил он мне, – вы выработаетесь; я вам помогу; мы вместе будем читать". Я думал, что меня не заставят переписывать, но заставляли, а начальник отделения своими руками отдал мне черновую бумагу и велел переписать и прочитать с ним. Клюквин объяснил мне: это означает то, что начальник отделения расположен к вам… Случилось так, что я переписал не стараясь, некрасиво. Чиновники постарше подшучивали надо мной и говорили, что Черемухину не понравится моя переписка. Оно так и вышло: когда я подал ее Черемухину, он сказал, как всегда говорил чиновникам: положите, я вас призову, – и немного погодя сказал Клюквину: "Скажите господину Кузьмину, что так не годится переписывать: ведь ее будет господин директор читать". Я переписал снова, старательно. Черемухин попросил меня сесть, я сел и чувствовал неловкость. Черемухин сказал:
– Смотрите в мою черновую, – и стал читать громко. Я думал, что мне смотреть на его черновую незачем, потому что он сам знает, что им сочинено, и стал глядеть на его портфель.
– Что же вы в мою черновую не смотрите? смотрите, пожалуйста!
Он продолжал читать еще громче и медленнее, останавливаясь на каждом слове.
– Вот у вас тут тире не поставлено… это нехорошо,– сказал он обидным голосом. Я покраснел, чиновники глядели на меня и Черемухина.
– Вы, верно, без транспаранта пишете?
– Я и так умею.
– А вот эта строчка косо. Нельзя: ведь господин директор будет читать, – сказал он наставительно.
– Тут вот опять тире. Как же вы, сочиняете еще, а этого не знаете… – И он подписал свою фамилию, важно расчеркнувшись.
Я умильно глядел на его росчерк.
– Вы можете идти на свое место.
Я вздрогнул, покраснел и ушел. Чиновники меня ошикали:
– Что, каково? Вот те и сочинитель!
В этот день был у меня Соловьев, и мы долго толковали с ним о литературе. Он оказался неглупым человеком, но говорил, что знает литературу вдоль и поперек, только не хочет сам сочинять: лень. Он мне поправил другую статью и взял один очерк для прочтения.
На другой день я отдал другую статью в ту же контору "Насекомой", в которую подал и первую.
Итак, я торжествовал. Послал я Лене письмо, в котором подробно описывал свою радость и надежды выйти в люди своими сочинениями. Письмо вышло дельное, и в нем я уже называл Лену милою моею будущею подругою. В этот день чиновники получили жалованье. Половина чиновников получили не все жалованье, потому что на них были долги. В приемной толпились разные кредиторы, и особенно нахальничал чиновник департамента, который подписывается на газеты и журналы и у которого чиновники подписываются на эти умопросвещающие и умоотупляющие вещи. Так как он обыкновенно затрачивает много своего капитала, а чиновники пользуются этими вещами в долг, то он и теребит с них деньги при получении жалованья.
– Деньги пожалуйте!
– Теперь не могу отдать, подождите до следующего.
– Да что же мне все ждать! Отдайте, ради бога. Чиновник-газетчик похож был теперь на жида, просящего свой долг, а чиновники-подписчики на бессовестных должников, старающихся во что бы то ни стало отсрочить уплату платежа или не заплатить деньги.
Другой был пирожник, у которого чиновники брали на книжку целый месяц и даже целый год пироги.
– Ну, подожди! Теперь нет, самому мало, – говорили одни.
– Ради бога! – Он чуть не плакал.
– Ты, каналья, на меня пять пирогов лишних насчитал, – говорили другие, рассчитываясь с пирожником.
– Как это возможно? Ведь я не в первый год торгую у вас.
Были здесь портные, сапожники и другие люди, но чиновники старались как-нибудь улизнуть от них. Одна какая-то госпожа очень плакалась на одного чиновника.
– Да ведь он здесь служил!
– Да. Теперь он в отставке, уже с месяц.
– Он мне назад тому шесть месяцев вексель дал в тридцать рублей!
– А мне расписку во сто рублей. Я ему платье шил вот по ихной рекомендации, – отозвался портной, указывая на госпожу.
– Я была у него назад тому неделю; говорит: вы ничего с меня не возьмете, я, говорит, еще двадцати лет, несовершеннолетний.
– Да, он еще несовершеннолетний, – сказали чиновники.
– Ничего не получите, – сказал один молодой чиновник.
– Как же? он имеет чин, а я не могу с него, не имею права взыскивать деньги! Зачем же ему чин дали, коли он несовершеннолетний? – горячился портной.
Чиновники пожали плечами и ушли.
– Где же справедливость? – сказала госпожа и вышла с портным на площадку, а потом и из департамента.
Мне пришлось получить жалованья только пять рублей с копейками. Всего жалованья мне назначили восемь рублей, и из них около двух рублей вычли за негербовую бумагу, а один рубль в эмеритурную кассу. Об этой кассе, как я слышал от чиновников, чиновники не имели понятия, потому что им не сказали правил; поэтому многим не хотелось платить денег – из двенадцати рублей шесть процентов, но с них вычитали, говоря, что годов через десять они будут получать проценты, а через двадцать пять – пенсию. Спросил я чиновников: а могу я брать взаймы оттуда? – "Нет". – "А если я умру нынче или выйду в отставку через год?" – "Ничего не получите. Ждите, вот правила собираются печатать". – Я сказал экзекутору, что я не желаю платить денег, потому что мне жить не на что.
– Не ваше дело, – сказал он и говорить больше не хотел.
Шайка, состоящая из Клюквина, Пьюжкина, Соловьева и Алексеева, пригласила меня омывать жалованье. Трактир очень приличный. В каждой комнате сидят чиновники, военные, гражданские. Мы вошли в какую-то маленькую комнату, в которой было темно. Служитель зажег газ и любезно приветствовал чиновников. Оказалось, что мои товарищи этот трактир посещают чуть ли не каждый день.
Потребовали графин водки и закуски. После выпивки, по рюмке, они стали рассуждать, чего бы им потребовать или чем пообедать. Потребовали сперва карточку и еще графин водки; перебрали на карточке все кушанья, кушанья дорогие, и потребовали каждый по своему вкусу; я же попросил щей, и мне принесли борщ в тридцать копеек.
– Это, господа, дорого, – сказал я товарищам.
– Погоди, оботрешься. Вот как будешь получать много денег из редакции, лучше нашего заживешь. – Товарищи в компании говорили всем "ты" после стуканий рюмка об рюмку.
Выпивши по четыре рюмки водки, чиновники, и так говорливые, но чем-то измученные, теперь размахнули свою чиновничью натуру; каждый высказывался, как умел, что он решительно никого не боится; каждый высказывал, что его обижают, что он заслуживает хорошего места и много знает; потом следовали попреки друг другу.
– Ну, как тебе не стыдно подличать!
– Чем я подличаю? Ты перед Черемухиным, как лиса, увиваешься. Стыдись!
– А ты! Ты что говорил третьего дня: я, говорит, нагрублю Черемухину, – а вчера что делал? – И т. п.
Началась брань, лганье, упреки хуже прежних, дошло до семейной жизни, раскрылись все тайны чиновников. И какими они жалкими казались в это время; они походили не на чиновников, а на подмастерьев, готовых на всякие гадости; но в то же время заметно было какое-то горе, что-то тяготило их, и казалось, что в водке они находят утеху и веселие.
Несмотря на то что я заказал только щи, а мне принесли борщ, за который следовало заплатить тридцать копеек, да выпил я пять рюмок водки на двадцать пять копеек, с меня сошло семьдесят девять копеек, потому что чиновники, кушая разные кушанья, платили каждый поровну – это называлось товариществом.
Еще взяли графин водки, но я уже не пил. Алексеев, журналист, был уже пьян и ничего не мог выговорить, потому что он заикался. Прочие были еще не пьяны и постоянно просили у Алексеева денег; он давал, а они хохотали. Этот Алексеев был человек простой, но глуп; говорят, что он, управляя домом, наживал деньги и давал их в долг чиновникам, которые, впрочем, ему редко отдавали.
– Поехали в гостиницу Шухардина, но там так много грязи было вечером, особенно в саду, что я скоро ушел домой с Соловьевым.
Напечатали и вторую статью в "Насекомой". Похвалили меня чиновники, провозгласили по департаменту, что в таком-то отделении литератор есть, стали меня окружать чиновники и расспрашивать, не писал ли я прежде, что я пишу теперь и сколько получаю денег. Чиновники же нашего отделения напрашивались на водку, а Черемухин все более и более давал мне работы и требовал, чтобы я переписывал чисто. Служба начала противеть. Пошел я к редактору "Насекомой", Кускову. Это был тучный, здоровый, высокий человек. Он принял меня любезно, расхвалил, просил приносить статьи и сказал, что он будет рассчитывать меня по три копейки за строчку. Я попросил денег и отдал ему большую статью на пять нумеров.
– Пожалуйста, придите через неделю. Я велю сосчитать, сколько вам придется получить, и выдам деньги.
В ожидании будущих благ, я перешел из маленькой комнаты вниз, в комнату возле хозяйской комнатки и рядом с кабаком. Комната эта была совсем отдельная и нравилась мне потому, что она была внизу и в ней топили печку, а в прежней, по отсутствии печи, был страшный холод. Я стал обедать у хозяина за семь рублей. Одно только было неудобство, что я все слышал, что происходило в кабаке.
Не через неделю, а через две недели я получил кое-как шесть рублей, а следовало получить тридцать пять рублей; зато я за деньгами ходил целую неделю из департамента в редакцию, и даже раз получил выговор от Черемухина, что я куда-то шляюсь не вовремя.
Большую статью мою на пять нумеров Кусков возвратил мне потому-де, что ее нужно переделать и она несогласна с правилами газеты. Это меня взбесило, но я отдал ему другую статью, и эту статью он возвратил мне.
Соколов между тем съехал, и я его не видал.
Прошло месяца три, и я от Кускова не получил и копейки. Сначала он велел приходить мне через неделю, потом через день, а потом уже лакей и пускать меня не стал к нему. А в департаменте говорили, что я ленюсь заниматься. Раз я ходил долго, то есть сидел в конторе часа три и редактора не дождался. Прихожу в отделение часу в пятом.
– Где это вы шляетесь? как я пришел, вы и ушли! – закричал на меня столоначальник.
Я промолчал, потому что находил, что я действительно часто ухожу из департамента. Подошел ко мне Черемухин. Я сижу.
– На вас, господин Кузьмин, столоначальник жалуется.
Я молчу.
– Вам говорят!
Я встал и покраснел.
– Куда вы ходили?
– За деньгами в редакцию.
– Можете в другое время ходить.
– Да он в час принимает.
– Если вы еще будете уходить, то выходите в отставку.
Меня взбесило это, но я промолчал. Будь только у меня в кармане сто рублей – ей-богу, выйду в отставку, Думал я, а утром опять смирился.
На другой день после этого я получил письмо из Ореха от Лены. Она писала, что едет на Кавказ к брату, который ей на поездку выслал сто рублей. Грустно мне сделалось после прочтения письма, но я скоро успокоился: письмо Лены развязало меня с ней. На ее письмо я не стал отвечать и с тех пор не получал об ней уж больше известия.
Жить в новой комнате было и весело, и неловко. В мое окно постоянно заглядывали шедшие и вставляли свои рожи разные люди обоих полов, неизвестно для чего. В лавочке с утра до вечера хлопали двери. С утра – с восьми часов – до ночи шел там разгул: крик, песни, пляска, а иногда и драки. Раздирало слух, дрожал дом, звенели стаканы, трещали стулья… Но мне, с помощью водки, не было дела до кабака; хозяин был человек ласковый, кормили меня хорошо, деньги не просили вперед, долги ждали. А где я найду такого хозяина!
Долго я вслушивался в разговоры, вглядывался в посетителей кабака и пришел к тому мнению, что русский кабак для простого человека – клуб.
Есть люди, которые чувствуют отвращение к кабаку, говоря, что там грязно и народ там сильно пьянствует. Есть даже брошюрка под названием "Беги от кабака"… Теперь говорят, что много мрет народу от водки. Может быть, последнее и правда, потому что хорошей водки бедному человеку взять неоткуда в столице. Мой хозяин обыкновенно покупал водку из одного большого завода, бочонками и по мелочам, потом водку из бочонков переливал в свою посуду, разбавляя ее водой. Водку он приготовлял разных сортов: очищенную, крымскую и малороссийскую; одна ничем не пахла, другая так пахла – с понюшки тошнило. Поэтому и цена ей была разная. Перцовки и наливок настоящих у него не было, а все он приготовлял сам, настаивая на кореньях, на шафране и на масле – что я видел сам своими глазами, потому что он настойки ставил за теплую печь или в печь, устроенную в моей комнате. На окне в кабаке, на полочках у него стояли образцы водок, и эти-то образцы свидетельствовал акцизный чиновник…
Простой, рабочий народ не знает, какой яд заключается в водке, и пьет ее по разным причинам. Питухи бывают двух родов: пьяницы, ничего не делающие, и выпивающие ради чего-нибудь. Отправляется человек на работу и заходит в кабачок выпить осьмуху ради освежения – разбить кровь. На работе он измучится, устанет – и опять заходит в кабак, выпить перед сном грядущим. Без водки он делается скучным, а выпив стакан, он делается бодрее, у него развязывается язык. Если у него есть деньги и завтра ему хочется погулять, то он начнет разговаривать или с хозяином кабака, или с человеком одного с ним сорта, или пристает к компании рабочих. Если он пришел с товарищами, которые угощаются, или одним, или сообща, то, выпивши стакана два, он располагается как дома: говорит громко, высказывает свои мысли о ком или о чем-нибудь, спорит и, если есть у него расположение, начинает петь песни или пристает к поющей компании. Если товарищи о чем-нибудь толкуют, то и он высказывает свое мнение, добытое практикой или слухами от хороших людей; если его обидели, он высказывает это товарищам, которые, сочувствуя ему, дают ему свой совет; если его теперь обижают или навязывают ему неподходящие мнения, он ругается и готов бог знает что сделать с обидчиком. В этом рабочем вы не узнаете обыкновенного деревенского крестьянина, живущего в кругу однодеревенцев и пьющего водку в праздники.
Но отчего рабочие собираются непременно в кабаки и трактиры? ведь у них есть свои квартиры? – спросит читатель. На это я скажу, что крестьянину очень скучно, душно и тяжело в столице, где он живет заработками. Люди, хоть несколько достаточные, даже не особенно зажиточные, имеют возможность справлять свои праздники в своих семействах или вообще дома, в более или менее удобной комнате; большая же часть крестьян живет в Петербурге без жен, и вообще без женщин, с товарищами, не по одному, а по пяти, десяти и более человек. В деревнях они праздники справляли в семействах, и здесь они знают пасху, рождество, масленицу и воскресные дни. В артелях их кормят обыкновенно худо; такие, которые не имеют матки или живут на своих харчах, тоже питаются дрянною пищею. В комнате сыро, душно, с товарищами все переговорено, тянет на улицу, хочется повеселиться… Куда идти? Баб нет, девок своих нет, орать песни неловко, шататься по городу надоело, собраний таких нет, где бы рабочий чем-нибудь занялся, – ну, и идет человек в кабак. Там он, выпивши водки, повеселеет, покалякает с кем-нибудь, песни попоет, попляшет, – и никто там ему не препятствует. А разве в комнате, на квартире, ему дозволено плясать? Отчего же ему не петь и не плясать в кабаках, когда он вырос в деревне на хорошем воздухе и укрепил свои силы в деревне? Мне часто случалось видать на улицах лежащих мужиков с разбитыми членами, но и это происходит оттого, что зашел человек в праздник в кабак, выпил изрядно, выспался, опять зашел опохмелиться, да попались товарищи, угостили, сам угостил их, а потом и не чувствует, что делается с ним, а пробуждается уже дома, на квартире. Так он мало-помалу и втягивается в водку, пропивая деньги, скоро хмелеет и доходит до того, что, идя один, падает на панель и уже не может встать и, ничего не чувствуя, скоро засыпает. Мне часто случалось видать и не одних крестьян, а и чиновников пьяными, но зато те пьют дорогие вина, или дома, или из гостей едут в каретах, а потом ложатся спать на пуховики… Зачем же крестьян-то обвинять в пьянстве?..
В кабаке часто крестьяне толковали о разных предметах. А что для них полезно было бы устроить собрания, это видно из того, что хозяин, читавший "Сын отечества", говорил им о политике и разрешал вопросы по-своему.
– Толкуют, набор будет?
– Хозяина надо спросить. Андрей Петрович, будет набор?
– По газетам не слышно, – отвечает хозяин.
– И войны нет?
– Нет.
– Я слышал, Америка што-то замышляет.
– Америка промеж собой воюет, – сказал хозяин.
– Как так?
– Так, два народа: белый и черный. Белый – англичане и немцы, а черный – арапы и негры. Вот немцы да англичане и покорили арапов и стали их продавать. Хуже, чем у нас крепостные были.
– Што же царь-то ихной смотрит? Сказал бы: воля, братцы, вам, арапы, и конец!
– Да то, што у них самосудство, все обществом…
– Што же общество смотрит? Нешто нет старост-то?
– Есть, да и они в свою сторону воротят. Вот теперича одни говорят, не надо рабства, а другие – надо, и пошла война.
– Чья же взяла?
– Да ничья. А американцы лучше, говорят, всех. Пошли толковать об войнах и свернули на помещиков, а потом на надел земли.
– Вот теперь комета! как покажется, будет война.
– Это так!
– Што же это за штука? Надо хозяина спросить… Эй! скажи-ка, што такое комета?
– Это звезда настоящая, только с хвостом, – говорил хозяин.
– Ой ли?
– Она горит,– уверял хозяин.
– Ври!
Пришли покупатели, и хозяин, сам не знавший, что такое комета, рад был, что избавился от расспросов. А рабочие долго еще толковали о комете, – и свели разговор на урожай и неурожай и на пожары.
За одним столом сидели подмастерья, портные с маляром, за другим четверо рабочих.
– А вот рымский папа штука! – сказал один подмастерье.
– Што? – спрашивал маляр.
– Он какие штуки выделывает: коли тебе нужно грешить, возьми из ихной церкви записку али бумажку, и грехи долой; цена всякая: и рубль, и сто рублей, и тысяча. Заплатил сто рублей – на сто лет грехи долой, а то греши на тысячу…
– Врешь?
Рабочие замолчали. Они слушали подмастерья. Подмастерье божился, крестился, что он не врет.
– Он самый набольший у католиков, выше королей.
– Чево ты врешь! – сказал маляр. – Кабы он был живой, отменил бы эти бумажки, потому ведь тут обман. Ведь он моща! ей-богу, моща…
Все посмотрели на него в недоумении.
– Ну, вот, ты и сам не знаешь што мелешь. Дружный хохот заглушил оправдания маляра. От индульгенций перешли к тому, что светский суд строже духовного.
Часто приходили в лавочку шарманщики, но хозяин гнал их прочь, когда не было народа; при народе он старался продержать их дольше. Часто здесь бывали драки, которые разбирали городовые. В праздники, далеко за полночь, веселился и бушевал народ с приходящими для куска хлеба, стакана водки или пива женщинами; тут были и честные трудящиеся люди, подозрительные люди, живущие нечестно, бедняки, выпрашивающие себе рюмку водки для залития горя и освежения горла, – и все это кричало, пело, плясало и вело себя так бешено в общей массе, что страшно казалось за человека, который как будто кричал: не подходи! никому не спущу…
К декабрю месяцу служба страшно опротивела: в штат не зачисляли, жалованья давали по восемь, по десять рублей. Кусков денег не платил. Он говорил, что у него нет денег. Почти четыре раза я ходил к нему на неделе за деньгами – и все напрасно: да и не я один ходил к нему… Статей моих он не печатал.
Не забыть мне достопамятное 18 декабря. Я его беру прямо из моего дневника.
"Отпросился я сегодня у столоначальника в редакцию. Велел приходить скорее. К редактору, думаю, идти не стоит – не пустит лакей. Иду и думаю: господи! сколько раз я хожу по этой дороге с надеждой: вот получу деньги и расплачусь с Андреем Петровичем и другими; не будет мне совестно людей! И сколько раз возвращался я этой дорогой назад обиженный, оплеванный лакеем и конторщиком… Слезы шли из глаз, в глазах делалось мутно. И отчего это нигде не принимают моих статей? Прихожу в контору. Конторщик поморщился и что-то шепнул, вероятно: опять! В грязной конторе, с двумя портретами двух дураков, ходил какой-то молодой человек в шинели, вероятно, тоже литератор. Он на меня не смотрел, ко мне не подходил, ни о чем не спрашивал у меня, когда я сидел на диване.
– Отчего это у вас денег нет? – спросил конторщика обиженным голосом литератор.
– Спросите Кускова, – сказал конторщик, как будто хотя сказать: "Да отвяжись ты!" Конторщик сводил какие-то счеты.
Пришел дворник.
– Свеч в долг не дают. Конторщик дает денег на один фунт.
– Да для типографии этого мало.
– Мне-то что за дело! Я где возьму денег?
Приходит мальчик из типографии.
– Дайте тридцать копеек.
– Я тебе, любезный, сказал, что у меня денег нет. Проси самого Кускова.
Пришел рабочий.
– Что же деньги? – Ах, да отвяжись ты!
– Ты мне двенадцать рублей должен. Покуда я ждать-то буду!
– Пошел вон, свинья.
– Сам свинья – и с Кусковым…
Пришел лакей.
– Где дворник? – спросил он у конторщика.
– За свечами ушел. А что?
– Да какой-то подлец ворвался в залу. Я его гоню, а он сел на диван. Я, говорит, не выйду до тех пор, пока не получу денег… Это просто беда. В прошлый раз какой-то мазурик две книги хорошие украл.
Часа через два пришел в контору Кусков. Поздоровался с литератором.
– Извините, ради-бога, ей-богу, денег нет. Через неделю придите.
– Да я уж сколько хожу!