355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Федор Решетников » Между людьми » Текст книги (страница 13)
Между людьми
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 03:08

Текст книги "Между людьми"


Автор книги: Федор Решетников



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 15 страниц)

– Вот и покорно благодарю! – проговорила девица и захохотала.

– Делать нечего; надо ложиться.

– Куда?

– Места будет.

– Отчего они ваше одеяло и подушку не взяли?

– Оттого, что они, должно быть, не привыкли на мягком спать.

– Как же вы на полу-то? – А они ведь спят же?

– Вы бы к нам шли, – сказала она нерешительно.

– Зачем?

– У нас лучше: я вам свое место уступлю, на пол лягу, а сестра не будет сегодня.

– Покорно благодарю. – И я занялся приготовлением постели: положил на пол одеяло, к стене подушку. Швее, как она себя рекомендовала во время приготовления мною ложа, как видно, хотелось посидеть у меня, но я ее ловко выпроводил. Спать я лег не раздеваясь. Долго я не мог заснуть, не потому, чтобы я кого-нибудь боялся, но меня начинали покусывать клопы и блохи, и я долго обсуждал то, что видел сегодня. Особенно я злился на то, что уехал из Ореха, не сообразивши того, как я буду жить в столице; злился на то, что я бедный человек, и решился завтра же искать другую квартиру.

Утром человек пробуждается свежий. Он больше может сообразить вещи; впечатления становятся более ясными, чем вчера, и то, что вчера вечером не нравилось, теперь кажется вещью возможною, и человек смотрит на все снисходительно. Так и теперь мне – хотелось пожить с бедными людьми и узнать, что такое провинциал, бедный провинциал в Петербурге: достигает ли он своих целей и почему ему нравится жить именно в Петербурге, а не в Москве, Нижнем или у себя дома? Эта мысль приходила мне в голову; когда я ехал по железной дороге в Петербург и народу ехало очень много; потом я каждый день со скуки ходил на железную дорогу по четыре раза в сутки и удивлялся, что сколько приедет людей в Петербург, почти столько же отправляется из него и в Москву, но простого народа в Москву едет немного. Вставать не хотелось. Я еще лежал лицом к стене и слышал разговоры сидевших или лежавших мужчин в моей комнате.

– … Ну их к чертям! На фабрике, али кака-нибудь, лучше, потому неделю отробил, праздник гуляй, и понедельник гуляй. А извощик што?.. Вон, я знаю, к Петрову в кабак ходит Митюха, так проклинает-проклинает свою жизнь – беда, говорит. Лошадь своя – да корма-те ноне дороги, одному невыгодно фатеру нанимать, ну, и пошел в подряд к Сеньке Гуляеву.

– Мой брат по рублю в день всегда наживает, – сказал другой вошедший мужчина.

– Ну, поди, не всегда. А ты по каким ремеслам-то? -

– Столярю у Якова Карпова.

– Так.

– А тот, – ишь, кубарем-то свернулся, – из ваших? – спросил пришедший.

– Нет. Ночью, сказывают, прибег пьяной.

– Приказный, поди, какой.

– А бог его знает. Я перевернулся и сел на свою постель.

– Што, жестко спать-то? – спросил меня один из рабочих с клинообразной рыжей бородой.

– Я привык.

– Приказный, чай?

– Что делать, дядюшка! Рабочие стали одеваться.

– А ты вот что… Не знаю, как те звать-величать, не напишешь ли грамотку во Псковскую губерню: жона там с робятами, – сказал другой рабочий, низенький ростом, корявый.

– Ладно, – сказал я.

– Ты не думай, чтобы даром: денег дам, угощу.

– Я и так напишу.

– Ну, брат, мы знаем, как ваша-то братья живет. А ты отколева?

– Из Ореха.

– Слыхал. Из той губерни недавно со мной робил один, сказывал – дрянное там житье-то… Так насчет грамотки-то можно?

– Можно.

Один из рабочих накинул на себя зипун, другой поддевку, оба надели по фуражке, один взял молоток, надел на плечи узелок с пожитками, другой тоже надел узелок; столяр облачился в поддевку, накинул фартук, а с собой ничего не взял. Они ушли.

Когда я вошел в кухню, мужчин там уже не было, только две женщины пили кофей розно. Обе они поглядели на меня косо.

– А где бы мне умыться? – спросил я женщин.

– Умыться-то у нас негде: изо рта умываемся.

– Как так?

– Зачерпнем чайной чашкой из кадки… так и моемся.

Я так и умылся. Когда я умывался, женщина помоложе, которой вчера не было в кухне, объясняла мне:

– Мы воду-то от водовоза покупаем по гривне за ведро, да хозяйка, паскудная, ворует.

– Откуда же вода-то?

– С канавы. С Невы-то далеко, ну и покупаем у таких – дешевле.

Воду противно было пить; в ней было много сору.

– А ты как здесь живешь?

– А столяр – мой муж, а другой-то – ейной, – и она указала на другую женщину.

– Много у нашей хозяйки жильцов?

– В той половине две девки живут, да с того крыльца чиновник с содержанкой живет.

– Дорого берет хозяйка?

– С чиновника шесть рублей, с девок четыре, да с нас по рублю, – значит, с одного по полтиннику приходит; а те мужики, что с вами спали, не знаю, сколько платят, потому вчера пущены.

– А вы чем занимаетесь?

– Яблоками да ягодами торгую. Да край-то здесь дрянной: когда четвертак выторгуешь, особливо в праздник, я то и пятака расколотого не приобретешь…

Пришла в кухню хозяйка; от нее сильно разило водкой.

– Хозяюшка, я не один буду жить в комнате? – спросил я ее, утираясь полотенцем.

– Что ж такое? они только ночевать приходят.

– А в праздник?

– Это уж мое дело. Нравится квартира – живи, не нравится – в Петербурге много квартир. А ты мне паспорт свой подай да деньги за месяц. – Я ушел в комнату, а хозяйка закричала на торговку:

– Зачем ты ему воду даешь?

– А чья вода-то – не моя, что ли?

– Молчать!

– Сама молчи, паскуда! пьяница эдакая…

– Ах ты!.. вон с моей квартиры!

– И уйду… Ты наперед деньги заплати, что за яблоки должна.

– Какие яблоки?

– Ах ты!..

Пошла ругань: присоединилась еще третья женщина; бабы раскричались и попрекали друг дружку чем только могли. Наконец хозяйка ударила торговку по щеке. Торговка вошла ко мне в такой агитации, что мне жалко ее стало, но на лице ее выражалась какая-то радость.

– Вот!.. вот!.. Плюху от паскуды, не пито, не едено, получила… Она убьет меня, и вас убьет… Я вас во свидетели ставлю.

И она убежала на улицу. Немного погодя она пришла с городовым, который вел себя как важное лицо, еле двигался, на все смотрел флегматически, как будто думал: "Мы эти штуки на каждом часу видаем". Он отправился прямо к хозяйке. Сквозь дверь в моей комнате, рядом с хозяйкой, я мог слышать даже шепот.

– Ты опять! – сказал городовой.

– Кузьма Сидорыч! я способиться не могу с ними!

– А зачем бьешь? Ведь она бой-баба, к самому частному пойдет.

– Выгони ты ее! Денег уж вот сколько не платит…

– Врешь! врешь, паскуда! – закричала торговка, услыхавшая эти слова, и ворвалась в комнату хозяйки, но городовой прогнал ее.

Зазвенели деньги; городовой вышел на кухню.

– Ты, баба, не буянь, в квартал представлю, – сказал он мимоходом торговке.

– Ну и представляй! Я не воровка какая-нибудь!

– Ну-ну, не разговаривай!

Городовой вышел. После этого женщина, поругавшись с хозяйкой, скоро ушла.

Нужно мне было достать из чемодана дневник, но так как он был далеко, то пришлось вынимать почти все тетрадки, книги, белье и сюртуки. Повесить сюртуки, пальто и шинель было некуда, потому что нужно было еще купить гвоздей, да и вешать неудобно, потому что утащат, и тогда я должен буду ходить на службу в рубашке. Вообще я трусил за все мои вещи, за все мое движимое имущество; особенно дороги были для меня тетрадки, которые могли очень легко попасть в мелочную лавочку, где их употребят на обертки. Перебирая и размышляя таким образом, я вдруг увидал в дверях женщину, с которой я разговаривал вчера. Она очень приятно глядела на меня и на мое имущество, разбросанное по полу.

– Это все ваше? – спросила она как-то глуповато.

– А что?

– То-то. Я все смотрю: вещей-то у вас много. Вы по какой части?

Я сказал. Она подошла ко мне ближе.

– Не пособить ли вам?

– Нет… Мне нечего же делать.

– Я так… Мне тоже нечего делать… А не то я пособлю… – И она умильно поглядела на меня, потом заговорила: – Одиннадцатый год маюсь я здесь-то, из Михайловского села Костромской губернии приехала с мужем-сапожником; да недолго маялась с ним – помер скоро. Ну, и стала искать работы, домой неохота… Сватался за меня подмастерье один: я тогда красивая, молодая была. Не пошла. Думаю – сама себя прокормлю. Ну, и попала сначала в кухарки, в хорошее семейство; год выжила; четыре с полтиной получала, на всем на готовом… Потом хозяева уехали, кажись, в Пермскую губернию, далеко куда-то. Звали, да куда я в экую даль поеду… С тех пор местов много перепробовала. Дрянно. Теперь вот две недели без места, последние гроши проедаю… В прачки думаю наняться… А вам не сходить ли за чем-нибудь в лавочку?

Я поблагодарил ее и отказался от услуг, потому что я понял: ей хотелось получить от меня что-нибудь.

Пошел в департамент и пришел так рано, что в нем, кроме сторожей, еще никого не было. Здесь я чувствовал то же самое, что чувствует новичок в училище. Сел я в дежурной, разговорился с чиновником, он послал меня в отделение. Сел я к окну и стал думать. Скучно, страшно скучно сделалось; хотелось заниматься, переписывать, и много бы я переписал, и так бы переписал, что удивил бы всех своим старанием… Вот начали проходить мимо меня чиновники: сначала один, потом еще один, и все больше и больше прибывали; заскрипели сапоги, задвигались стулья, что-то стучало, закашляли, заговорили, засмеялись – и начался в департаменте гул, появилось чиновников много, запахло тяжелее, и куда делась эта мертвая тишина! Департамент принял вид школы, только школьники были чиновники, сидевшие серьезно за столами, по три и больше человек за каждым. Все они как будто никого не боятся, толкуют свободно, о чем попало, смеются друг над другом. Но вот приходит помощник столоначальника; половина писцов ему кланяются, половине он подает руку, острит над кем-нибудь, считая, что он тоже начальство. Он отпирает шкафы и дает работу писцам. Заскрипели перья, но не везде; многие ходили, говорили, собравшись в кучку, читали газеты. Пришел наконец один лысый, худой, высокий и некрасивый чиновник, которого компания тотчас подняла на смех. Он подошел к помощнику столоначальника, Петру Васильичу, и протянул ему руку, тот ударил его по лысине. Он выругался и сел на свое место. Положив обе руки на стол и нюхнув воздух, он достал из стола бумаги с подкладкой, посмотрел правым глазом на бумагу так близко, как петухи смотрят, что в нем изобличало близорукость, еще повернул, поглядел так же и, положив на стол, взял простое перо, так же поглядел на него и стал чинить. Очинив перо, он попробовал его и, положив на стол, вытащил из кармана сюртука пеклеванную булку, стал кушать, пройдясь к другому столу.

– Жеребенок! – сказал один чиновник.

Двое чиновников захохотали.

Пришел какой-то гладенький чиновник. Его прозвали "Канарейкой", – "Жеребенок" назвал его Соловьевым. Он стал смеяться над "Жеребенком", называя его Дворянчиковым.

– Маменькин сынок! нахапал денег-то…

Дворянчикову, вероятно, было обидно, и он, сев на свое место, сказал: "Скотина! блюдолиз!" Глаза его больше прежнего покраснели, на лице выступили красные пятна.

– Господин… как вас?.. вы не связывайтесь с этими скотами, – сказал он мне и стал выводить на черновой бумаге от нечего делать: "департамент", "его превосходительство" и т. д.

Собрались все чиновники, кроме столоначальников, и наше отделение было похоже на гимназический класс, потому что чиновники, семейные люди, походили своими шутками, остротами и выходками вполне на гимназистов; молодые, недавно служащие писцы, еще не чиновники, или переписывали, или, молча слушая товарищей, улыбались. Они учились развязности.

Занятие мое было легкое: я переписывал с предписания копию или писал отпуск к делу. Другие, почище меня почерком, тоже переписывали с черновых, написанных карандашом, предписаний. Наконец пришли и столоначальники; они поздоровались с помощниками да с двумя писцами, а прочих удостоили кивками голов. После всех их пришел Черемухин. Все встают с мест и кланяются, а Черемухин делает два кивка головой, мимоходом протягивает два пальца столоначальникам и зовет помощников. В отделении стихает говор; каждый старается сделать вид, что он занимается.

В первый же день службы я узнал от служащих, что Черемухин в высшей степени казенный формалист, старающийся во всем быть аккуратным человеком; что вся жизнь его заведена по часам, так что у него сутки распределены на разные роды занятий, – у него определено: когда вставать, когда чай пить, когда читать, писать бумаги, когда любезничать с женой, детьми, когда устраивать вечера. Узнал я также, что он очень самолюбив и честолюбив и никогда не уничтожит лоскутка бумаги, на котором он что-нибудь сочинил, и эти лоскутки у него хранятся в особой комнате, которая вся загромождена его творениями. Впрочем, говорили, что его понять довольно трудно – что он за человек. Мне же с первого раза бросилась в глаза его формалистика. Сторож приносит ему письмо.

– Откуда?

– Из города какова-то, ваше превосходительство.

– Сколько за мной?

– За пять писем – двадцать пять, ваше превосходительство.

– Как за пять?

– Точно так-с, ваше превосходительство.

Журналист принес ему ведомость о бумагах, выпущенных в эту неделю, и о числе разной бумаги, издержанной тоже в эту неделю

– Господа, – обратился он к чиновникам, – не марайте много бумаги! Я на счет поставлю… Отчего вы гусиными перьями не пишете?

Все молчали. Каждый как будто боится вызова, каждый, точно первоклассный гимназист, боится директора.

Отправляли какое-то дело.

– Михайло Алексеич, принесите мне полпалки сургучу, большой конверт… печать, бечевку… – говорил он с расстановкой журналисту. Тот приносит и кладет все это на стол. Черемухин подзывает к себе журналиста, писца и помощника столоначальника.

– Петр Васильич, держите конверт.

Петр Васильич держит конверт.

– Цел?

– Точно так, ваше превосходительство.

Обвязывает Черемухин дело бечевкой, прикладывает печать и кажет окружающим его трем человекам.

– Хороша печать?

– Хороша.

– Держите конверт.

И Черемухин сам всовывает дело в конверт, запечатывает его, обвязывает бечевкой, печатает, кажет при этом то журналисту, то помощнику столоначальника, и сам отдает дело с относной курьеру.

Уже шестой час, а Черемухин все копается; он сначала все уходил – то к директору, то терся в других отделениях; теперь он начал писать какие-то письма и между тем отдавал приказания помощникам. Столоначальники уже давно ушли, а писцы идти не смеют. Делать им нечего, хочется есть, идти нельзя, они и шепчутся громко: эк его, рассиделся! Недовольство выражается все громче и громче, и это, кажется, надоедает Черемухину, – он возглашает:

– А! кому нечего делать, может идти. Только вы, – говорит он помощникам и журналисту, – останьтесь да по писцу из стола оставьте.

Пошел я обедать в харчевню, в которой, как мне сказывали, порция щей стоит три копейки. Харчевню составляют три небольшие комнаты, в одной шесть столов, а в двух по три. В той комнате, в которую я вошел, было шесть человек, кроме меня: за одним столом обедали четыре извощика, за другим какой-то человек в шинели, вероятно чиновник, с мальчиком. Я спросил щей и жаркого, Щи, по случаю середы, сегодня не полагались, а вместо них принесли уху и жаркое из какой-то рыбы. Хлеба можно было купить тут же. Извощики толковали о своих делах, и перед ними на столе стояли две осьмушки. В остальных комнатах говорили громко, ругались – это были все рабочие люди, за исключением разве чиновника, которого, по его бедному наряду, впрочем, не считали за чиновника.

Уха оказалась дрянною: накладены какие-то кости, вода с песком, пахнет салом; жаркое, состоящее из двух черненьких маленьких рыбок, тоже пахнет свешным салом. Чиновник жаркое не брал, а взял две порции ухи, набивая ею свой и сына своего животы пополам с черным хлебом. По непривычке, я не мот хлебать уху. и есть жаркое, а ел хлеб с солью.

– Вы, верно, в первый раз здесь? – спросил меня чиновник.

– Да.

– Есть можно, дешево.

Пошел я в трактир, а попал в портерную.

– Пивка прикажете: белого али черного? – спросил меня сиделец, с красным лицом, немолодой.

– А можно у вас получить пирог с мясом?

– Можно. Прикажете бутылочку?

– Я не пью пива. Водки, пожалуй, выпью.

Заказав мне пирог, он стал просить меня, чтобы я его угостил пивом. Я так и сделал. За пивом он мне сказал, что он хозяин харчевни и портерной, что прибыли здесь нет, даже от харчевни мало выгоды; кутил сюда почти не ходит, потому что трактир и портерная с харчевней находятся не на видном месте.

– Вы не поверите, – рассказывал он мне, – я да зять наняли сообща – я здесь три комнаты за тридцать пять рублей в месяц, он – во втором этаже шесть комнат за шестьдесят пять рублей; на свой счет меблировали, покрасили, занавески повесили, капиталу одного две тысячи серебряных затратили, да эти свидетельства чего стоят! А уж полгода, как мы здесь торгуем, хошь бы грош выручили. Уж стараемся и так, и сяк, а пользы нет. Иной день и никто не зайдет. В трактир ходят, да в праздники… Хотел я бильярд здесь устроить, да зять говорит: отобьешь от меня гроши… Теперь хочу постоялый двор завести. Потрачу еще двести рублей, авось и поправлюсь.

На прощанье он еще стянул с меня бутылку пива и попросил посещать его почаще.

Между тем капитал мой убывал незаметно. Дорогой, сосчитавши деньги, я с ужасом узнал, что у меня всего их только пять рублей двадцать восемь копеек. Стал я ворочать мозгами – как бы жить так, чтобы денег не тратить? Но, сообразив, что везде лупят большие цены, я шел как помешанный и решил завтра же продать свой хороший неформенный сюртук, который в Орехове стоил мне пятнадцать рублей.

Хозяйка была уже пьяная и опять ругалась с жиличкой в кухне; чиновник, живший с содержанкой, праздновал свои именины, и потому в его комнате происходило веселие велие. Хватился сюртука, на который я хотел еще взглянуть в последний раз и посоветоваться с жиличкой, куда бы его продать, – сюртука в чемодане не оказалось, а замок заперт сомнительно. Объявил я свою претензию хозяйке, она закричала:

– Извольте убираться! очищайте комнату!

Такое предложение мне было сказано в первый раз в жизни, и я возмутился, но промолчал. Вечером у нее был гость, какой-то унтер-офицер. Он пришел пьяный и за что-то бил хозяйку, которая ругалась, плакала, и причитала: "Ты подлец! ты мою душу загубил, подлый человек!" Унтер тоже ругался и плакал, приговаривая: "Ты не любишь меня, собака! я в гроб вколочу твою подлую душу!.." – и все-таки они после этого затихали и целовались. Пришли рабочие в кухню и в мою комнату. Пришли они уже выпивши. Долго они ругались, потом запели все враз: "Не вчерась ли я гуляла" – но выходило нескладно. Потом они долго калякали о своих делах, ругались и вообще обращались друг с другом без церемонии, а один так чуть драку не затеял. Со мной обращались тоже попросту, просили полштофа водки, но я отказался, они обругали меня и скоро заснули. Они легли спать опять по-вчерашнему, только мои товарищи, спящие в комнате, положили под головы свои узелки.

И я лег спать, но долго не мог заснуть. Рабочие храпели, но хозяйка все еще ругалась, но уже охриплым голосом, и, казалось, была очень пьяна. Слышно было, что унтер говорил несвязно: "Ты свинья! ты добродет… не чувствуешь… да!.."

– Спи, пьяница.

– Я тебе покажу!.. покажу…

Вдруг что-то грохнуло – не у хозяйки, где-то в другом месте, но из хозяйской комнаты слышались только глухие ворчанья… слышался где-то свист, кажется, отворяли ворота… где-то скрипели двери… Страшно мне сделалось в этой берлоге, долго я не мог заснуть и заснул только к утру.

Мне хотелось жить в каменном доме. "Чем выше, – думал я, – тем воздух чище". Долго я бродил по разным переулкам и наконец в одном из них увидал бумажку с надписью, что отдается комната с мебелью. Дворника не оказалось. Вышла с крыльца немолодая женщина, которая рекомендовала мне хозяина за хорошего человека. В этом деревянном доме-флигеле была питейная лавочка, в которой торговал хозяин флигеля, то есть квартирный хозяин. Он был молодой человек, и когда я вошел в лавочку, читал "Сын отечества". Со мной он обошелся любезно, говоря скоро: комната для вас будет оченно хорошая-с и по месту довольно дешевая-с! – точно как будто он продавал мне водку или какие-нибудь вещи. Я рассказал ему про неудобства моей старой квартиры, он принял во мне участие:

– Помилуйте-с, как можно жить в такой квартире! Это настоящие мазурики, они обокрадут вас. А у меня жильцы все хорошие; Насчет спокою можете не сумневаться.

Он повел меня показывать комнату через питейную лавочку, заставив свою жену, Агафью Егоровну, сидеть вместо него в лавке.

Вошли мы в кухню. Там запахло кожей, сыростью, табаком и еще чем-то кислым. У окошка сидело двое мужчин, – один хромой, с начинающими седеть волосами, без бороды, но небритым лицом; другой походил на немца или скорее на финляндца. Не вставая, они проговорили хозяину:

– А, Андрей Петрович, как вас бог милует? Что, комнату отдавать? дело!

Мы пошли дальше. Наконец вот и комнатка, с одним окном и еще двери куда-то. Она была хотя и небольшая, но совершенно отдельная, светлая, недавно оклеенная обоями.

– Вот-с комната! – сказал хозяин, вздохнув и как будто желая уверить меня, что товар налицо, и он сознает, что лучше этого товару вы нигде не сыщете. – А это чердак. Тут вы, когда будет жарко, спать можете, – прибавил он, показывая мне чердак.

– В нем никто не будет жить?

– Как можно-с!

– Сколько же вы возьмете?

– Без лишнего пять рублей. Вам и самовар сюда будем носить.

Мы порешили на четырех рублях. Два рубля я дал задатку, хозяин принес мне кровать, стол и три стула. Скоро я переехал.

После занятий в департаменте я, напившись чаю и закусивши черным хлебом, короче познакомился с хозяином. Он поставил мне в кабаке осьмушку вишневки и сказал, что он московский мещанин, квартиру-флигель нанимает за триста пятьдесят рублей в год.

– А много у вас всего жильцов?

– Да есть-таки. Только народ-то рабочий, бедный. Больше водкой забирают.

Приходили в кабак покупатели. Все они знали моего хозяина, и он со всеми ими был очень вежлив, так что я удивился, заметив в хозяине кабака и в квартирном хозяине вежливого и простого совсем человека, которого, как видно, все уважают.

– Главное, не нужно заедаться с людьми; всякие есть. Нужно так делать, чтобы всех удовлетворить. А без эвтого ничего не поделаешь.

– Есть ли выгода?

– Какая выгода! С квартиры ровно ничего. Вот и здесь я только с женой и торгую. А то ежели мальчика держать, так надо платить шесть или больше рублей, кормить, да сколько еще водки выдует. И тут пользы мало, потому много развелось нашего брата. – Приходили жильцы и жилички за водкой, и он отпускал им в долг, записывая долг в книжку, причем шутил с ними, вроде следующего:

– Смотри, Семеныч, коли не заплотишь, верить не стану я твоему красному носу.

– Уж ты не говори! право слово, отдам.

– То-то! ишь, губы-то в яйцах выпачкал!

– Поди ты! с пасхи в рот не бирал. – Хозяин хохочет, а Семеныч идет к зеркалу.

В кабаке было зеркало и разные картинки, прилагаемые при воскресных нумерах "Сына отечества".

Хозяин понравился мне за свою простоту, и я думал, что я теперь заживу ладно. Но на душе было невесело. Денег осталось уже два рубля тринадцать копеек, а я вот уже полторы недели не хлебал щей, не ел мяса. Покупал я молоко, но молоко через шесть часов претворялось в творог. На службе не было ничего особенного, квартира тоже ничего, соседи хотя и говорили громко, пели, хохотали, но все-таки я читал. Только по вечерам в кабаке пели песни рабочие очень пронзительно, потому что кабак был подо мной, и плясали так, что дом трясся. Заходил ко мне и первый хозяин, Андрей Васильич. Он сначала пил водку на мой счет, а потом, как узнал, что до конца месяца еще неделя, то и сам покупал водки. Он просил меня пить, я пил и не чувствовал, как засыпал. Славно спалось; в это время я ничего не чувствовал, даже во сне ничего не видел, только утром болела голова, но я не мог пить водку утром. Зато вечером я выпивал по осьмушке, чтобы уснуть скорее: иначе я вплоть до шестого часу не мог уснуть от блох и клопов, на которых не действовали никакие персидские порошки и ромашки.

Меня очень полюбил один сапожник – похожий на немца, Филат Никитич. Приходит он ко мне утром и говорит:

– Извините, милостивый государь, что я побеспокоил вас.

– Мне очень приятно, – отвечал я.

– Хорошо ли почивали? – Хорошо. Вчера чуть блохи не съели.

На это он замечал всяко; раз заметил: "Ну, этого не бывает. Только ведь римского царя какого-то вши съели… Одолжите папироску… Я вас не беспокою? Приходите к нам покалякать. Не принести ли вам самоварчик?"

Он всегда, ради папироски, ради рюмки водки, навязывался на какое-нибудь дело: то сапоги вычистить, то в лавочку сходить и т. п. Но я все это делал сам.

А к половине месяца денег у меня не стало ни копейки. Как быть? Есть хочется, денег нет, а одним чаем сыт не будешь. Хорошо еще, мне верила торговка Акулина, которая жила у хозяина: она мне давала булки, черный хлеб, огурцы и яйца в долг.

Прислуги у хозяина для жильцов не было, а Акулина, уж неизвестно почему, часто приносила в мою комнату самовар. Эта женщина играла у хозяина роль, а именно – торговала в кабаке булками, черным хлебом, огурцами, яйцами и проч. Она хозяину ничего не платила за квартиру, и все-таки хозяину выгодно было держать ее. Дозволяя ей торговать в лавочке бесплатно, хозяин имел больше посетителей, которые, закусывая, больше пили водки; значит, хозяин посредством торговки имел больше барыша, чем торговцы других кабаков, не имеющие права отпускать посетителям ничего из съестного, кроме сухарей. Хозяин в этом случае умел ладить с городовым, который аккуратно приходил к нему за выпивкой утром и вечером и потому не обращал внимания на торговку, которая налицо имела только булки и огурцы, а в кухне держала папиросы из миллеровского табаку, которые она продавала по одной копейке за штуку. Для мелочной торговли на улице ей нужно было взять билет из думы в полтора рубля за год. Кроме этого, она была у хозяина что-то вроде слуги: мыла и мела полы, шила белье, помогала стряпать хозяйке, и за это ее кормили, поили чаем, и она так привыкла к хозяевам, что ни за что не хотела отойти от них.

В первые дни на этой квартире меня заинтересовало, кто живет в соседней со мной комнате. Хозяин говорил, что там живет какой-то бедный приезжий отставной чиновник. Этого чиновника я не видал, а только слышал, что за стеной кто-то играет на гитаре "Во саду ли, в огороде девица гуляла"… Раз я был в кухне и толковал о чем-то с сапожниками. Вдруг из соседней со мной комнаты послышалась игра на гитаре.

– Черт ее подери, эту жизнь поганую! непременно куплю себе гитару, – сказал хромой сапожник Семен Васильич.

– Ну, брат, тебе гитары не купить, потому что ты пьяница, что называется, первый сорт. Есть деньги – в кабак, нет денег – ходишь с пустым животом и жалуешься: ой, в животе ветры ходят!.. Туда же, безмозглая голова, гитару захотел!

– Не я один пьяница на белом свете: пью на свои деньги. Да ты скажи, кто ныне не пьет-то?

– Все-таки гитару, ты пропьешь в первый же вечер.

– А хоть бы и так… Вот теперь этот чиновник! Вчера я весь день просидел дома нарочно, все хотел выждать: пойдет чиновник со двора или нет; думаю: голод не тетка, побежит в лавочку за чем-нибудь… Ну, что ж бы ты думал?.. Все сидел дома да тренькал на гитаре. Так и прошло до вечера. Смотрю, огонь у него в комнате; ну, я и пошел к нему из любопытства, и предлог нашел: свечку взял с собой засветить, знаешь… Вхожу, а он пишет. "Здравствуйте, говорю, милостивый государь, извините, что побеспокоил!" – "Ничего, говорит, покорнейше прошу садиться; папиросочки не желаете ли?" – "Нет, говорю, не нужно". Я засветил свечку и говорю: все-то вы, милостивый государь, дома сидите, хоть бы проветрились. "Некогда, говорит, все пишу". – "А позвольте полюбопытствовать, говорю, что вы пишете?" – "Сочиняю", – говорит. Ну, не понимаю, что он там сочиняет; только говорю: вы, поди, еще сегодня не кушали? – "Вчерашний, говорит, хлеб доел. Сыт". Только спрашиваю: на что же вы это пишете? ведь вы не служите? – "А для того, говорит, чтобы в книгах печатали; за это, говорит, деньги платят". Ну уж, это он прихвастывает. Потому, как бы деньги были, не жил бы так.

– Ну, а сегодня уходил?

– Уходил. Часа три или четыре не было дома. Приходит, я спрашиваю: погулять изволили? – "Сочинение, говорит, снес, да хозяина не застал дома… Мошенники, говорит, этот народ, не принимают меня, потому что я бедный, провинциал". Злой такой. Вином пахло… Все спал после этого.

Я рассказал сапожникам процесс сочинения и какая бывает от этого, польза сочинителям; сапожники плохо верили и отозвались так: конечно, человек умный все может написать; а вон наш брат и письмо начнет писать, так неделю собирается да две пишет. Ну, да мы не обучены. Только как же это: сидит он дома; ну, пишет, положим, ну, ему за это деньги платят?.. Вот если бы он сапоги шил али бы платье, то видно бы было, что он работает, а то пишет – и что он пишет? По крайней мере, мы не знаем, какая кому польза от его писания.

В это время вышел из комнаты молодой человек, в сером пальто, развязный. Видно было, что он недавно встал.

– А, мое почтение, милостивый государь, – сказал Филат Никитич и протянул ему руку. Чиновник кивнул нам головой; мне он руки не протянул.

– Все шьете? – спросил любезно чиновник Семена Васильича.

– Нельзя, милостивый государь, – помаленьку ковыряем, гроши собираем, авось детишкам на молочишко вышьем, – сказал Филат Никитич.

– Вы, я слышал, не здешние? – спросил меня чиновник.

– Я из Ореха.

– Очень приятно. Мы чуть-чуть с вами не земляки: я из Толокнинской губернии, – и он протянул мне свою руку. – Вы на службе?

– Да, просвещаться приехал.

– Вот это умно вы сказали, – отнесся ко мне Филат Никитич. – Здесь вы такое себе просвещение дадите, что мое почтение! Народу здесь гибель; всякий народец живет с подхватцом, черт бы его задрал! Я вот прибыл сюда, милостивый государь, на барке из Финляндии мальчуганом, там у хозяина служил, да не понравился ему, он и послал меня к тестю. А я по-русски ни аза не знал. Приехал, глаза выпучил от прекрасных здешних мест. Стал работать, нашпиговался: научился сапоги шить, ботинки, на двух языках болтаю, а по-русски всякие закорючки знаю…

– Врешь ты, собачья морда! ты из Ямбурга: сам читал на твоем билете.

Чиновник пригласил меня к себе.

– Как вы находите этот народ? – спросил он меня, когда мы вошли в его комнату.

– Народ хороший.

– Ну, нет: это избалованный народ. У них нет любви к человечеству, уважения к женщине, к личности и тому подобное.

– Я не могу заключать, что этот народ избалован, потому только, что он живет в таком виде. Худого же он никому не сделает. Разве он, то есть, собственно, один который-нибудь сапожник из двух, обидит вас чем-нибудь?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю