355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Федор Решетников » Между людьми » Текст книги (страница 8)
Между людьми
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 03:08

Текст книги "Между людьми"


Автор книги: Федор Решетников



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)

Но помочь мне дядя ничем не мог. Он только злился, проклинал все и всех, но я замечал, что он начинал любить меня. А это я слышал из его разговоров с теткой.

– Что я буду с Петинькой делать? Парень – просто беда… Он меня с ума сводит. В кого он уродился? Мать дура, отец пьяница…

– В тебя.

– Не знаю. Надо бы его перевести отсюда.

– Женить его надо.

– Лучше-то не выдумала! На Ленке женить его я не хочу, потому что ветреная… А надо его пристроить…

– Подумай…

Дядя писал своим знакомым в губернский город, чтобы меня перевели в губернское правление, но те ничего ему не отвечали. Дядя злился и не знал, что делать. "Терпи, – говорил он мне, – ведь я ничего, терпел тридцать лет!"

"Вольно же было тебе терпеть", – думал я. И думал я о том, как бы мне устроить свою жизнь: служить здесь не хочется, не могу я здесь служить. Простору хочется; дядя и тетка надоели мне. Ведь я служащий, могу и без них служить и жить сам собой. Не все же эти поганые три рубля будут давать мне. Ну, коли не примут в присутственные места, в прикащики к купцам пойду. День ото дня меня манила в губернский еще и другая цель, которая мучила меня каждый вечер и каждую ночь. Я тогда любил и хотел жениться…

Меня занимал в то время вопрос: что за штука такая любовь, о которой так много пишется в книгах? – но долго я не мог разъяснить себе этой штуки.

Женатые почтальоны, сортировщики, служащие в суде били своих жен, когда захочется, и били уже не так, как мы, бывши ребятами, дрались, – тогда они были детьми, теперь они хозяйки, каждой хочется похвастаться своей жизнью, показать себя: "На, мол, чуча, гляди, как я живу! А ты что? Ты бездомница… Вышла замуж на посрамленье людям…" Мужчинам надоело любезничать, надоело потому, что жене хочется, чтобы ей муж угождал с утра до вечера, ни в чем не прекословил ей, – а этому ее научила мать. Жена большею частью проводит время дома, и как бы ни тяжела была ее работа, она все-таки найдет себе утешение в чем-нибудь: вот я это сделаю ему, дьяволу, понравится… вот я ребятишкам пряник дам, кричать перестанут… Высказывается ли в этом рабстве любовь к мужчине – понять трудно, потому что они, каждый из них, понимают любовь по-своему… Но мне привелось долго жить среди разных семейств, приводилось каждый день видеть и слышать разные сцены, часто возмутительные и дикие, и я в это время плохо понимал, что такое любовь, а в романах и повестях я видел только одни имена, жизнь же была совсем неподходящая к нашей жизни. – Побои для уездно-городской женщины почти ничего не значат, в привычку вошли, и притом она сама умеет облаять мужа и отомстить ему; у этой женщины есть дети; она всю надежду полагает только на мужа. Но муж совсем не таков. Он только в первое время женитьбы старается угодить жене, старается удовлетворить всем ее капризам. Но угождение и капризы жены ему надоедают; он сначала мучится сам с собой, ему хочется выбиться из такого положения, чтобы на него никто не сетовал. Чем дольше он ворочает мозгами, тем больше приходит к тому убеждению, что жена попалась ему не такая, какая ему нужна, что он ошибся в выборе жены, – по скорости, потому что его завлекли в этот омут, и жена ему не пара. Начинает он ругаться с нею – ничего не помогает; жена отругивается, в слезы пускается. Он злится, она капризничает, он терпит; терпит дома капризы жены, на службе его обижают; дома нет покоя от жены и от ребят, дома заботы много, – он становится работником на свою семью, проклинает свою жизнь и кается, что сглупил… "То ли дело холостая жизнь!" – говорит он. И он прав по-своему.

Бывало так, что мужчина женился на работящей женщине, сам ничего не делал, пропивал женины деньги, жил на содержании жены и в то же время бил ее. Если он замечал, что жена завела любовника, он жаловался на любовника полиции. И я мало-помалу приходил к тому заключению, что муж и жена должны быть непременно пара, то есть должны не мешать друг другу и не одолжаться друг у друга. Мне хотелось устроить жизнь свободную, тихую, хотелось найти такого друга, который бы не был мне в тягость, и которому бы я не был в тягость, чтобы нам обоим не обижаться друг на друга. Но как устроить это? Где найти такую женщину? В нашем городе положительно не было таких в грамотном классе, – на неграмотной я не хотел жениться, потому что безграмотную нужно учить, а я чувствовал себя неспособным к обучению… Больше всего я пугался детей, и дойдя до этого вопроса, ругал сам себя: что я за дурак? На кой мне леший жениться-то!.. Но жениться все-таки хотелось, хотелось друга иметь такого, которому бы можно было все говорить и с которым бы легче было узнавать то, чего я не знал в то время. Выбор мой остановился на одной девушке, Елене, которая была моложе меня двумя годами и жила в губернском городе.

К нам часто приезжали из сел родственники-священники с женами и дочерьми, и мне часто случалось бывать у них в гостях. Мне не нравилось в их дочерях то, что они умели только стряпать, вышивать и знали одно хозяйственное ремесло, но, кроме книг духовного содержания, ничего не читали, и поэтому годились в жены только забитым семинаристам; такая жена в городе ленилась бы, спала, толстела и жила бы свиньей, предоставляя детям развиваться, как развивается капуста. Оно и лучше. Если такая женщина будет заниматься образованием детей да будет говорить им нелепости, то она и из детей сделает уродов, как я и знал несколько подобных примеров. Поэтому, когда мне приводилось бывать в обществе дочерей наших священников, любивших игру в жмурки, прятки и в карты, я находил их пустыми и злился над тем, что они весь день хохочут и в этом находят большое удовольствие. Дома я даже не вспоминал об них и злился, если тетка хвалила какую-нибудь девицу или говорила дяде: вот бы Петиньку женить на этой! Я злился, когда тетка бранила мою знакомую, Елену, в глаза и корила ее тем, что она много трескает (ест).

Отец Елены умер за месяц до ее рождения. Мать ее, майорша, была бедная женщина и жила на квартире у дяди, когда мне было еще шесть лет. С теткой она скоро: подружилась, и тетка очень полюбила ее за то, что она хотя и не прочь была выпить, но не была сплетница. Детей своих, маленькую Лену и сына восьми лет, она очень била и трезвая, и пьяная. Когда Лене был четвертый год, мать никуда не выпускала ее из комнаты; зато, если тетка брала меня к ней в гости, Лена бесцеремонно подходила ко мне с своей куклой. Я, однако, дичился ее, и если она хотела играть со мной, я уходил куда-нибудь подальше, за что мне тетка давала затрещину. Тетка часто ходила к ней в гости и брала меня с собой, неизвестно для чего. Там я сидел в углу, а Лена играла с куклами, и если нас заставляли играть вместе, то мы играли как-то принужденно и вяло.

Жизнь Елены была нерадостная: мать ее пьянствовала, часто голодала или оставляла голодною дочь, никуда не выпускала ее и, когда уходила со двора, запирала ее на замок. Поэтому тетка иногда, во время пьянства матери, брала Лену к себе в гости, и она жила у нас иной раз по целой неделе. В это время она больше шила или вязала и играла в карты с теткой, которая за это ее очень любила. Мне досадно было, что тетка говорит ласково с Леной, а ко мне обращается с криком, и я злился, замечая смех Лены в то время, когда я проливал воду или когда меня били; мне завидно было, что тетка садит Лену с собой рядом, а меня гонит в кухню; Лена пересказывала тетке мои пакости, и много было таких предметов, за которые я ее ненавидел до того, что не хотел говорить с ней. Со временем тетка заставляла меня что-нибудь читать вслух, а я не хотел читать при Лене. Тетка вскрикнет, бывало:

– Тебе говорят?

– Пусть она читает.

– А вот как встану – покажу тебе… грубиян ты эдакой!..

А все же я читать не стану; тетка ее заставит читать. Случалось, Лена просила у меня книжек, я не давал.

– Где я возьму книг-то?

– Да в ящике.

– Ройся сама!

– У!! Скажу тетеньке-то.

– Смей! Только скажи, так я тебе обрежу косы-то!

Но на семнадцатом году мне было скучно без нее. Нет ее два дня, думаешь: скоро ли она придет? Сердился на то, зачем я такой злой и упрямый, а она такая ласковая. Ведь ее мать бьет, ведь и она живет не лучше моего? Буду же и я ласкаться к ней. Но как только придет она – я и сробею. Часто она приходила со слезами на глазах и долго плакала, говоря, что ей житья нет от матери, что мать день ото дня хуже становится. Мне жалко было ее, хотелось говорить с ней, угодить ей, но ничего этого я не мог сделать. Часто в квартире оставалось только двое нас: она в комнате что-нибудь шьет молча, а я в кухне сижу за столом. Хочется мне говорить с ней, подойду к ней робко, в землю смотрю, потом взгляну на нее свысока, – она шьет и на меня не глядит. Подойду я к окну и думаю: что бы сказать такое хорошее, как в книжках пишут? Долго думаю, да так ничего и не скажу. Так и шло время без толку: ни я, ни она не скажем друг другу любезностей. А между тем дядя с теткой и ее мать называли меня женихом, а ее невестой. Сидим мы все за столом обедаем. Родные наши выпивши, и мы, жених и невеста, – выпивши; в большие праздники тетка потчевала меня и ее хересом или другим каким-нибудь вином.

– Вот как Петинька выучится да поступит на службу, я Лену отдам за него замуж, – говорит, бывало, майорша.

– Пусть выучится. Лена девушка славная, и он еще не стоит ее, – говорит дядя.

– Ну, полно! На службу поступит – человек будет.

Я злился на эти слова. Лене как будто неприятно было слушать их.

– Ты, Лена, пойдешь за Петиньку?

– Не знаю.

– Кто же знает? Васька, скажи, пойдет ли Лена замуж? – скажет ее мать, обращаясь к верному коту. Лена покраснеет.

– Я не хочу жениться, – скажу я вдруг, краснея от злости.

– Ну, я тебе дам, каналья! – закричит дядя.

После этих разговоров я все-таки думал: а хорошо бы жениться на Елене; она читать, писать, шить и стряпать умеет. И приятно мне было думать о ней.

Теперь же, когда я обдумал, какую мне нужно жену, и пригляделся к разным семействам, я возымел сильное желание жениться на Елене, думая, что я тогда буду жить своим хозяйством. Вот какой я устроил план в своей голове. – Если мне в губернском городе на первый раз будут давать жалованья шесть рублей, я найму в самой дальней части города комнатку с кухней, за что я заплачу рубль, много – полтора рубля. Дрова я буду ловить летом на реке, и их хватит на всю зиму и на все лето. Мы будем жить только вдвоем. Она будет шить у стола, а я буду сидеть против нее, буду ей читать вслух, и будем мы жить дружно, будем беречь деньги. Я буду служить, она будет шить, продавать шитье, и деньги мы будем делить поровну. Но я останавливался на том: что сделать с деньгами, если у нее будет больше шести рублей? Если она будет употреблять их на сласти, вроде орехов, будет стряпать лишнее и будет угощать меня, откуда я возьму деньги на то, чтобы давать ей половину на удовольствие? Я сильно мечтал о том, что у меня написаны уже два сочинения и я их пошлю в Петербург, там их напечатают в журнале и дадут мне деньги, – деньги большие.

Через год мне опротивело жить в уездном городе. Хотя он и хорош на вид, хотя и есть в нем бульвар и разные увеселения, но все как-то натянуто, как-то невесело, все как будто пахнет какою-то казенщиной. Объявит начальство, что завтра, в праздник, на бульваре будет музыка, объявит какой-нибудь приезжий акробат, что тогда-то он будет показывать свои фокусы, будет ходить по канату, объявят, что тогда-то будет какой-нибудь заезжий немец шар пускать, – ждут горожане с радюстию этих праздников. Наступит день, сходят к обедне, наедятся – и спать хочется, и на бульвар тянет; принарядятся и пойдут на бульвар. И идут горожане на бульвар толпами – себя показать, людей поглядеть, музыку послушать, новости узнать, подивиться чудесам заезжего фокусника даром… Перехаживают они с места на место, орехи грызут, пряники едят да кислыми щами запивают. Ждут они долго фокусника, – иной домой успеет сходить, выпить рюмочки две водки, – скучают, ругают фокусника, что он долго заставляет ждать их. Каждому хочется развлечься… Вот в одном месте в орлянку играют двое мещан, их обступили любопытных сто человек; тысяча глазеет на музыкантов.

Забравшиеся сюда рано устали давно от бестолковой ходьбы и кучками присели на траву под деревья; в отдалении сидят влюбленные пары. Чем дольше тянется время, тем больше появляется в публике пьяных, которые кричат, ругаются, как только могут, и начинают безобразничать на потеху молодежи мужского пола. Вся эта пестрая, разнообразная масса народа, выфранченная по последней моде и по состоянию, причесанная, напомаженная, волнуется, беснуется; кричит и модничает, скучает и не знает, что ей делать. "Черти!" – слышится в одном месте… "Спать бы лучше, а то что?" – говорят в другом; а в третьем уже спят пьяные люди в халатах и сюртуках. Даже и в аристократическом кружке видна зевота. Эта аристократия пришла сюда себя показать да людей удивить своими нарядами и фразами; она задирает головы кверху или сидит отдельно от простого народа. Одни только молодые приказные снуют во все классы народа, нахально подмигивают девицам, толкают их под бока и приглашают гулять: "Позвольте, барышня, быть вашим кавалером". Сначала я очень был сердит на мужчин за то, что они нахальничают, но потом убедился, что есть девицы такого рода, которые сами приглашают мужчин. Как-то я сидел на скамейке в отдалении и наблюдал за народом. Я курил папироску. Вдруг подходит ко мне дама лет двадцати, одетая в сереньком бурнусе с кринолином; на голове платок. Она бесцеремонно села на скамейку рядом со мной. Минут пять она и я молчали. Мне ужасно неловко было сидеть, – я хотел уйти, но и посидеть хотелось; к тому же соседка красивая; я достал еще папироску.

– Господин, извините, если я побеспокою… – начала она.

– А что?

– Нет ли у вас папироски?

Я достал другую папироску и молча дал ей.

– Мирси!.. Адалжите закурить!

Я дал ей свою папироску. Соседка опять сказала: мирси! У меня тряслись руки, и я сердился на себя, что я ничего не умею сказать ей. Мы сидели молча.

– Вы служащий? – спросила она меня.

– Да.

– А где вы служите?

– В уездном суде… А вы кто?

– Я… я замужем.

– Что же он, гуляет?

– Он изменил мне: он гуляет с девой какой-то.

– А вам досадно, поди?

– Ах, так досадно, что я ему, подлецу, отомстить хочу.

– А если он любит вас?

– Ох, нет!

– Может быть, вы ему изменили наперед!..

– Какой вы глупый! Вам говорят, что он изменил мне, изменил… понимаете? Мы опять замолчали.

– Что же вы молчите? Какой вы скучный! Я ничего не сказал ей, потому что мне не понравилась ее навязчивость.

– Пойдемте гулять.

– Не хочется.

– Отчего?

– Не люблю я гулять вдвоем.

– А если вы женитесь?

– Ну, тогда, может быть, и пойду, а теперь не хочу.

– Фи, какой вы невежа!.. Так не хотите?

– Чего, в лес, что ли, с тобой идти? – сказал я, сам не понимая, что я сказал. Я заметил, что соседка моя покраснела, встала и ушла прочь.

Молодые приказные рассказывали мне, что есть такие женщины, которые сами приглашают мужчин к себе в квартиры, и что мне стоило только пригласить мою соседку пройтись с ней, она завлекла бы меня непременно.

Начинается представление; вся гуляющая масса спешит занять места получше; все теснятся к загородке, где показывают свои фокусы заезжие акробаты; ребята и рабочие раздвигают доски и, таким образом, смотрят одним глазом даром; их разгоняет полиция палками; они начинают драку с полицией, и не попавшие в загородку зрители потешаются. Если фокусы представляются открыто, то из многих мест слышатся восклицания: "Эк, его, лешова, угораздило! Ах, черт экой! Сломать бы ему хоть ногу, псу! А чтоб ему сквозь землю провалиться!" Но эти восклицания произносятся с улыбками, в восторге, от удовольствия и с удивлением к ловкости и искусству фокусников. По окончании представления все только и толкуют, что о фокусниках, и рассказывают домашним с разными прикрасами о виденном. – Есть в городе пруд, но на нем не плавают; только в царские табельные праздники начальство устраивает на нем фейерверки, и тогда берег посещают горожане. Театр посещают мало, потому что богатые люди не очень большие охотники до театра, бедным же людям ходить часто – денег нет; зато все вообще любопытные любят комедии смешного содержания, драмы с убийствами, пожарами, провалами и громами; любят также и черта, и большая часть публики считает актеров за фокусников и не понимает ничего серьезного. "Ты нам смешное показывай, – говорит публика, – чтобы весело было; а то все говорит что-то мудреное. Плевать нам на то, что он оделся не по-нашему. Ты русское кажи, да чтобы не скучно было. У нас и дома скучно. Мы недаром деньги-то заплатили". И показывали актеры смешное. Аристократия ходила в театр также ради препровождения времени, и хотя знала, что актеры врут и плохо играют, но поощряла актрис, вызывала и дарила им венки. Других развлечений в городе не было, и люди от скуки играли в карты дома или у знакомых на шереметьев счет, и эти карты так вошли в моду, что редкий горожанин в свободное время не устраивал вечера с карточной игрой.

Дядя и тетка очень скучали. Знакомых у них было немного, и эти знакомые, большею частью, старались поживиться от них чем-нибудь. Ходила к нам одна девица, годов двадцати шести. Она жила у сестры, которая была замужем и имела шестерых детей. Жили они бедно, а этой девице хотелось хорошо поесть, ничего не делать и выйти замуж за чиновника. Тетка любила ее за то, что она помогала ей шить, пела песни и что-нибудь рассказывала; дядя любил ее по-своему, и когда не было дома тетки, он начинал с ней любезничать. Я не любил эту девицу: во-первых, она очень хвасталась своим лицом, хотя и не была красива; во-вторых, ужасно лгала и сплетничала, и в-третьих, соглашалась с дядей, что я невежа. Когда она приходила к нам, я прятался в свою каморку, за обедом ничего не говорил, дремал; когда играли в карты, и в карточной игре участия не принимал. Случалось, я оставался дома один с нею. Я сидел в своей каморке, она в комнате. Однажды она изволила встать на лестницу и заглянула в мою каморку; я лежал.

– Вот вы где обитаете! – сказала она и захохотала.

– А что? Мне здесь хорошо.

– Отчего же вы в комнате не сидите?

– Здесь лучше: я здесь никому не мешаю.

– Пойдемте играть в карты, мне страх как скучно!

– Не хочется. Я книгу читаю.

– Успеете еще начитаться.

– Право, не хочется. Да я и не люблю карт: в карты дураки играют.

– Эдак, no-вашему выходит, что я дура, и тетушка ваша дура?

– Надо делом каким-нибудь заниматься, тогда не будет скучно.

– Врете вы все: надо в обществе бывать!..

Я ничего не сказал; она ушла и с тех пор не надоедала мне. Ходила к нам еще девица, лет девятнадцати, звали ее Татьяной. Эта была посмазливее. Сестра ее почти каждый день ходила в женский монастырь, где она сообщала городские новости и откуда разносила по городу разные монастырские секреты. Таня тоже ходила в монастырь и с виду казалась монахиней; она выбирала себе богатого жениха, но несколько женихов надули ее, рассчитывая сами на ее приданое, которое состояло в одном доме. Тетка поговаривала дяде женить меня на этой девице, и дядя соглашался с нею, сообразив то, что с отцом ее он в очень коротких отношениях и что, женившись на Тане, я получу дом и, стало быть, заживу отдельно от них. Это говорилось секретно, и я страшно боялся, чтобы меня не окрутили, потому что если дядя что захочет, то и будет. Таня чаще стала ходить к нам, меня заставляли играть с ней в карты; я, как нарочно, говорил невпопад, грубо и больше молчал. Таня через сестру передала тетке, что я какой-то необразованный и что она раньше года не даст согласия на брак со мной. Тетка каждый день стала читать мне наставления, что я говорить не умею, со всеми грублю, хожу как-то по-бурлацки, и прозвала меня вахлаком.

Ходили к дяде межевщик Коровин и его жена с двумя сыновьями, служащими по горному ведомству. Ходили и тетка с дядей к ним. Сам Коровин любил выпить, так что если его не угостит кто-нибудь водкой, к тому он и ходить не станет. Это семейство, когда бывало у нас, играло с нами в карты, и мы тоже играли с ними. Все они мне нравились, потому что были люди простые, не сплетничали и со мной были ласковы. Старший сын их обучал в городе детей, был образованнее отца и постоянно читал новые книги. С ними я сошелся скоро, и мы в течение одного месяца сделались друзьями. Он в литературе знал толк, и по его совету я стал читать ученые сочинения. Журналы он мне давал всегда, и мы подолгу рассуждали о прочитанном. Теперь я читал новые журналы, читал хорошие сочинения, читал критики и ученые статьи. Книг было много, в голове много было работы, но все-таки разъяснить множество вопросов я не мог при всем моем старании, – ни с помощью книг, ни с моим другом. Я писал в это время много, приятель мой хвалил меня и однажды отдал одно сочинение доморощенному литератору, который сочинял разные драмы и комедии, никогда не печатавшиеся. Мне привелось видеть этого литератора в квартире Коровина. Это был человек лет двадцати четырех, одетый франтовски, живой господин. Он очень хвалился своими способностями, ругал редакции, что они не хотят печатать сочинений такого известного человека, как он, очень смешно копировал чиновников и разных начальников, но со мной он обошелся очень нелюбезно.

– Вы тоже сочиняете? – спросил он меня.

– Да.

– Это хорошо. Только вы, поди, списываете?

– Почему вы так думаете? – спросил за меня мой приятель.

– Да я где-то подобное читывал.

– Кто другой, может быть, так сочиняет, а он – сам, это я знаю, – вступился за меня мой приятель.

– Только я вам скажу, – ваши сочинения никуда не годятся.

– Почему?

– Да вы сами не знаете, о чем пишете; одни слова да фантазия.

Мне эти слова не понравились, потому что я очень много думал о себе. Учиться у него писать я не хотел, потому что он много хвастался собой, и мой приятель сбивал его на многих вопросах. Приятель был умнее его, но сочинений не писал.

Этот литератор, как говорил мне приятель, из кожи лез. На службе он не жил в ладу со служащими, потому что считал себя умнее их и надоедал им своею хвастливостью. Дома он редко читал книги, а больше сочинял и переписывал свои сочинения, которые потом читал в кругу товарищей. Кроме того, он ужасно завидовал всем писателям, помещавшим в журналах свои сочинения, и на каждого доморощенного литератора смотрел со злобой, говоря, что они сочиняют дрянь и хвастаются. Одним словом, ему хотелось прослыть за гения, а так как его сочинения нигде не печатали, то он ругался, ругал почти всю литературу. Зато с каким трепетом он ждал нового журнала и смотрел на обложку!.. "Не поместили еще!" – говорил он, бледнея. Товарищи подсмеивались над ним, но он говорил, что его сочинение нельзя поместить. Вероятно, он ночи не спал, думая: примут ли его сочинение или нет, – и если примут, то он рисовал себе картину будущего блаженства…

Жить у дяди мне надоело. Меня попрекали тем, что я понапрасно жгу свечи, мало получаю жалованья; мне мешали читать разговоры, песни и дядина музыка. Кроме этого, дядя стал крепко испивать водку, ругался на весь дом, бил тетку, играл в карты и много проигрывал. Тетка плакала, просиживала целые ночи, ворожила в карты и заставляла меня читать вслух книги. С каждым днем мне тяжелее и невыносимее казалась служба; судья меня не любил за то, что я переписываю бумаги горному члену; товарищи говорили мне, что я ничего не делаю и беру взятки. Захотелось мне простору, одному захотелось жить – и жить в губернском городе. Я стал проситься в губернский город. Дядя и тетка долго не соглашались.

– Ну, какую тебе черную немочь делать там?

– На службу буду проситься.

– А отчего здесь не служить?

– Не могу…

– Мало ли что – не могу!.. Вишь ты, мы тебе нелюбы стали! Выстегать бы тебя надо!

Я ворчу.

– Молчать! – крикнет дядя, я и замолчу.

Через несколько времени, когда дядя был весел, я возобновил свою просьбу – отпустить меня в губернский. Он опять обругал меня. Уехать мне туда не было никакой возможности, потому что у меня не было денег. Как-то дядю послали исправлять должность почтмейстера в уездный город. Я написал ему, что желаю съездить в губернский город только в отпуск, на неделю. Дядя написал, что делать нечего. Я подал прошение об отпуске на двадцать дней, уговорил тетку, та поплакала и согласилась отпустить. Я поехал. Тетка очень плакала при прощанье, плакал и я.

– Не забывай ты нас, ради бога! – говорила тетка.

– Не забуду, – говорил я, и жалко стало мне тетку. Бедная женщина! знаю, что ты любишь меня по-своему, как сына. Но я не могу жить с тобой: мне свободы хочется, а ты только мешаешь мне.

– Прощайте! – крикнул я ей, когда лошади рванулись, побежали, – и стал я думать о новой жизни, о том: поумнею ли я?

Теперь только я чувствовал себя свободным человеком.

Когда я был очень мал, мне нравилось кататься. Меня, маленького, тетка часто, зимой, возила в лубочных санках, закинув на грудь, поверх капота, веревочку от козел санок. Я болтал ногами, махал руками, кричал от удовольствия, что меня везут, дергал за веревочку, отчего тетка злилась. Когда я подрос, мне нравилось кататься в масленицу с катушек, то есть с небольших гор, сделанных из снега и обливаемых водой. Меня тогда удивляло то: отчего это до масленицы народу мало катается в городе, а с четверга масленицы весь город запружен лошадьми. Даже самый бедный человек, которого никогда не увидишь на лошади, и тот, смотришь, сидит в санях или пошевнях с знакомыми, и тот катается. Смотришь – все какие-то веселые: одни уж очень пьяны, только руками машут да головой, ничем не покрытой, клюют; другие – песни орут; третьи насвистывают и наигрывают на гармониках. На нас, маленьких, тогда не обращали внимания ни наши родственники, ни важные люди, до нас нисколько не касающиеся; нас обыкновенно пичкали в углы, для того, вероятно, чтобы показать людям, что и они птенцов имеют. Зато если нас, детей, одних пускали ездить, мы давали себя знать: гикаем, насвистываем; если кто держит витень, то от него достается и своим лошадям, и чужим, и людям не нашего сорта; на нас смотрели зеваки и дивились нашей молодцеватости. Несмотря на наше малолетство, мы, дети бедных людей, были сильнее и крепче баричей и при этом, не стесняясь, высказывали баричам в глаза свое неудовольствие, обзывая их, как только могли выдумать. Родные наши на эти слова ничего не отвечали: или отворачивали головы в другую сторону, или уж очень были заняты смехом, своими разговорами; но мы, от нечего делать, старались как-нибудь разозлить барышень и баричей. В особенности меня удивляло то: отчего это наши родные не могут так свободно выражаться вслух, как мы, дети? Наконец я понял, почему это на нас не обращали внимания: потому что мы малы, нас считали за собачонок, которые только облают, а вреда не сделают; нас убеждать было трудно, а вся досада вымещалась на наших родителях, которые были в зависимости от начальства. Что прощалось нам, то не прощалось отцам нашим. Кроме этого, на нашу вольность не обращали еще потому внимания, что и барские ребята выделывали штуки почище нас.

Но меня это на пятнадцатом году не занимало: одно и то же надоело, хотелось другого. Уединение на реке и в лесах сделало меня задумчивым, злым; я видел каких-то усталых, больных людей, с фальшивыми понятиями и направлениями. Читал я в книгах, что где-то есть настоящие люди, а где они – бог ведает! С детства мне привелось видеть нужду крестьянскую, но я не знал, отчего эта нужда происходит. Приводилось раз верст семь ехать на барке с бурлаками; я увидал труд тяжелый и не залюбил тех, кто издевается над бурлаками; но я не знал, что это за народ такой. Видел я, как они домой возвращаются, – работа их еще труднее; и опять-таки не знал, отчего они не едут домой, а непременно тянут суденки с хлебом. Но когда мне привелось проплыть с ними триста верст, тогда я заглянул в бурлацкое нутро и узнал их! И мало есть таких людей, которые бы поняли настоящую бедность и причины этой бедности… Случалось мне несколько раз с почтами ездить, но и тут, после двух-трех поездок, я плохо понял семейную жизнь сельских и деревенских обывателей. Когда я пожил там дольше, то узнал, что из бедных людей все выжимают силы, начиная с писаря, священника и т. п.

Мне, прожившему среди почтовой братьи десяток лет, можно свободно разъезжать даром, даже и без почтмейстерского разрешения. Почтовые так и делали: захочется жене сортировщика съездить к родственнице в другой город – угостят почтальона, а потом почтальон посадит жену сортировщика на какой-нибудь улице, только за углом конторы или за заставой. А ребята, ученики, – те в почтовом же дворе садятся в телегу или в сани, – это дети смотрителей. Также и я, как племянник-сын сортировщика, еще нигде не служивший, свободно разъезжал к нашей родне, когда один с почтальоном, а когда и с воспитателями. Теперь мне, служащему, ездить с почтами было неловко, – на том основании, что я был все-таки уже чужой человек: писец уездного суда. Ехать мне до губернского города Ореха на свой счет не было никакой возможности, потому что у меня в кармане было капиталу только четыре рубля. Положим, я за четыре рубля могу доехать с обозами, но зато я проеду триста верст неделю, а с почтой я приеду в полторы суток. Скверно то, если случится какое-нибудь несчастье, например, потеряется сумка или подрежут чемоданы под самим почтальоном.

Раз я струсил-таки порядком. А именно, почтальон, с которым я ехал, был выпивши. Почта шла легкая. В телеге было две сумы и одна сумка пустая, посылаемая в губернскую контору на ее распоряжение, за излишеством. Две сумы с корреспонденцией были запечатаны как следует, а в сумке лежали мои вещи, и эта сумка была зашита ременными петлями. В этой сумке была положена еще сумка. Но как ее клали – проглядел почтальон, принимавший почту, и я. Почтальон знал, что у него на руках две сумы и одна порожняя сумка. До первой станции мы ехали весело. Почтальон был очень разговорчив, много говорил о прошлом бурсацком житье, и в особенности жалел, что он не мог пробыть в семинарии только одного, последнего, года, – стало быть, он был в богословии, но исключен из семинарии за какое-то буйство. Одним словом, он был человек неглупый, но, попавши в разъездные почтальоны за какое-то неуважение к губернскому почтмейстеру, он стал пить водку горше прежнего. Первую станцию мы проехали без всяких приключений.

Приезжаем мы на другую станцию. Смотритель встретил его и меня любезно, – его потому, что он с ним, назад тому год, служил почтальоном в губернской конторе; а меня – потому, что дядя часто ездил к нему разбирать жалобы, и ямщики любили дядю. Стали поверять почту по подорожной. В подорожной написано: из Кочана сума, С. П. Б. 1859 г., N 1021, весом 5 пуд.; из Тюленя по тракту одна сума московская 1860 г., N 1200, весом 6 пуд., в ней три порожних сумки, такие-то. Дальше следовала отметка, что сумка московская 1860 г., N 1007 и сумка московская 1853 г., N 397, – препровождаются в Орех. В наличности оказалась только одна сумка за N 397. Почтальон струсил, стал спрашивать ямщика:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю