Текст книги "Бруски. Книга IV"
Автор книги: Федор Панферов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 25 страниц)
3
Кирилл проснулся вскоре после отъезда Стеши. Не открывая глаз, он протянул руку, намереваясь обнять Стешу, как это он делал всегда. Но, пошарив рукой по дивану, удивленно открыл глаза.
«Ушла к себе», – решил он и поднялся.
Записка от Стеши лежала на стуле.
«Да. Конечно. Я бы на ее месте поступил так же. – Кирилл облегченно вздохнул, когда первый раз прочитал записку, затем подошел к окну и громко раскрыл его. – Ну, вот, я опять холостой. Хорошо». Но когда во второй раз прочитал записку и задержался на фразе: «Зачем ты это сделал?» – ему вдруг стало стыдно, как будто его уличили в самом пакостном, а прочитав дальше: «…и не думай приезжать ко мне», понял, что Стеша никогда не вернется, и тот семейный уют, та семейная радость, какие у него были, теперь навсегда нарушены, разбиты, развеяны. И еще он понял, что Стеша ушла от него не потому, что он «находился в связи с Феней», а потому, что он накануне нанес Стеше, вот тут, на диване, такое оскорбление, которое она не могла простить и которое вызвало в ней отвращение к нему.
И Кирилл затосковал:
«Значит, уехала на поезде… даже машины не попросила». Он быстро оделся и помчался на вокзал.
Но утренние поезда ушли, и на вокзале было пусто. Только две уборщицы подметали пол, посыпая его сырыми опилками. Вернувшись домой, Кирилл увидел и в квартире такую же пустоту, как на вокзале.
– Зачем ты это сделала? – проговорил он.
Кровать Стеши была прибрана, но одеяло с нее увезено, увезен также и портрет Стеши. Портрет же Кирилла висел на стене, и на нем рукой Стеши было написано: «Какой все-таки ты еще мужик, Кирилл».
– А ты баба, – обозленно сказал он так, как будто Стеша стояла тут же, и спохватился. «А может быть, и так… может быть, мужик сидит во мне. Что ж, добивай! – мысленно обратился он к Стеше, и ему стало смешно: – Пристукнул, а теперь «добивай». – И, разорвав портрет в клочья, он швырнул их в корзину. – Кирилл Ждаркин еще ни перед кем на коленях не ползал, – сказал он. – Посмотрим! – Но тоска снова согнула его. – Ах, зачем ты все это сделала? Зачем? – Он вышел из спальни и, не находя себе места, долго кружил по кабинету. – А где Аннушка? Неужели она и ее сорвала с учебы?»
Аннушка лежала в постели, испуганно прикрываясь одеялом.
Кирилл присел на кровать:
– Тебе ничего не надо, Аннушка?
– Нет, – резко ответила она. – Ты вот за мамой плохо ухаживал, и мама уехала к своей маме. И я уеду. Вот кончу школу и уеду.
– Значит, и ты меня не любишь?
– Нет, люблю. И мама любит. А ты нас не любишь: ты себя любишь.
Кирилл счел, что всему этому Аннушку научила Стеша, и ему стало досадно на нее за то, что она и Аннушку втянула в их «скандалы», но Аннушка говорила своим языком, вовсе не намекая на те факты, которые знала Стеша.
«Да-да-да, – думал он, слушая Аннушку. – Она уже не ребенок. И она, конечно, многое понимает. Это я смотрю на нее, как на ребенка».
– В тебе мелкая буржуазность сидит, – по-детски, но серьезно, обычным тоном хозяюшки пилила его Аннушка.
– Нет, Аннушка, не то… совсем не то. Что-то другое. Я и сам еще не знаю – что. И мне порой кажется, что ни я, ни мама не виноваты в том, что стряслось.
– Бог? – засмеялась Аннушка. – Боженька? Бабушка вон все про бога.
– Хуже, – сказал Кирилл.
– А я вот когда женюсь… – Аннушка покраснела, – я договор напишу: не обижать, а обидел – катись колбасой.
– Легко и просто. – И, видя, как Аннушка обиженно моргнула, Кирилл поправился: – Нет, нет. Конечно, верно. Конечно, так надо, – и вышел из комнаты, чувствуя в себе полную опустошенность.
Он надел белый костюм, купленный еще в Риме, белые туфли, посмотрел на себя в зеркало и криво улыбнулся.
«Все это маска, – думал он. – Но маска нужна, ибо сегодня у меня собираются дворники».
Кирилл недавно принялся за благоустройство города. Инженеры, заведующий коммунальным хозяйством разработали план, смету, потребовали огромную сумму денег на зеленые насаждения, на расчистку дорожек в парке, на уборку мусора. Кирилл посмотрел планы, сметы, затем резким движением руки, подражая Сивашеву, отодвинул все от себя, сказал:
– Блуд какой-то, а не план. Денег требуете? А где у вас народ? Что ж вы думаете, народ не хочет красиво жить? Перепишите всех дворников и, как только я вернусь с сессии, соберите их у меня.
И вот сегодня должны собраться дворники.
Они уже все сидели в обширном зале горкома партии – нечесаные, лохматые, небритые, чумазые. И когда Кирилл вошел к ним в белом костюме, кое-кто из них хихикнул.
– Здравствуйте, товарищи, – сказал Кирилл. – Вот вы, дворники, стало быть, вроде санитары, а сами на что похожи? Сколько раз в неделю бреетесь?
– Как придется, – ответил кто-то.
– Так вот. Мы вам выдадим чековые книжечки, и через день каждый из вас должен бриться в нашей парикмахерской. И еще – мыться в бане. И еще – сапоги вам надо. Фартуки. И бляхи. Обязательно бляхи! Какой же ты есть дворник, начальник, а без бляхи. Но за это…
Дальше Кириллу не надо было говорить.
Дворники мобилизовали женщин-домохозяек, и вскоре город принял другой вид: под окнами домов зазеленели деревца, улицы расчищены, канавы срыты.
– Вот как, – смеялся Кирилл над инженерами. – Силу народа надо всколыхнуть – и красиво жить будем.
В работе Кирилл забывался: он дни и ночи проводил в горкоме партии или на заводе, забирался в горы – к земляным жителям, объезжал торфяные участки, лазил на домны, посещал квартиры рабочих, спускался в разведочные шахты. Он в работе как бы намеренно изнурял себя.
С Богдановым в эти дни творилось тоже что-то неладное. Лицо у него опухло, сам он как-то весь отяжелел. Он почти не выходил из своего кабинета, работал, торопился, словно предчувствовал конец. И однажды, придя к Кириллу, сказал:
– Не сплю. Вовсе…
– Да ну-у? – Кирилл хотел было перевести все на шутку, но, увидев измученное, опухшее лицо Богданова, серьезно спросил: – Это как же? Так вот, лежишь, а глаза открытые?
– Лежу, а глаза открытые.
– И не спишь?
– И не сплю.
– Не понимаю. А я как только голову на подушку – так сплю как камень.
– Ты другое. Порода другая. Так вот, я хочу в отпуск. К черту на рога хоть, что ль, поехать. С центром я все согласовал. Ты оставайся вместо меня. Веди дело… а я поеду куда глаза глядят.
– То сшибло тебя? То?
– А-а-а? Нет. То не сшибло бы, если бы был помоложе. Нет. Устал.
И Богданов отправился «куда глаза глядят», а Кирилл еще больше закружился в работе. Утвердив предварительный план нового вагоностроительного завода, постройку которого решил начать с осени, он отправился в горы. Отправился один, без Фени. С ней он тоже стал сух, да и она как-то сторонилась его. Очевидно, и на нее отъезд Стеши подействовал удручающе. Лишь однажды, протягивая ему папку с бумагами, она спросила:
– Зачем уехала?
Кирилл понял, о ком она спрашивает, и посмотрел ей в глаза. Они были все такие же зовущие, требовательные, но в них дрожал испуг.
– Уехала. Что будешь делать?
– Не подходява? – пошутила Феня и зло добавила: – Но ведь я с тобой. Разве тебе этого мало?
Кирилл посмотрел на нее. Да, она красива, особенно красива сегодня в своем полумужского покроя костюме, остриженная под мальчика.
– У меня в душе пустота, Феня. Все будто вымолочено, осталась труха и мякина, – глухо произнес он.
– А заводы?
– Что заводы? Заводы само собой.
– Э-э-э, рюха-а! – И Феня отвернулась, скрывая от него свою боль. – Я бы на твоем месте взяла бы отпуск и уехала бы куда-нибудь..
– А разве ты не на моем месте? Брось, Феня, я же все вижу. Ты только… как бы тебе сказать… пусть не будет у тебя ненависти ко мне.
– Я думала, ты другой, а ты только о себе. Ну, хорошо. Вот тут бумаги. Посмотри их… и, если я нужна буду, – позови. Позови меня… я приду, Кирилл. Приду, – подчеркнула она и вышла.
Кириллу было ее жаль, но он все-таки не позвонил, не позвал ее: он чувствовал только одно – свою вину перед ней, но и это чувство было холодно.
4
Арнольдов приехал на завод в те дни, когда Кирилл не находил себе места. Он был очень рад приезду Арнольдова и уговорил его переправиться из гостиницы к нему на квартиру, предполагая, что тогда сам передохнет, не будет так упорно метаться по заводам, тем более что ему было о чем поговорить с Арнольдовым.
– Мы ведь с тобой полсвета проехали, – говорил он, помогая расставлять на обширной и светлой террасе все «причиндалы» арнольдовской мастерской.
Но такой расторопности и такого оживления у Кирилла хватило на три-четыре дня, а потом он опять захмурел и перестал являться домой.
Арнольдов не знал о его семейных делах и однажды спросил:
– Что с тобой? Ты всегда хмур, зол… точно тебя собираются вешать.
– Хуже. Но об этом потом. А теперь покажи-ка мне, что ты рисуешь. Печать все еще продолжает расхваливать твою картину «Перекоп». Видно, хороша, если не перестают трубить.
– Тебе можно. Смотри, будь строг, как друг. – И Арнольдов снял простыню с полотна.
Кирилл увидел перед собой незаконченную картину. На большой поляне лежит группа нагих женщин. Они лежат в разнообразных позах и, видимо, о чем-то спорят – бурно и страстно. Поодаль от них стоит кресло, и в кресле – что-то такое, начерченное мелком. Кириллу бросилась в глаза одна очень знакомая фигура, и он отступил от полотна.
– О-о-о! – воскликнул он чуть погодя. – Это здорово. Вот такая она и есть. Это же Феня… Панова.
Феня лежала, перегнув спину, и вполуоборот смотрела на Кирилла чуть раскосыми глазами. Она смотрела страстно, зовуще, теми самыми глазами, какие он видел у нее, когда она прикуривала от его папиросы там – в горах, в пещере.
– Здорово! – сказал он. – Где ты ее такой подцепил?
– Я видел ее на плесе. Случайно. Она, очевидно, после купания лежала на песке. Я долго наблюдал за ней. Ничего. Нам разрешено такое дело, потому что мы не подглядываем, а наблюдаем. Жизнь, брат, дает нам соки. Потом я пошел на нее, думая, что она устыдится меня, вскочит и накинет на себя белье. А она просто, так вот, как тут на картине, повернулась ко мне лицом, и глаза у нее были вот такие же, как тут – зовущие. Взгляд, очевидно, был предназначен не мне, а кому-то другому, о ком она мечтала в это время. Но она еще не успела скрыть этого взгляда, и я поймал его. Я ей поклонился. Смешно. Она нагая лежит на песке, а я перед ней снимаю кепи. И мы разговорились. Она красивая, но холодная. Она еще не разбужена тем, кто ее должен разбудить.
– Да-а. Но я знаю, – запинаясь, проговорил Кирилл, уверенный в том, что Феня на песке думала о нем. – Знаю, она уже не девушка…
– Это ничего. Первый – это еще не владыка.
– А что ты хочешь сказать вот этой фигурой? – перебил его Кирилл, показывая на неоформленную фигуру в кресле.
– Эта? Это мать. Материнство. Понимаешь?
– Не совсем.
– Видишь ли, гражданская война, разруха, тиф, голод и прочее как-то заставили нас забыть о том, что женщина, кроме политического деятеля, еще и мать. Мать, материнство – самое великое в женщине.
– Теория Отто Вейнингера, мракобеса! – вставил Кирилл.
– О-о, нет. Отто Вейнингер, как тебе известно, утверждал, что женщина по природе своей ниже мужчины и поэтому ее удел – тряпки, кухня и ублажать мужа. Нет. Я не то. Вот в древнем Риме – помнишь, мы с тобой видели все это – уважали в женщине самку. В Помпее, в храме, рядом с богиней красоты стоит гермафродит. И это не случайно. Удовлетворение половой страсти считалось превыше всего… и гермафродит, дескать, такое существо, которое имеет возможность испытать и мужское и женское наслаждение. Вот идеал. А я хочу показать, что в женщине, кроме всего прочего, превыше всего – мать… материнство. Не будь в ней этого материнства, она превратилась бы в бездомную суку.
Кирилл подумал: «Мои мысли».
Арнольдов продолжал:
– Вот в этой фигуре я и хочу показать беременную мать. Беременную женщину считают уродливой. Она прячет свое «пузо». Это по сути дела – наследие прошлого. Меняется мир, меняется и понятие о красоте. Не так ли?
Арнольдов говорил долго, и то, что он говорил, было близкое и родное Кириллу, и он вспомнил, как Стеша мучилась своей беременностью, и как он, Кирилл, тогда бережно относился к ней, и как он любил ее именно беременную. Об этом он хотел было сказать Арнольдову, но Арнольдов увлекся своими мыслями и продолжал:
– Я вот еще не встретил такую. Понимаешь ли, у нас в стране очень много беременных женщин, особенно у вас на заводе. Живут хорошо и плодятся хорошо. Но в них нет еще того… как бы тебе сказать – сознания своей красоты. Вот если бы забеременела Феня, то она с величайшей гордостью и с великим сознанием своей красоты стала бы носить свое «пузо». А теперь она ищет того, от кого бы она понесла. Вон видишь, как она смотрит: она зовет, кричит своим взглядом.
«Вот бы ему посмотреть Стешу», – подумал Кирилл и, перебив Арнольдова, заговорил:
– Тебе надо поехать в колхозы. Там, в колхозах, – проще, натуральней. – Говоря так, Кирилл думал, что если Арнольдов поедет в колхозы, то непременно увидит Стешу и непременно скажет ей о том, как он, Кирилл, одинок. – Ты езжай в Широкий Буерак. Я дам тебе письмо к директору тракторной станции, и он перезнакомит тебя с замечательными женщинами.
– А, пожалуй, верно: там земли больше, а земля дает простоту, – согласился Арнольдов. И спустя несколько дней отправился в Широкий Буерак.
5
Пыль бурно, как ракета, вырывается из-под машины и, распустив пушистый хвост, превращается в пышное облако. Ветер уносит облако в сторону, и оно медленно оседает на широких просторах полей.
Большак!
Это тот самый большак – от Москвы до Астрахани – шириною в «девяносто аршин», по которому когда-то гнали людей, закованных в кандалы, гнали в пересыльные тюрьмы, в малярийную Астрахань, на взморье, на пустынные острова.
И не по этому ли большаку шествовал великий Чернышевский?
Арнольдов вынимает тетрадь и черным жирным карандашом делает набросок. Длинный-длинный большак, кажется – ему нет и конца, по большаку шагает Чернышевский, а по обе стороны раскинулась Русь: мелкие загончики, ветхая церквешка, покосившаяся набок, плетешок, мальчишка у столба, с сумой за плечами… вороны… стаи ворон…
Темы!
«Вот они, темы!» – думает он, вспоминая последние бурные дни в Москве.
Арнольдов принадлежал к тем молодым художникам, которые, не стесняясь, отдавали свое творчество на служение народу. Они говорили об этом прямо и откровенно, гордились этим:
– Искусство – в народ, и народные таланты – в искусство.
С этим соглашались старые, заслуженные художники. Но когда молодая группа, во главе с Арнольдовым, выкинула новый лозунг: «Чтобы писать о наших днях, надо жизнь прощупать собственными руками», – тут в мире людей искусства поднялся самый настоящий галдеж: одни упрекали молодых художников в «эмпиризме», другие называли их «гужеедами», особенно те, кто «обряжался» под Льва Николаевича Толстого, третьи – «натуралистами», четвертые – «неонародниками», пятые обвиняли их в тенденциозности, хотя все знали, что без тенденции не было и нет ни одного крупного произведения, что она есть и у Врубеля, и у Репина, и у Сурикова, и у любого художника прошлого.
– Например, – говорили молодые художники, – Лев Николаевич Толстой утверждал, что автор должен хватать зрителя: не вежливо под руку, а сильно, за шиворот. Автор должен вести за собой зрителя, куда он, автор, хочет, и не позволять оглядываться по сторонам.
Хорошо было то, что Арнольдов принес в художественный мир не только свой взгляд, но и картину «Перекоп», достоинств которой не могли не признать и его противники. Но около мастеров кисти всегда ютилась «свора борзых», как называл их Арнольдов. Они подняли шум, найдя в картине неполадки технического порядка. На одной из пушек было покошено колесо. Хотя оно и должно было быть таким, потому что пушка стояла на грязной дороге, но к этому придрались, и началось улюлюканье, то самое улюлюканье, которое всегда и охотно подхватывает обыватель… И пошло. Арнольдова вдруг обвинили в том, что он не признает классиков, отвергает всю культуру прошлого, вообще не учится и не хочет учиться, что это «не художник, а маляр». За Арнольдова в печати вступился старый большевик, художник Евграфов, но на него напустили так называемых «шавок», и шавки закидали его вымышленными обвинениями. Евграфов замахал руками, а при встрече с Арнольдовым сказал:
– Милый! Бегите отсюда. Бегите к народу – на заводы, в колхозы – и пишите. Это, знаете ли, омут – спор такой: засосет, и не вылезешь. Если бы я был молод, как вы, я писал бы себе где-нибудь там… на харчах у жизни.
И Арнольдов уехал.
Но вот теперь он вспомнил «московский спор» и снова подумал:
«Да, чтобы писать о наших днях, надо жизнь прощупать собственными руками. Вот она, жизнь».
Большак отпихивается, не видно мельчайших загончиков, нет косых церквешек, не зияют дырами плетешки… Широченные карты колхозных владений.
А это уже тема… мировая тема.
Или вот:
Девушка в голубом платье бежит через косогор. Ветер бьет ее сбоку, треплет ее волосы. А девушка упорствует, бежит и улыбается. Глаза у нее светятся затаенными огоньками, губы шепчут что-то, а она бежит, легко перепрыгивая через рытвины, канавки, выскакивает на изволок и снова спускается в канаву.
Кто это? И куда она так торопится? Она, очевидно, бежит на свидание к своему милому. У нее сегодня выходной. И он, ее милый, дожидается вон в том парке – в старом, дубовом, крепком парке.
Ах, этот парк! Эти поросшие ягодником полянки! Эти залихватские пляски! Эти песни! Никогда их человек не поет так, как поет в юные годы!
И девушка спешит туда, где песни, где пляски, где игры, где зеленые полянки, поросшие ягодником, где долинки – сырые и прохладные, с кустами дикого малинника.
И вдруг она останавливается: в ложбине, в зарослях лопоухого конского щавеля бродят телята. Увидев девушку в голубом платье, они выставили тупые мордочки и замерли.
– Я не к вам. Сегодня я выходная, милые мои. Понимаете! – говорит она и бежит дальше.
– Мэ-э-э, – закричали телята и кинулись к ней.
Один из них – рыжий, лобастый, на кривых ногах, обогнал ее и со всего разбегу сунулся мордой в ее голубое платье.
– Муха! Шалишь. – Девушка оттолкнула теленка. – Видишь, я нонче нарядная, а ты со своей грязной мордой. Не пачкай. Слышишь?
Но телята уже лизали ее платье, мусолили, лезли под ее ласковые руки, мычали, и голубое платье девушки стало пегое, в пятнах, а у девушки выступили слезы.
– Ну, что вы наделали со мной, озорники? Ты вот, Лиза, как тебе не стыдно? – упрекнула она телочку. – Уши у тебя торчат, как у зайчика, а озорства сколько…
– Нюрка! Жена Гриши Звенкина – председателя колхоза, – говорит Захар, – наша молодчага. Телята за ней, как ребятишки. Она их из мертвых воскрешает. – И Захар рассказывает про то, как Нюрка выходила в эту весну двенадцать телят – от поноса, от рахита, от простуды. – И теперь телята, глядите чего, куда она, туда и они.
– Ты куда принарядилась? – спрашивает Захар Нюрку.
– Да к Никите… праздник нонче у него… я хотела пораньше, чтобы приукрасить избу…
«Ну вот, – думает Арнольдов, – я мог ошибиться… я подумал, эта девушка спешит на свидание… Я мог ошибиться в этом… но это я мог бы и придумать, а ведь того, как она ухаживает за телятами и как телята ее любят, придумать нельзя: это кусок жизни, такой жизни, какой еще не было».
…Могучий гусеничный трактор «сталинец» ползет по полю. Он тянет за собой несколько лемехов, а за лемехами – бороны. Кажется, эта махина долго будет возиться на поворотах, но она повернулась плавно, точно лодка на тихой реке… и Арнольдов не выдержал, зашагал за трактором. Трактор ведет Катька.
– Эй, соколик! Иди сюда. Только не запачкайся, – кричит она.
И Арнольдов взбирается на трактор.
– Молодец! Давно водишь трактор?
– С пеленок.
– Как это с пеленок? – не понимает Арнольдов.
– А так – соску еще сосала, а уже трактор водила. Эх, ты-ы!
И Катька смеется, вместе с ней смеется и Арнольдов. Но Арнольдов смолкает первый. Он что-то заметил в стороне…
– А-а-а, глаза туда пялишь, – говорит Катька. – Это наш бригадир идет. Огонь-баба. Мужика давно не видала. Вот бы тебе подсыпаться.
– Экая ты… злоязычная.
– А что? У меня что на уме, то и на языке. А у вас на уме одно – полежать бы с бабенкой под кустом, а на языке – благородство. Так ведь? Ну, и поди к ней. Она баба-огонь… задушит вмиг. Вон как шагает. И фамилия у нее такая же – Огнева. Ой, баба!
Стеша идет по дороге. На ней куртка хаки, такие же шаровары и сапоги. Она шагает широко, размашисто, подчеркнуто по-мужски. Голову она держит прямо, не сгибая. Голова открыта, и волосы выцвели, порыжели. В волосах играют предвечерние лучи солнца.
– Вишь, идет как, что твой конь ретивый. А в кармашке книжечка записная… Зачем? А затем: знай, мол, наших – вот мы, бабы, какие. Вота!
– Захар Вавилович, здравствуй, – и голос у Стеши грудной, густой. – Кого это вы нам привезли?
– Художника, – и еще что-то говорит Захар, но Арнольдов за гулом трактора его не слышит.
«Вот она, вот она, вот она!» – кричит в нем все, и, спрыгнув с трактора, он бежит к ней.
– А-а-а, заело! – бросает ему вдогонку Катька и хохочет.
Арнольдов побледнел. Он побледнел не от слов Катьки. Он вовсе ее и не слышал, он побледнел, как бледнеет юноша, встретив ту девушку, при которой он не смеет даже глаз поднять. «Она, она, она!» – только и стучало в голове Арнольдова, а сердце сжималось, и сам он сделался каким-то «спутанным».
– Арнольдов, – еле выговорил он, пожимая ее маленькую, но жесткую от работы руку, неотрывно глядя ей в глаза – большие, зеленоватые, с густыми черными ресницами. «Вот она: мать», – билось у него, и он снова что-то пролепетал.
– Арнольдов? – Стеша пристально посмотрела на него, что-то вспоминая. – Нет, нет, я вас не знаю… Мне один человек говорил про Арнольдова, но это, очевидно, не вы, – и повернулась к Захару. – А у нас сегодня самый высокий день – норму удвоили.
– Это как так?
– Вчера я перевела свой трактор на третью скорость. Сначала было страшно… и, оказывается, пошло.
– Да не может… – Захар даже подскочил. – И пошло?
– И пошло.
– Да ведь тебя за это по всему Союзу прославить мало! Да ты покажи-ка!
– Пойдем. Только девчат я сегодня на ночь хочу отпустить, пусть погуляют.
– Верно! Верно! – закричала Катька. – Голуби и те милуются, а мы тут, что ж, деревянные, что ль?
– Вы не думайте, что Катя такая, – вспыхнув, проговорила Стеша, обращаясь к Арнольдову. – Она у нас славная.
– Еще бы. – И Катька снова засмеялась.