Текст книги "Бруски. Книга IV"
Автор книги: Федор Панферов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 25 страниц)
2
Совещание тянулось несколько дней – Никита потерял счет. К Михаилу Ивановичу на чай он сходил. Но поговорить за самоваром «вразвалку», как называл Никита, ему не удалось. Михаил Иванович куда-то торопился, да и народу за столом было много, и Никита удивленно сказал:
– А я ведь думал – чего, мол, Михаилу Иванычу не жить: хошь – чай пей, хошь – чего хошь. А ты вон как. Да ведь эдак тебя заездить могут.
– Жнитво, Никита Семеныч, жнитво идет.
– Какое жнитво? Жнитво давно кончилось, – не поняв Михаила Ивановича, поправил Никита.
– Не то жнитво, а людское: плоды трудов своих пожинаем.
Так он и расстался с Михаилом Ивановичем.
Поднимался Никита по привычке в самую рань, выходил из гостиницы и шатался по Москве. За эти дни он сдружился со стариком дворником Архипычем и с милиционером Саней Вахрамеевым. С Архипычем знакомство произошло просто. Архипыч мел сор с тротуара и ворчал:
– Идет человек – нет, чтобы окурок там аль грамотку в карман положить. Бросит. Мети. В своей избе не бросил бы!
– А у нас на полях не кидают, – вступился Никита. – Чисто. Какое стеклышко аль там камешек заметют, и в канавку его.
Так они познакомились.
Никита рассказывал про колхозы, Архипыч – про Москву. Он Москву знал так же, как Никита – Широкий Буерак.
– Вот есть у нас тут переулочек, Капельским называется, и церковь была «Божья мать на капельках». Отчего? Оттого – жил тут купец и держал трактир. И делал он так: придет компания, купит сообща бутылку, хозяин им разливает. Разливал он так – стакан, перед тем как налить, сполоснет и выплеснет в ведро. Ну, за день ведра три-четыре и соберет водки. С того в гору пошел, разбогател и церковь построил. А то есть Тимонин тупик. Это ямщик жил – Тимонин. Понимаешь? Он ухлопал раз барина одного, деньги забрал и жить с того пошел. Потом появились Тимонинский тупик, дома тимонинские… девки тимонинские… На все руки пошел.
Архипыч мел, рассказывал. Никита слушал или сам брал метлу, мел и рассказывал, а Архипыч слушал. В девять же часов Никита спешно бежал в кремлевскую столовую, сытно там ел и шел на совещание.
Но особенно крепко Никита сдружился с милиционером, которого москвичи ежедневно видели на посту, почти У самого Лобного места на Красной площади. Никита этого милиционера заметил в первый же день. Тот, пропуская мимо себя поток машин, ловко вскидывал руки, ловко и проворно вертелся на пятках. И Никите это очень понравилось.
– Вот это – мастак парень, – сказал он Стеше. – Ты ступай, а я малость погляжу на него, – и долго стоял на углу, затем расхрабрился, подошел к милиционеру. – Скажи-ка, милай…
Милиционер быстро отдал ему честь, что немало удивило Никиту, и скороговоркой проговорил:
– Я занят, отец. Вы бы обратились вон к тому милиционеру. Вон стоит – он расскажет, как и что.
– А я к тебе шел. Где ты, милай, учился такой науке?
– Какой?
– А вот… ловок ты, братец. У меня голова от машин закружилась, а ты, гляди чего.
– Ты, отец, откуда? – не переставая управлять движением, спросил милиционер, и строгое его лицо расплылось в улыбке.
– А ты разве не знаешь? Я же Никита Гурьянов.
– А-а-а. Читал. Вон ты какой!
– Читал? Еще бы. Меня теперь Никитой Семенычем зовут, а был я Никитка Гурьянов. Верно, я в былые времена глоткой брал. Мы, примерно, братья Гурьяновы, драчуны были… Вот на кого ежели злы, кто не угодит нам, примерно землю там не уступят аль делянку в лесу, так мы что делали: на масленицу полюбовный бой был на селе, мы вот и сговаривались, мы, то есть братья, вложить ныне полюбовно такому-то – ну, там Ваське Герасимову… и ударялись на него. Скулы выворачивали. И знали нас. А теперь меня Никитой Семенычем величают и со Сталиным я за ручку здороваюсь, – похвастался он и вдруг впервые за всю свою жизнь почувствовал, что от такого хвастовства ему стало стыдно. – Заврался малость, – поправился он. – Оно, конечно, со Сталиным я разговор имел, да ведь он не только со мной говорит… со многими, со Стешей с той же.
Милиционер оказался комсомольцем, и вечером они с Никитой сидели в кафе и пили чай. От кофе Никита решительно отказался. И сегодня, расставаясь с милиционером, Никита сказал:
– Саня! Я завтра должен перед народом слово держать. Посоветуй, как и что. Оно, конешно, ежели бы племяш, Кирилл Сенафонтыч, тут был, я бы не тревожил тебя.
И они долго советовались о том, что должен сказать Никита.
А когда Никите предоставили слово и когда угомонились аплодисменты, он раскрыл рот и так же, как Костя Каблев, первые секунды ничего сказать не мог: слова куда-то вылетели, в глазах появился туман, дух сперло, и он долго хлопал губами, затем тяжело вздохнул:
– Пахать легче. – А пока люди смеялись, он хотел было начать с того, с чего начинали почти все, – с приветствия вождям, но тут же одернул себя: «Ты, старый дурак, чужую песенку не запевай. Свою давай», – и начал по-своему: – Что есть социализм? – начал он и поднял руку. – Социализм – это мы с вами. Если нашу Ра-сею наперед взять, какая она была, то мы можем сказать одно – там все принадлежало барьям, а нам с вами горе-беда. А теперь мы с вами вот этими руками, – он высунул вперед обе руки, и потряс ими, – что наделали? Мы мечту людскую в факт превратили.
Сталин: – Верно.
Никита: – Правда, нет ли, но мне сказывали, когда я на Днепре был… – Никита улыбнулся. – На Днепр плавал, в Сухум плавал. А зачем? Страну искал. Мура-вию. Где, стало быть, нет коллективизации. Видите, как клоп от порошка бегал. Да-а. – Он опять повременил. Когда смолк хохот в зале, продолжал: – Вот мне и сказали, что плотину на Днепре люди думали еще при Екатерине, великой… блуднице, поставить. С той поры одних бумаг накопилось девятьсот пудов. А вот они пришли, – Никита показал на президиум, – и построили… и мечту в факт превратили, – Зал тут не вытерпел, грохнул аплодисментами, а Никита продолжал, уже довольный своей речью: – Али вот племяш мой, Кирилл Сенафонтыч Ждаркин, – что наделал в урочище «Чертов угол»? Заводы такие отгрохал – ахнешь. Или те же колхозы. Ученые раньше, как мне вчера сказывал Саня… милиционер – тут против нас на посту он стоит – ученые, слышь, говорили: колхозы – это утопизм какой-то, дескать…
Но тут Никите говорить не дали: зал взорвался хохотом. Одни смеялись, поняв «утопизм» по-своему: как «утопиться», другие – удивленные тем, что Никита произнес такое слово.
– Да, утопизм, – не смущаясь, продолжал Никита. – Дескать, люди сразу из грязи в рай хотят мырнуть. А мы вот мырнули и, гляди, где вымырнули. Я вот с своими ребятами дал на полях урожай пшеницы сам-сорок. Сам-сорок, это подсчитай-ка, центнеров пятьдесят. Вот вам и утопизм, дуй вас горой!
Что такое? Сталин поднялся и громко захлопал в ладоши. И люди – семь тысяч человек, – поняв Сталина, зааплодировали Никите, бурно приветствуя его криками.
А с Никиты уже лил пот. Он присел на стул рядом со Стешей и тяжело задышал. А когда узнал, что скоро и ей выступать, шепнул на ухо:
– Ты только не робей. Как вот я. Говори – и все.
– А чего ж у тебя рубашка мокрая?
– Узопрел малость. Эх, тебе бы надо с Саней поговорить. С милиционером. Вот башка-парень. Весь земной шар знает. Где чего в мире делается – все знает.
– Ты м «е не мешай, Никита. Думаю я, – попросила Стеша, и глаза у нее стали стеклянные.
3
Прыжок с обрыва в реку как-то «омыл душу» Кирилла: ему было и стыдно за такой поступок, и в то же время ему казалось, что это была единственная мера, чтобы «вылечить душу». Когда перед ним вставал какой-либо крупный политический вопрос, он, если не в силах был разрешить его один, обращался к Богданову, к коллективу коммунистов или, наконец, к Сталину. Но вопросы «душевного порядка», как называл Кирилл все свои интимные переживания, он никому открыть не мог, тем более что в те времена вопросы такого порядка многим казались пустяковыми, присущими переживаниям только «мягкотелой интеллигенции». И Кирилл эти вопросы носил в себе как тайну, переваливая ими скрыто, как позорнейшей болезнью, и это мучило его. Значит, выход один – с обрыва в реку… И вот ныне «душа посвежела». И он снова с головой ушел в работу.
Одна черта, давно заложенная в Кирилле, теперь с каждым днем все сильнее развивалась – он не мог останавливаться на достигнутом, не мог почивать на лаврах и наращивать жирок; он всегда искал того, что еще не сделано, но что надо обязательно сделать, сделать так, чтоб еще на какой-то уровень поднять людей, которыми он руководит.
И тут – после пикника – он решил прибрать к рукам «всех этих тёть». Он подумал и создал общество, назвав его «Обществом жен ответственных работников», поставив во главе этого общества Стефу, а в помощники ей дав Феню, предполагая, что Феня и поведет все дело.
Подобную организацию некоторые, особенно мужья, встретили со скрытым упреком по адресу Кирилла. Но протестовать громко никто не решался, ибо за эти годы, особенно после дела Подволоцкого и Жаркова, Кирилл приобрел большой авторитет на заводе, и многие шли за Кириллом просто с полной уверенностью, что то, что предлагает Кирилл, – хорошо. Женщины подобрали себе бригады, отправились в рабочие поселки и занялись там культурным обслуживанием – устройством детских яслей, детских домов, кружков самодеятельности, и этим самым подняли на ноги жен рабочих. Кирилл получил письмо, в котором его благодарили за то, что он «подумал о тех женщинах, которые совершенно оторвались от общественной жизни». «Многие из нас – жен ответственных работников – замкнулись в семейном кругу, и дела наши контролируем только мы сами, а не общество. И это в свою очередь толкнуло многих из нас в хаос сплетен, пересудов, в обывательское болото. Вы думаете, среди нас нет таких, кто когда-то был в первых рядах борцов за рабочее дело? Есть и такие. Я вот, например, несколько лет работала в политотделе армии, ходила вместе с красноармейцами на Деникина… и вдруг я занялась только кухней, только тряпками, только фокстротами. Я теперь с ужасом вспоминаю, что мои интересы укладывались только в то, как бы мне не потолстеть, как бы мне не прозевать новые фасоны платьев. А теперь я снова окунулась в общественную работу. Вы понимаете, я снова стала считать себя человеком», – так писала Кириллу жена одного ответственного работника.
Читая это письмо, Кирилл понял всю глубину своей вины. Он понял, что вина его перед Стешей заключается не только в том, что он «изменил» ей, и даже не в том отвратительном поступке, который он совершил накануне ухода Стеши, а в гораздо большем – в том, что он, замкнув ее в кругу кухонных дел, превратил ее в такую же самую «тетю», каких он видел на пикнике.
И когда он все это понял, ему вдруг стало легче и показалось даже, что теперь Стеша к нему непременно вернется. Вернется, когда он сам скажет ей о своей вине, а сказать об этой вине ему вовсе не трудно, ибо он наряду со всем понял и то, что вина кроется не только в нем, что вина эта – вина не только личного порядка, но и общественного: что она кроется и в пережитках прошлого, в наследии прошлого. И тут Кирилл развил целую теорию. Он обложился книгами по вопросам семьи и брака. Он перечитал соответствующие места у Маркса, Энгельса, Ленина. Он взял работы крупных ученых по изучению быта первобытных народов, и временами ему казалось, что в вопросах семьи, в вопросах отношений к женщине, в особенности в вопросах отношения к «своей жене», культурные мужья стоят гораздо ниже первобытных людей, и дикарями-то можно назвать именно их, «культурных» мужей.
Да, теперь, как только он встретит Стешу, непременно скажет ей все. И, придя к такой мысли, он облегченно вздохнул и с большим волнением стал следить за газетами, будучи уверен в том, что Стеша на совещании непременно выступит.
Сегодня вечером он в хронике прочитал, что «предпоследней на совещании знатных людей страны выступила трактористка колхоза «Бруски» – тов. Огнева Степанида Степановна. Присутствующие устроили ей бурную овацию. После тон. Огневой выступил Сергей Петрович Сивашев. Он говорил о новой героике и о работе тов. Огневой. В завтрашнем номере речи тов. Огневой и тов. Сивашева будут опубликованы полностью».
Это была страшная ночь, как потом вспоминал о ней Кирилл.
Радовался ли Кирилл выступлению Стеши? Да. Он даже воскликнул: «Вот мы какие!» Но тут у него закралась гаденькая мысль. Ему показалось: все, что делает Стеша, делает лишь для того, чтобы «насолить» ему. И эту мысль, которую он сам именно так и назвал – «гаденькой», он никак отогнать от себя не мог, и Стеша было снова упала куда-то вниз, превратилась в простую «обывательскую бабу», в ту самую бабу, которая «полезет к черту на рога, лишь бы доказать, что она права».
«Но ты же идиот… ты же обозленный муж, – ругал себя Кирилл. – Ты подумай… Вот теперь она вырвалась, взвилась. Да она же святая женщина…» – и, найдя это слово, вкладывая в него самое чистое, такое, к чему прикоснуться грязными руками – все равно что ударить по лицу ребенка, он стал то и дело повторять это слово. А Стеша снова выросла, «взвилась», стала притягательной, такой, к которой хотелось сейчас же, бросив все, кинуться, бежать и, если надо, пасть перед ней на колени и просить ее, чтоб не оттолкнула, чтоб не отвернулась.
В одиннадцать ночи ему из Москвы позвонил Сивашев:
– Вчера выступала Стеша, – сказал он. – Здорово. Я ждал, что она хорошо выступит, но не ждал, что так сердечно… Твою беду я знаю. Что ж, бывает… Ну, как-нибудь излечим и твою беду.
Кирилл вбежал в мастерскую к Арнольдову и рассказал ему, что звонил Сивашев, говорил, как выступала Стеша и какое хорошее впечатление осталось у всех от ее выступления.
– Да, Стеша… она изумительная… нет, не то, не изумительная. Она какая-то особенная, – проговорил Арнольдов и быстро закрыл картину. Он это делал всегда, как только Кирилл появлялся в его мастерской. – Я, если бы… – продолжал он и чуть было не сказал: «Если бы я надеялся, позвал бы ее с собой», но сказал другое: – Я, если бы мог, непременно поехал бы и посмотрел на нее там. И на Никиту Гурьянова, на Епиху Чанцева. Мне сообщили, что Епиху увезли туда же. На аэроплане.
Они долго говорили о Никите Гурьянове, об Епихе Чанцеве, о Митьке Спирине, и оба, больше всего желая говорить о Стеше, даже не упоминали ее имени. Иногда Кириллу хотелось спросить, как в то утро они очутились – Арнольдов и Стеша – на той возвышенности около «Брусков», а Арнольдов все время порывался спросить, почему такие «чужие» отношения у Стеши и Кирилла. Но они так ничего и не сказали. Кирилл отправился в горком, а Арнольдов снова принялся за работу над картиной «Мать». Он последние дни почти не выходил из мастерской и как-то все торопился.
Кирилл ходил из угла в угол по своему кабинету и подсчитывал: газеты придут завтра только к вечеру – это если почту пришлют на аэроплане. Но если аэроплан почему-либо задержится, газеты будут на заводе только на третий день. Значит, жди целых три мучительных дня. А Кирилл чувствовал, что в своей речи Стеша как-то коснется и их отношений. Ведь не напрасно Сивашев намекнул на «беду». Откуда он знает? Очевидно, из речи Стеши, – и это радовало и пугало Кирилла. Радовало потому, что он ждал: Стеша за это время поняла, что в их разрыве виноват вовсе не Кирилл, разрыв этот не единичное явление, он характерен для многих семей, о нем надо судить совсем по-другому, совсем не так, как судили до этого Стеша и Кирилл. И если она это поняла, значит – хорошо. Но Кирилл и боялся, потому что гаденькая мысль снова овладела им, и ему казалось, что Стеша, не упоминая его имени, скажет в своей речи что-то плохое, оскорбительное, и тогда ни о каком примирении думать нельзя, тогда, значит, конец всему.
Но зачем ждать день, три дня, коль до краевого города всего двести сорок километров. Это – если сесть на машину, то туда и обратно – восемь часов. Долго. А вот. Ведь у Кирилла в запасе имеется маленький, открытый двухместный аэроплан. Он на нем уже не раз летал в горы на разведки. На этом аэроплане до города два часа. Кирилл позвонил, вызвал летчика и сказал:
– Быстро в город. Сейчас же. А-а-а. Ну, позвоните на аэродром, чтобы нас приняли. Неблагоприятная погода? Черт с ней, как-нибудь выберемся! Мы с вами не то видали… Я? Я не боюсь.
4
Через полчаса они покинули завод и вступили в сплошную, непроницаемую тьму. Кирилл видел перед собой только черное пятно – голову летчика, да иногда на земле мелькали прожекторы автомобилей, и казались они очень маленькими, как вспышки спичек. Гудел мотор, свистел ветер. Из-за гула мотора и свиста ветра Кирилл не мог говорить с летчиком. А ему хотелось говорить, чтобы не тянулось так томительно время. Ему хотелось говорить с летчиком о Павле Якунине, который со своими товарищами уже закончил героический беспосадочный перелет через леса, знойные степи, жаркие пустыни, через горы, через суровый север. На днях была опубликована радиограмма:
«Мы сегодня убедились в коварстве Арктики, какие трудности она несет. Неуклонно выполняется задание партии: идем навстречу трудностям и не уклоняемся от них».
Странно было видеть в этот день Феню. Глаза у нее ввалились и тревожно смотрели из глубины темно-синих ям. Они смотрели в одну точку – куда-то вдаль, и, войдя, в кабинет Кирилла, она опустилась в кресло и тихо произнесла:
– Кирилл. Я больше не могу… у меня нет сил… поддержи.
– А что? Что такое? – Кирилл подошел к ней, приподнял голову и посмотрел в глаза, и в эту секунду у него мелькнула одна мысль: Феня пришла к нему, пришла такой же, как и там в пещере.
– Льдом покрылись, – сказала она еще тише, глядя Кириллу в глаза.
– Кто? – спросил Кирилл и догадался, что Феня пришла к нему вовсе не за тем, за чем он думал. – Кто?
– Павел.
– А-а-а! Да чего ты выдумываешь, – краснея за свою мысль, запротестовал он. – Ведь только сегодня опубликовано, что они бодры, здоровы, смело выполняют наказ партии. – Он говорил и не слышал своих слов, ибо ему было совсем не по себе от первой мысли.
– Да. Но мы с Павлом договорились. Он мне обещал сообщать всю правду. Вот.
Феня протянула Кириллу радиограмму с непонятными словами: «Кучум словом низко» и т. д. И тут же под этими словами дрожащей рукой был сделан перевод: «Падаем. Мы во льду, как в мешке. Самолет отяжелел. Впереди пурга и Ледовитое море. Иногда хочется сделать посадку… Лишь бы на землю. Но мы летим… до последнего вздоха. Если вырвемся – это будет не просто геройство, это будет сверхчеловеческое усилие. Ты береги в себе то, что в тебе есть. Павел».
– Да, вот оно что… вся холостяцкая теория вылетела, – проговорил Кирилл, вглядываясь во тьму и ничего не видя. «И какая она стала красивая. Арнольдов прав – ее разбудил Павел… и она… в ней все сомкнулось, объединилось. Когда в человеке все сомкнуто, соединено, – нет раздора – он красивый… Экую галиматью порю», – одернул он себя.
Небесный шквал рванул, подкинул самолет, и Кирилл почувствовал, что они падают на крыло, падают с бешеной скоростью, со свистом, как чугунная плита.
– Эге, – вырвалось у него, и ему захотелось петь, и он, крепко вцепившись руками в борта открытого самолета, запел громко, напрягая горло, не слыша своего голоса. Затем смолк и пробормотал: – Так можно и шлепнуться.
Но самолет в эти минуты выправился и пошел вверх. Кирилл этого не видел, но чувствовал это по тому, как ветер бил его в лицо – наискось, прижимая к сиденью.
И вот хлынул дождь. Где-то совсем поблизости в кромешной тьме разорвались ядра. Блеск молнии осветил самолет, и Кирилл увидел лицо летчика, повернутое к нему, и губы – они что-то кричали.
– Что-о-о?
– Во-о-о, – только и услышал он в ответ.
И это непонятное «вооо» перепугало его.
– Что-что? – снова закричал он.
– В ад попали, – вдруг донеслось до него, и опять самолет загудел, рванулся в сторону, нырнул в черную бездну, и снова разорвались ядра, и при блеске молнии Кирилл увидел сплошные потоки дождя.
«Водяная стена», – подумал он и хотел было крикнуть летчику, чтобы тот немедленно приземлился, но тут же догадался, что в такую тьму сесть на земле, в поле, невозможно и поэтому надо лететь дальше, лететь, пока они не пробьются сквозь тучу.
– Экая перепалка, – проговорил он, когда небесный шквал еще раз промчался над ними и машина, накренясь, стремглав, падая на крыло, понеслась вниз.
И все-таки они пробились…
Кирилл, весь мокрый, выскочил из кабины и, кинув летчику: «Готовьтесь в обратный путь», – побежал в аэровокзал.
На вокзале еще никого не было. Работала только кассирша, и та клевала носом, борясь со сном. Но около нее лежала «Правда»: тот самый номер, в котором, по предположению Кирилла, должна была быть напечатана речь Стеши. Расспрашивая кассиршу о движении аэропланов, он попросил у нее газету – посмотреть – и, сунув газету в карман, побежал вон, слыша, как кассирша кричит вдогонку, что это – не ее, а дирекции.
– Ну, вы там разберетесь, – буркнул Кирилл и вмахнул в кабину. – Пошли назад, – приказал он летчику.
– Ну, ну, – летчик покачал головой. – Если бы не вы, я не полетел бы в такую погоду. Мы были на волоске от смерти.
– На то и летчики. Они всегда на волоске от смерти. Вон – Павел Якунин. Еле удержался. А теперь герой Союза. Ему обязательно дадут «Героя Советского Союза». Вот увидите.
И они взвились.
На востоке огромной длинной полосой занималась заря.
Кирилл знал, в этот час начинается перелет уток. Именно вот в этот, когда с востока идет свет, а на западе еще сплошная тьма. И у него опять мелькнула та же, за последнее время навязчивая мысль: «Постоять бы на болоте, пострелять бы», – но он тут же об этом забыл и выхватил из кармана газету. Были еще густые сумерки, но Кирилл разобрал портрет Стеши. Вон она стоит на трибуне, рука вскинута, рот полуоткрыт, а глаза опущены. Какая она? Кирилл стал всматриваться, но ничего больше разобрать не смог. Но вот летчик, огибая горы, взял курс на запад – в серую мглу, с востока ударил свет, и Кирилл увидел – у Стеши глаза не опущены, а прикрыты, и даже тут, на газетной бумаге, длинные ресницы – как бархатные стежки.
И вот Кирилл уже читает всю речь. Речь проста, без выкриков, без витиеватостей. Да, да, Стеша говорит о судьбах женщин. Она приводит только что сказанные ей слова Сталина и добавляет к ним:
«Наше женское сердце заполнено чувствами, и одно из основных чувств – это любовь. Любовь к детям, к человеку, к мужу. Эта любовь огромна. Она движет миром. Но среди этих чувств у нас есть одно чувство, и оно часто вредит нам – это чувство жалости. Мы часто по-человечески жалеем того, с кем связывается наша судьба, – мужа… и этим вредим не только себе, но и ему, но и обществу».
Кирилл сунул газету в низ кабины и услышал, как у него бьется сердце.
«Да, все ясно, – сказал он себе. – Вот сейчас она скажет о том, как она жалела меня и как это плохо»… – Он некоторое время сидел молча, бездвижно, ничего не видя, и снова принялся читать.
«Я обращаюсь ко всем женщинам, – говорит Стеша. – Конечно, жена должна быть матерью, быть тем человеком, который должен создавать и семейный уют. Но ведь для этого вовсе не надо уходить от общественной работы. Для этого надо сочетать семейные дела с делами общественными и работать в обществе наравне с мужчинами. Нам, советским женщинам, такие права даны, а женщины других стран о таких правах только еще мечтают».
«Как она выросла», – подумал Кирилл и облегченно вздохнул, ибо упрек, брошенный в этих словах и ему, Кириллу, был не настолько сильным ударом, чтобы сбить его с ног, наоборот, в этих словах Кирилл увидел настоящую Стешу, ту Стешу, которая много поняла за это время. И он оторвался от газеты и посмотрел кругом.
Солнце выкатилось из-за гор. Оно скрывалось в перистых облаках, похожих на сетку, и сверху кидало на землю свои трепетные лучи. Лучи походили на длинные ресницы, и казалось – солнце, чего-то смущаясь, прикрыло глаза.
«Как у Стешки… ресницы», – подумал Кирилл и, не отрываясь, смотрел на солнце, на горы, на поля.
Спустя некоторое время он стоял на пороге своей квартиры, а навстречу ему бежала Аннушка. Размахивая газетой, она кричала:
– Мама! Мама! Говорила! Со Сталиным!
– Откуда ты достала… эту? – Кирилл показал на газету и хотел было подхватить Аннушку и покружиться с вей по комнате.
– Богданов принес. Он приехал.
– Да ну? Где ж он?
И Кирилл стремглав кинулся в кабинет.
Богданов, расхаживая из угла в угол, пел абхазские песни. Песни без слов, заунывные, протяжные. Он пел их, закинув голову, широко открыв рот, крепко жмурясь, и голос его клокотал, срывался на высоких нотах, неожиданно переходил на грубый бас, на хрипоту. Но Богданов пел – и это свидетельствовало о том, что он здоров, бодр и весел.
– А-а-а, – оборвав пение, проговорил он и пошел навстречу Кириллу. – Давай поцелуемся. Мы ж с тобой никогда не целовались. – И они, крепко обнявшись, поцеловались три раза.
Богданов похудел, стал легче на ногу, в глазах пропала усталость, которая всегда пугала Кирилла.
– Да ты выглядишь прямо-таки как комсомолец. – И Кирилл снова обнял Богданова.
– Га! – выкрикнул Богданов. – Восемьсот километров – не вру – прошел пешком. Я хоть и охотник, но никогда не вру. Как тогда выехал с завода, на сороковом километре машину отпустил и пошел и пошел… Я, брат, на Урале был. Все горы излазил. Вот где красота! И кой черт наши люди всё на юг таскаются? На Урал надо ездить. Эво, какой я стал. – Богданов ощупал себя и посмотрел на Кирилла. – А ты?… О-о-о, ты малость осунулся. Что? А-а-а! – догадался он. – Эдак вот. Ну и речь же она закатила. Вот одно местечко, ого, какое! – он выхватил из кармана «Правду» и, став в позу, прочитал громко, с расстановкой, стараясь подражать Стеше: «Товарищи! Наша женская бригада…» Заметь, Кирилл, она нигде не говорит: «моя бригада», а говорит: «наша»… Так вот слушай: «Наша женская бригада первая в Союзе пустила тракторы на третью скорость. Давайте и жить на третьей скорости». Ага, видал, Кирилл Сенафонтыч? Молодец, молодец. Утерла она тебе нос. Что? Кусай теперь локоть.
– Да я вовсе не кусаю. Зачем кусать?
– Вижу. – Богданов захохотал и, как всегда при этом, закинул голову. – Наши труды. Мои. Я ее выучил. Ты не знаешь, а я ей потихоньку, когда она возилась на кухне, потихоньку, нет-нег да и подвалю: «Стеша, мол, предметы – особо домашние – знаешь, какую власть имеют над человеком?» Да при этом возьму да и расскажу какую-нибудь выдуманную историю о моей знакомой. Была, мол, хорошая женщина. Работала. Все на нее глядели. И она горда. А потом – вот свой угол, то да се. Про Наташу, мол, Ростову у Толстого читала? У нас, мол, Наташи-то должны быть с другим концом. А? Что? – вдруг закричал он и ткнул кулаком в живот Кирилла. – Вот и утекла от тебя Стешка. А? Что? Досадно! А мне не досадно! Я радуюсь. Экую фигуру выдвинули на совещание. Да она там, на совещании, – я следил за ней, – украшала Москву, страну нашу. Я думаю, ее там полюбили. И я тебя. И завод – дело моих рук. Я, брат, начинаю подсчитывать, что на земле сделал.
– Ну, это еще рановато.
– А потом будет поздновато. Вот я и подсчитываю, чего на земле Богданыч настряпал.
Кирилла раздражало, как мысленно произнес он: «Хвастовство Богданова», и, желая «обрезать его», он сказал:
– Ты уж очень уверен. А помнишь, как нападал на черный пар, а я его все-таки на «Брусках» вводил. Ты это видел и молчал. Практика-то побила твою теорию.
Богданов вскинул на него глаза.
– Человек заболел, например, ангиной. Ему дают порошки. Что ж, протестовать против этого?
– К чему это – пар и порошки.
– Мужик землю загадил. Она вся, грубо говоря, во вшах-паразитах: полынь, овсюг, пырей, куколь, осот… и черт его знает какой еще сорняк не ужился на нашей земле. Пар в первую очередь уничтожает сорняки. Разве против этого можно протестовать.
– Виляешь.
– А зачем вилять? Когда будут уничтожены сорняки, а их воспитывает мелкая пахота, когда в земледелие будет полностью внедрена агрономия, – тогда станет бессмысленно держать черный пар.
– Не убедил, – резко возразил Кирилл. – Ты все напираешь на «когда-то», а сейчас государству и колхозникам нужен хлеб и мясо.
– Без «когда-то» жить бессмысленно, товарищ «дилектор». Ты помнишь, я в академии, в присутствии Вильямса делал доклад о комбинате. Это было в расчете на «когда-то». Такого комбината пока в жизни нет, но он заложен.
– Где это? В твоем докладе? – снова, настойчиво желая сбить Богданова, произнес Кирилл.
– Ты, дядя, еще чудо-мужик: дальше своего огорода ничего не видишь и видеть не хочешь, – тоже резко, даже гневно проговорил Богданов. – Проанализируй хотя бы состояние своего огорода: вот мы построили два завода в глухом урочище, строим третий. Строительством и коллективизацией мы подняли на движение не только крестьян нашей области, но и соседних областей. Так ведь?
– Так, – ответил Кирилл, уже понимая, что Богданов сейчас нанесет ему ответный удар.
– Значит, крестьянин двинулся в промышленность, в город: деревня, вернее колхозы, дают промышленности – городу рабочую силу, хлеб, мясо, обувь, лес и так далее. Но ведь и промышленность – город не сидит сложа руки, как богдыхан. Промышленность – город двинули в деревню высшую технику: трактора, комбайны, молотилки, сеялки, веялки. А придет время – даст в изобилии электричество. Ведь это уже заложен тот самый комбинат, о котором я тогда говорил в академии, другими словами мы основательно приступили к ликвидации разницы между городом и деревней, то есть строим социализм. А ты как думаешь?
– Думаю… думаю, – в замешательстве проговорил Кирилл.
– Так вот думай дальше, что творится за чертой «твоего огорода». Такие же и даже мощнее, как наш, индустриальные центры созданы, создаются на Урале, в Сибири, да и по всей стране. Что молчишь? Это ведь только врагам или бестолковым кажется, что у нас и промышленность и сельское хозяйство развиваются независимо друг от друга.
– Молчу, потому что побежден.
– Э! Чтобы тебя и подобных тебе колхозников победить, партии придется еще много поработать. Но… поработаем… вместе же с тобой и вами.
– А я тут без тебя станки велел белой краской выкрасить, – произнес Кирилл, лишь бы что-нибудь сказать.
– Видел. Хорошо. К чистоте приучает это. А кто это у тебя там рисует? Мастер большой. Да-а. Вот оно как. Я по пути забрел в Свердловск к своим давнишним знакомым. Ворон у них живет. Ручной. Сто двадцать лет. Три поколения пережил. И сила, понимаешь. Вот какая сила: подойдет к бемскому стеклу, клюнет и – вдребезги.
Вот сила…
И Кириллу показалось, Богданов говорит:
– Вот какой-то ворон, черт его возьми, живет сто двадцать лет, а я, Богданов, прожил всего только шестьдесят с гаком и уже сдаю.
– Ну, завтракай, и пойдем на завод. Я дорогой еще кое-что придумал.