Текст книги "Бруски. Книга IV"
Автор книги: Федор Панферов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 25 страниц)
7
Весть о пожаре быстро разнеслась по строительной площадке.
Прорвавшись сквозь огонь, бегущие с четвертого участка люди рассказывали подробности катастрофы – и то, как Наташа вскочила на паровозик, как она махала рукой Кириллу и как кинулась к торфушкам и погибла в огне. Наташу многие знали на строительстве как начальника второго участка и как комсомолку, и весть о том, что она погибла в огне, подняла людей на ноги. Но тут подоспела другая весть. Рассказывали очевидцы, уверенно и подробно: в огне погибли Кирилл Ждаркин и Богданов. Они находились совсем поблизости от поезда с торфушками, и когда торфушки начали прыгать из коробов в золу, они оба кинулись спасать их, но огонь ошалело налетел на свою новую жертву. Богданов метнулся к воде, но огонь преградил ему путь, смял его. Кирилл же Ждаркин хотел было выхватить Наташу из пламени, но торф под ним провалился, и Кирилл сгинул в ревущем котле. Весть о гибели Кирилла Ждаркина и Богданова немедленно приостановила работы на строительных площадках. Люди, оставив котлованы, недоделанные корпуса цехов, коксовые печи, железнодорожные станции, канцелярии, квартиры в каменных домах, землянки, – десятки тысяч людей, прихватив с собой топоры, лопаты, ведра, ринулись на пожарище. А оттуда, с пожарища, им навстречу бежали обезумевшие торфяники, торфушки. Они бежали, никого не замечая, стремительно обгоняя друг друга, врываясь в вокзал, заполняя пассажирские поезда, товарные вагоны, все время выкрикивая одно и то же слово:
– Оман! Оман! Оман!
Вскоре, как только весть о гибели Кирилла и Богданова разнеслась по площадке, к Стеше пришла Маша Сивашева. Она боялась, что упорные слухи о гибели Кирилла сразят Стешу, еще не совсем оправившуюся после родов, и Маша хотела разуверить ее, убедить в том, что все это болтовня. Но, войдя в квартиру, она сама присела на стул у двери и молча протянула руку к Стеше.
Стеша полулежала на диване, упорно всматриваясь в ту сторону, где был расположен четвертый участок.
– Зачем? Зачем я его послала? Зачем я его послала? – беспрестанно повторяла она, крепко держа за руку Аннушку.
– Стешка! Милая… Стешка, – вырвалось у Маши, и, шатаясь, она подошла к ней, вцепилась своими тонкими пальцами ей в колени. – Ведь это же только слухи. Ведь… ничего же… Вон смотри – и гарь пропадает.
– Зачем? Зачем я его послала? – Стеша посмотрела на Машу тупым, злым взглядом.
– Мама! Не надо, – вдруг строго проговорила, точно взрослая, Аннушка. – Не надо. Вот я пойду и приведу Кирилку.
Стеша, чтоб отвлечь ее от беды, которая так неожиданно свалилась на них, попросила:
– Ты лучше пойди и посмотри, что делает братишка, – и, поворачиваясь к Маше, добавила, улыбаясь: – А мы ему еще не дали имени, – и снова потускнела, мертвенно вглядываясь вдаль, шепча: – Если бы я могла! Ах, если бы я могла, я побежала бы туда.
Прошел час, два… наступила ночь – темная и страшная.
Слухи ползли разные.
Говорили, что Кирилл и Богданов будто бы прорвались сквозь огонь и их видели на шестом участке в толпе. Говорили, что их, обгорелых, посадили прямо в вагон и отправили в областной город. Говорили, будто бы они вовсе не пострадали от огня, но на них напали обезумевшие торфяники, избили их и сбросили в озеро. Говорили, что в горах поднялись земляные жители и разгромили продовольственные склады. Говорили… Говорили разное, но все это было тревожное, страшное, и с каждым новым слухом Стеша все больше гнулась, блуждая по комнате тусклыми, мертвыми глазами. А совсем поздно ночью в квартиру торопливо ворвался редактор местной газеты Бах.
Бах, несмотря на свои молодые годы, был уже лыс. Ходили слухи, что лысину он себе сделал каким-то искусственным способом. Он всякий раз, проходя через сторожку, дразнил собаку, завывая и лая; заигрывал с ребятишками на улице. И дома у себя Бах – об этом все знали – был груб с сыном и женой.
«Балаболка», – называл его Кирилл.
– Прошу, прошу, – резким, лающим голосом заговорил Бах, выводя из-за своей спины главного инженера строительства Рубина.
Всегда причесанный, приглаженный, аккуратный, в эту минуту Рубин поразил Стешу своей растрепанностью: фуражка у него сидела боком, брюки были смяты, но в руке он держал чистый платок, точно собирался плакать.
– Ну, – быстро, тем же лающим голосом заговорил Бах, снимая пенсне. – Надо приготовиться. Вы, товарищ Огнева, член партии и должны понимать, что потеря одного человека, даже самого близкого вам, не должна бросать вас в уныние.
– Что? Что? Что вы! – Стеша задохнулась и замахала руками.
Но Бах понял ее, очевидно, по-своему и продолжал еще более возвышенно:
– Революция требует жертв.
– Уйди! – зашипела на него Маша. – Уйди! Идиот, – и кинулась к Стеше.
Стеша не дышала. Она свалилась на диван, даже не дрогнув.
– Я только хотел узнать… Мне нужны сведения… в газету… Ведь надо оповестить… – И, пятясь к двери, Бах впервые за свою жизнь смутился.
Инженер Рубин присел на кончик стула. Он плакал. Плакал он молча, стыдливо вытирая слезы белым мягким платком, и шептал:
– Боже мой! Боже мой!
– Чего вы тут еще с богом лезете? – тихо, но строго одернула его Маша, уже входя в роль врача. – Дайте-ка вон графин с водой.
– Ах, о боге я так, просто… Я не знаю других слов, – проговорил Рубин и осторожно, с графином в руке, подошел к дивану.
Стеша очнулась и, переводя злые глаза с лица Маши на лицо Рубина, спросила:
– Ведь это неправда? А? Вы пугаете меня?
– Я пришел утешить вас, – начал Рубин. – Я был на пожаре. Я не видел их… Но мы, – он заторопился, видя, как глаза у Стеши дрогнули и стали еще злее, – но мы послали людей во все концы. То есть кто мы? Комсомольцы и партийцы. Послушайте, – вдруг спохватился он, – мне же надо быть там… там!
– А кто вас держит? – грубо оборвала его Маша. – И кто просил сюда?
Рубин вышел, но тут же кто-то снова стукнул дверью.
– Опять вернулся этот слюнявенький, – недовольно проворчала Маша и направилась к двери.
В двери показалась Феня Панова. Русо-рыжие волосы у нее, как всегда, сбиты набок; на левой руке перчатка с длинным обшлагом; платье полумужского покроя местами прожжено, помято; но голова чуть закинута назад, держится гордо, да и вся Феня словно была не на пожаре, а в каком-то бою, в котором она одержала победу.
– Ну, вот мы и повоевали, – проговорила она, ни с кем не здороваясь. – Замечательно тушили пожар. Ну и молодец этот Павел Якунин. Он собрал около себя комсомольцев, партийцев и начал тушить пожар каким-то своим методом. Представьте себе – идет стена огня. Казалось бы, надо рыть канаву, заливать водой. А Павел забегает со своей оравой вперед, поджигает лес, и вот две стены огня наскакивают друг на друга, отрываются от земли и несколько секунд бьются в воздухе, как петухи, – взвиваются все выше и выше… пропадают, только дымка остается. Это очень красиво и умно. Изумительный парень.
Рассказ Фени на миг внес успокоение. Даже Стеша и та, взяв руку Фени, начала ее, еще пахнувшую гарью, гладить, вовсе на выдавая того, что гладит она эту руку потому, что эта рука тушила огонь, который, возможно, проглотил Кирилла. Аннушка тихо и незаметно подошла к Фене и начала, как котенок, тереться лицом о ее пахнущее гарью платье.
– А-а-а, мышка, – Феня хотела сначала приласкать Аннушку, погладить ее голову и даже поцеловать, но тут же вспомнила, что так делают все женщины. А поступать так, как все женщины, было вовсе не в обычае Фени. Все эти и подобные женские ласки она называла «сентиментами», да и вообще стремилась больше походить на мужчину, называя женщин «кислой породой». И теперь она грубо, по-мужски встряхнула Аннушку и посадила рядом с собой. – Ты почему, мышка, не на пожаре? Все пионеры там, а ты что ж – сахарная, что ль?
– Пионеры пошли за Кирилкой?
– И за Кирилкой и пожар тушить.
Аннушка кинулась в свою комнату и через несколько секунд вылетела оттуда, на ходу завязывая на шее красную косынку.
– Есть на пожар и за Кирилкой, – сказала она.
– Ты с ума сходишь, Феня, – упрекнула Стеша и, притянув к себе Аннушку, сказала: – Разве ты не любишь маму? Ты же видишь, я больная, – но в голосе Стеши Аннушка не слышала уверенности.
– Эко как вы тут раскисли. Марш, марш, Аннушка! – скомандовала Феня и, чуть подождав, проговорила: – Ведь ничего еще нет. А если что и случится, будем рыдать вместе – и ты, и я, и все, да и вся страна. А теперь – спокойствие и хладнокровие, как всегда в такие минуты говорит Богданов. – Она поднялась, подошла к окну. – Бедный Богданов. Вы знаете, какая трагедия у него была. Случилось это несколько лет назад. Он зимой ехал со своей женой и ребенком по Волге. И вот лошади ночью попали в полынью. И сани, и лошади, и жена с ребенком, и кучер – все ушли под лед. Богданов как-то выскочил с саней и остался на льду, держа в руках опрыскиватели… Эти опрыскиватели и теперь, завернутые в кошму, стоят у него в комнате…
Звено третье
1
Наступила третья весна.
Страна строилась, переоборудовалась, спешила догнать Запад, стать сильнее его, сильнее всех взятых вместе скученных государств.
В далекой Шории, под дикими горами Алатау, на левом берегу реки Томи, заканчивалась постройка гиганта металлургии. Сюда на строительство пришли десятки тысяч людей, и рядом с заводом, на пустыре, вырос город на пятьсот тысяч жителей. Перекраивался и седой Урал со своими крохотными, времен Петра Великого, заводиками. Под Свердловском, в расчищенном бору, на топях и болотах рос красавец Уральский машиностроительный. Под Челябой – городком избушек, курятников, деревянных тротуарчиков, невылазной грязи – расхлестнулся корпусами, гудронированными дорогами, площадями, клумбами – тракторный. Совсем недалеко от Челябы, около священной Железной горы, при сорокаградусных морозах, в пургу и в зной, топором и лопатой, воздвигался завод, который обещал дать стране чугуна столько, сколько давал весь старый Урал. Перекраивались Тюмень, Шадринск, Уфа, Пермь. Перекраивалась и Волга, испокон веков бурлацкая, лапотная. Вгрызались в землю экскаваторы, рвал глыбы динамит. Перекраивались Якутия, Казахстан, Калмыкия. Строились заводы под Ленинградом, под Архангельском, на Севере, под Москвой белокаменной. Москва как бы состязалась с другими городами, перестраивалась буйно: рылась под землей, прокладывая новые пути, сносила целые кварталы, рубила углы азиатских улиц, строила корпуса новых домов, гудронировалась, красилась и дымила день и ночь – дымила, пылала, гремела голосами строителей, ухая даже на зорях вздохами экскаваторов.
Страна на всех парах мчалась вперед, – мчались города, деревеньки, села, хутора, требуя добавочного угля, железа, стали, мануфактуры, мяса, хлеба, строительных материалов.
Кирилл Ждаркин не был в деревне с того дня, как его впервые вызвали в Москву. Из Москвы он уехал за границу, а потом, когда вернулся в Широкий Буерак, тут же получил выписку из постановления бюро крайкома о том, что он, Кирилл Ждаркин, «рекомендуется секретарем городского комитета партии на строительство металлургического завода», а на его место намечается директором тракторной станции Захар Катаев. Так ему, Кириллу Ждаркину, «сменили руль».
С тех пор он следил за колхозным движением лишь по газетам и рассказам очевидцев.
На страницах печати то и дело мелькали цифры – десять процентов, двадцать, тридцать, шестьдесят, восемьдесят, девяносто девять. Казалось, деревня на всем скаку ринулась в иную, досель неведомую жизнь, и удержать ее уже ничем было нельзя.
На Урале целый округ – сорок шесть сел – слился в одну сельскохозяйственную коммуну «Красная поляна». Вслед за этой коммуной такие же коммуны стали появляться во всех краях и областях Союза. А в Белоруссии, на топях и болотах, создавался агроиндустриальный комбинат. И о таких же комбинатах заговорили на Урале, в Сибири, в Казахстане, Башкирии, Поволжье.
– Черт знает что! Вот прорвалось, – говорил Кирилл Богданову.
– Да, да. Дела, – гудел Богданов и добавлял: – А ты все-таки больше думай о заводе, а не о комбинатах. Не то комбинацию из трех пальцев получишь.
Иногда у Кирилла закрадывались сомнения: а не слишком ли большой разгон взяла страна? И однажды он эти сомнения высказал Богданову, ожидая, что тот опять промычит что-нибудь неопределенное.
– Мы еще совсем не знаем, какие силы таятся в народе, на что он способен, – ответил Богданов. – Кто предвидел, что Павел Якунин станет такой фигурой?…
Все говорило о новой эпохе, о пробуждении миллионов.
И вот в это самое время совершенно внезапно из Широкого Буерака на строительство примчался Захар Катаев. Влетев в кабинет к Кириллу Ждаркину, он мотнул головой на людей:
– Выкати их на минутку. Разговор есть, – а когда Кирилл всех выпроводил, Захар подошел к нему вплотную и, весь дрожа, проговорил: – У тебя в меня вера осталась? Веришь, я за советскую власть, за партию? Веришь? Говори прямо.
– Верю, – Кирилл удивленно посмотрел на него и попросил сесть.
– Сяду. Сяду ща, – чуть не закричал Захар. – Сяду ща. Так веришь? Жизнь мою знаешь – она какая? А вот и у меня поджилки трясутся – от злобы несусветной. – И Захар рассказал о том, что творится в Полдомасове. – Чего делают?! – натужно кричал он. – Все село мертвяками завалили. И я чую, до нас это же идет.
Кирилл резко, раздраженно остановил его:
– Кто делает?
– Кто? По башкам нас будут бить, а эти – полномоченные разные – они побудут и укатят.
– А кто уполномоченный?
– Жарков… Знаешь птицу эту. Помнишь, в Широкий Буерак приезжал?
– Ну, он мужик умный, – сказал Кирилл, припомнив и то, как Жарков когда-то приезжал в Широкий Буерак, и как потом, будучи секретарем крайкома, он, по ходатайству Плакущева, освободил из-под ареста Яшку Чухлява, посаженного «за бандитское поведение во время хлебозаготовок». Верно, Жаркова недавно проработали в печати за то, что он слишком долго думал, на какую сторону стать во время борьбы с троцкистами. Его прозвали за это в партии «вятютей». Но, однако, оставили секретарем крайкома.
– Мне ум-то его не с кашей есть, – возразил Захар. – По башке-то, может, он… не знай кто… Только дела его мне не по сердцу: люд топит в крови!
– Зря кричишь, – одернул его Кирилл.
И позвонил Богданову.
– В Полдомасове черт знает что творится.
Богданов, увлеченный строительством, мало вникал в деревенские дела. Спокойно ответил:
– Все идет, как надо. Без щеп не обойдешься.
– Да ведь щепы-то слишком огромные летят. По башке могут так стукнуть.
– Вот, вот и стукнут, – подтвердил Захар.
Вечером того же дня Кирилла вызвал по телефону Сергей Петрович Сивашев и предложил немедленно выехать в Полдомасово:
– Посмотри, что там творится, и сообщи мне… А может, где в пути и встретимся. Посоветуйся с Жарковым.
Кирилл с большой охотой принял предложение Сергея Петровича съездить в Полдомасово, по слухам зная к тому же, что где-то там живет и Никита Гурьянов.
2
Никита Гурьянов, тогда еще, после «куриного побоища», выехал из Широкого Буерака в Полдомасово, намереваясь тут, наконец, осуществить свою затаенную мечту: стать пчеловодом и независимым хозяином. В Полдомасове он поселился в пустом доме каменщика Якунина.
– Я жилистый, – часто кому-то грозил он в пространство, – меня не угрызешь. Еще ко мне придете и будете просить: Никита Семеныч, что-то чайку с медком охота.
Но тут на него неожиданно нагрянул голод – страшный и свирепый, как страшен и свиреп для одиночки в поле снежный буран. А Никита был почти одиночка: жена его давно умерла, сына Илью расстреляли после событий в долине Паника, сноха Зинка, дочь Плакущева Ильи Максимовича, тоже покинула его и уехала на строительство металлургического завода в урочище «Чертов угол». При Никите остались только девятилетняя дочь Нюрка и полмешка ржи. Нюрка была не по летам развита и такая же рыжая, как и ее отец. И Никита как будто любил ее, по крайней мере он ей единственной открыл свою затаенную мечту, уверяя, что через год-два они «зальются медом».
– Ешь, не хочу – вот сколько меду будет, право слово. И заживем с тобой припеваючи. А те хахали… пускай на колхоз спину гнут. Они и правда думали: я с Давыдкой поругался и потому колхоз бросил. Нет. Бросил я его потому, что поперек горла, как заноза. Понимаешь, Нюрка?
– Ище бы. Чай, свое-то – оно свое, – в тон отцу говорила она, и Никите нравилось.
– Вот именно што, – он утвердительно кивал голевой и, мурлыча, шел к пчелам.
Но вскоре он сжался, как пересушенный гриб. Подбросив под себя мешок с рожью, он сидел и спал на нем, вытаскивая оттуда по горсточке зерна, и украдкой от Нюрки пережевывал его мелкими желтыми зубами. А Нюрка, опухшая, похожая на старушонку, лежала на печке в нетопленой избе и тянула слабым, прерывающимся голоском:
– Ма-а-ама-а! Хли-ибца-а! – сосала пальцы на руке.
Никита иногда бурчал на нее, уговаривал:
– А ты не скули. Ты ж молода. Ты выдержишь, право слово, – и доказывал, топыря пальцы перед ее омертвелым лицом: – Ты то возьми в башку: ежели я подохну, тебе тож подыхать. Кому ты нужна? Ну, ну, не скули. Вот скоро лисичка придет, хлебца принесет, зайчик прискачет, молочка притащит. Ну, ну, не скули, – и отходил, снова садился на мешок, засыпал, видя во сне пышные калачи, пироги во всю улицу. Он подбегал к ним, к калачам и пирогам, жадно ел и не наедался. Но чаще ему снились куры, те самые, которым он на птичнике в коммуне «Бруски» рубил топором головы. Тогда он им рубил головы с остервенением и, отбрасывая в сторону обезглавленных кур, кричал Кириллу Ждаркину: «Эй, племяш, вот твоей радости башку рублю!» Теперь – во сне – он бегал за курами, ловил их, приставлял им головы и жадно пил кровь. А просыпаясь, он вспоминал Широкий Буерак. Иногда в такие минуты он выползал на волю, намереваясь тронуться к Захару Катаеву, пасть ему в ноги и молить о прощении, даже сказать: «Захар, спасай, буду за то тебе вечным кадром!» Но на улице лежала мертвая, белесая, снежная тишина: из избы в избу, из порядка в порядок бродил голод. И поля, непроезжие дороги, знакомые лесные тропы пугали Никиту, – тогда он снова забирался в избу, садился на мешок, погружаясь в мучительный сон, вздрагивая, остерегаясь, как бы Нюрка не соскочила с печки и не выдернула из-под него мешка с зерном.
– Я те дам… Я те дам! – грозил он, взвизгивая.
Никита умирал, умирал обозленный, ни на кого не надеясь, не ожидая помощи, прислушиваясь только к вою псов за околицей. Он стал совсем бессердечным и походил на голодную волчицу, которая в такие дни рвет даже своих щенят. И только однажды, когда Нюрка совсем перестала говорить и опухшие ноги у нее начали трескаться, а глаза устремились в потолок, Никита смягчился, даже заплакал и, достав щепотку зерна из мешка, рассыпая его перед ртом Нюрки, сказал:
– На. Жри, что ль.
Нюрка не дотронулась до зерна. Она была уже безумна и, тихо улыбаясь, еле слышно тянула:
– Ма-а-а-а-ма-а! Ма-а-амычка-а!
– Да кой тебе пес мама? – недовольно проворчал Никита. – Вот еще шишига была. Сгнила она, говорю. Давно, поди-ка, в преисподне жарится. А она – мама, мама. Ну, не хочешь, я сам съем. А тебе все равно умирать, – и, собрав зерно, ловко кинул его к себе в рот.
А наутро, убедившись в том, что Нюрка умерла, он стащил ее с печки и в одной рубашонке, с непокрытой головой, босую, всю в сукровице, держа за руку, поволок по гололедице, выкрикивая хрипло и натужно:
– Подарок! Вот подарок советской власти от мученика Никиты Гурьянова!
Но на него никто не обратил внимания. А с востока надвигалась грязная, лохматая туча. Замазав небо, она медленно и сердито плыла над равнинами, над увалами, над деревенскими владениями. Никите вдруг показалось: стоит он на мертвом поле и, одинокий, подняв кверху голову, надрывно кричит в небо. И он упал на землю, обледенелую и жесткую, как кость.
– Земля, – простонал он, – я тебе все жилы отдал, и ты меня умертвила.
3
Сыпала изморозь – резкая и колкая, как шипы. Земля обледенела, покрывалась роговой коркой, и по роговой, жесткой корке мчались, взвихривая снежную пыль, злые ветры. А небо затянулось тучами – черными, грязными, как обгорелая вата.
По гладкому, отполированному льдом шоссе машина мчалась с визгом, временами крутилась, будто кто брал ее за верхушку и пускал, как волчок… и Кирилл, невольно хватаясь руками за что попало, хохотал вместе с шофером.
Чтобы добраться до Полдомасова, им пришлось сделать крюк километров в двести: по проселочным снежным дорогам ехать было невозможно, и поэтому шофер выбрал путь сначала на Илим-город по столбовой «шашейной» дороге, потом на Широкий Буерак. Отсюда на Полдомасово. И тут в дороге еще раз «страх» Захара Катаева показался Кириллу беспочвенным: по пути встречались колхозы, села, и даже при беглом осмотре их было видно, что люди живут вовсе не так, как об этом говорил Захар: на улицах играют дети, у изб сидят бабы, мужики, и по тому, как они отвечают на приветствие Кирилла, приглашая его остановиться, Кирилл заключает, что они довольны и живут не так-то плохо.
– Сморозил, сморозил чего-то Захар, – проговорил он, употребляя любимое выражение Захара.
И вдруг, подъезжая к Полдомасову, он начал недоуменно оглядываться.
По обе стороны дороги то и дело попадались лошадиные трупы с обглоданными ребрами, а неподалеку от них – разбитые телеги или брошенные сани. Но кое-где виднелось и более страшное, чудовищное, на что Кирилл Не мог без содрогания смотреть. Вон совсем недалеко от дороги сидит на корточках рыжебородый мужик и крепко держится за задок саней, точно боится, как бы они не ускользнули. Он вскинул голову кверху и, кажется, вот-вот встряхнет ею и крикнет… но на голове у него вместо шапки слой льда. Лед с головы спускается на шею и тянется по спине.
– Кирилл Сенафонтыч, гляди-ка – сидит. Может, живой? А? – заговорил шофер и направил машину к этому человеку.
Кирилл зажмурился, резко отвернулся и, ничего не сказав, сунул рукой вперед, давая этим знать, что надо ехать мимо.
– Не подъедем? – спросил шофер.
– Он мертвый, – ответил Кирилл, скрывая свой испуг, ибо ему показалось, что этот рыжий мужик – не то дядя Никита Гурьянов, не то кто-то еще из Широкого Буерака: так похож был этот человек на кого-то из родни Кирилла. – Сыпь! Сыпь! – визгливо крикнул он шоферу. – К вокзалу! Вагон Жаркова, – добавил он чуть спустя.
Жарков жил в вагоне, длинном, массивном, и даже, в шутку, хвалился, что вагон этот из состава бывшего царского поезда.
Кирилла он принял в своем купе с двумя кроватями, со столом, заваленным книгами.
– А-а-а! Мой старый знакомый. Ну, как? – сказал он и снова принялся сосать не то апельсин, не то лимон и, заметив, как растерянно смотрит Кирилл, сказал: – Новый сорт выведен. Из лимона и апельсина наши мичуринцы создали вот такой гибрид – прекрасный продукт. Не хочешь ли?
– Я не об этом, – глухо произнес Кирилл, – а о том: по дороге проезжал? Люди там… мертвые.
– А-а-а, – Жарков перестал жевать. Лицо у него омрачилось, левая бровь задергалась. Придержав ее пальцем, он сказал: – Скоро весь так буду дергаться… Да. Вещь ужасная. Люди умирают.
– А это зачем?
– Зачем? Конечно, лучше было бы, если бы этого не было. Но заводы-то ты строишь, а чем платишь за оборудование?
«Ну, да! Но ты же, черт, жрешь гибриды!» – чуть было не крикнул Кирилл, но сдержался и поднялся со стула. – Не понимаю! Разве можно менять человека на машину?
– Да-а? А вот другие говорят так: лучше теперь пролить пот, поголодать, живот подтянуть, нежели потом утонуть в море крови. Ты представляешь, что может быть, если мы не превратимся в могучую силу: начнется раздел Руси – бесшабашный, кровавый… и не только нас, коммунистов, но и наших детей, пионеров, будут вешать на красных галстуках. Вот что будет. – Руки у Жаркова зашарили по столу, отыскивая четки.
Да, да, Кирилл, конечно, понимал, что стране надо стать сильной, могучей, чтоб раз и навсегда освободиться от иноземной зависимости. Однако почему в Полдомасове и около Полдомасова творится такое несуразное – этого он не понимал и хотел было об этом спросить Жаркова, но тот продолжал:
– Мы отстали от Запада на пятьдесят, сто лет. Нам надо догнать Запад в десять лет. Что ж, разве можно догнать и перегнать без жертв? Жертвы! Ничего не поделаешь. Ты знаешь историю времен Петра Великого? Ничего бы он с Русью не поделал, если бы не кинул на чашку весов все. Жертвы! Это страшная вещь, но неизбежная. – Жарков снова придержал пальцем бровь: бровь у него прыгала, точно кто-то ее дергал. – Страной социализма управлять очень трудно… Ты ведь, очевидно, больше и лучше меня знаешь деревню. Знаешь, что крестьянин по-двоякому встретил колхозы. И хочет быть в колхозе, и работать в колхозе еще не привык. Вот, например, Полдомасово. Захар Катаев сюда прислал лучшую бригаду трактористов, а ведь и она ничего поделать не смогла: половина хлеба осталась в поле. Что такое Полдомасово? Кулацкая твердыня, нарыв, гнойник. Кто убил коммунистов на селе? Полдомасовцы. Кто организовал восстание в долине Паника? Полдомасовцы. Гнойник этот может разрастись… Знаешь, что такое гангрена?… В ноге гангрена – ногу отрезают.
Кирилл хотел было вставить:
«Восстание организовали не колхозники, а кулаки», – но Жарков и этого не дал ему сказать.
– Конечно, виноваты тут не колхозники… а враги. Враг умно действовал. Но вот я иной раз смотрю, как умирают крестьяне… и так, знаешь ли – по-человечески скажу, – говорю себе: «И черт с вами… подыхайте». А потом спохвачусь, думаю: «Но ведь это же наши люди умирают… нам с ними работать, на нас за их смерть ложится ответственность». – И Жарков начал быстро-быстро перебирать костяные четки, напомнив Кириллу заседание секретариата Центрального Комитета партии и то, как тогда Серго Орджоникидзе кинул Жаркову: «А ты что, дворник? У кого служишь?» – и Кирилл сам посуровел:
«Что-то тут не так. А может, во мне мужичья кровь проснулась: своих жалею?»
Жарков, опустив глаза, с несусветной злобой произнес:
– И пришлось Полдомасово… да не только это село… на черную доску.
– Много ли таких-то?
– Порядочно. По краю есть целые районы на черной доске. Голодают? Черт с ними: нам революцию надо спасать. И тебе я от имени крайкома предлагаю держаться этого же курса, – закончил Жарков и крепко пожал Кириллу руку.
– Сыпь в Полдомасово! – гаркнул Кирилл так, что шофер с перепугу рванул машину и удивленно посмотрел на Кирилла, уже понимая, что тот, почти всегда спокойный, уравновешенный, тут чем-то весьма встревожен.
– Сыпану, сыпану, – ответил он, стараясь успокоить Кирилла.
Кирилл знал – Полдомасово было очагом восстания в долине Паника: здесь жили отрубщики, торгаши, вожди религиозных сект. Знал он все это, однако доводы Жаркова не убедили, а раздвоили его, и даже было подумал: «Жарков перестал быть «вятютей»: взял твердый курс», но как только он въехал в село, то ошалел.
Улиц, собственно, не было: у многих изб окна были выдраны, и избы глядели черными зевами, напоминая огромные беззубые рты чудовищных зверей; в растворенные ворота виднелись опустевшие дворы с проложенными через них тропами. Во всем селе стояла какая-то предостерегающая тишина: ни людей, ни собак, ни кур, только мелкие вихрастые воробьи прыгали по свалившимся плетням.
Но вот из переулка выехал человек на санях. Он едет улицей и кричит, точно скупая:
– Эй! Нету ли мертвяков?
Иногда он подъезжал к какому-либо дому, стучал кнутовищем в раму окна и кричал:
– Мертвяки есть ли? Давай. Сволоку. Вот парочку подобрал уж, – и показывал на двух мертвецов в санях.
На повороте в переулок он остановил лошадь, спрыгнул с саней и наклонился над Никитой Гурьяновым.
– Что, умираешь? – спросил он, подталкивая Никиту ногой.
Никита лежал на обледенелой земле рядом с Нюркой, прикрыв ее полуголое тело полой полушубка.
– Умираю, – глухо прохрипел он.
– Так ты давай в сани… все равно уж отвозить… – С мертвяками?
– А то с кем же?
– Уйди! – И Никита, зло натянув полу, крепко обнял Нюрку. – Я тут хочу подохнуть.
– А кого удивишь? Нонче и родни не стало… а ты, и не нашенский. Ложись-ка в сани, да и поедем в яму. Чего еще гордыбачишься: все одно околеешь.
– Околею, а сам в яму не полезу. Уйди!
– А-а-а! Вон… комиссар какой-то, – проговорил мужик, видя, как из машины вышел Кирилл, и, подхлестнув лошадь, поехал прочь.
Кирилл упал на колени перед Никитой, хотел его приподнять, но Никита, крепко вцепившись в мертвую Нюрку, не заговорил, а как-то завыл, скрежеща зубами, выпаливая слова – резко и четко:
– А-а-а! Кирька! Ворон прилетел. Мясца мово захотел. Уйди! Натешились уж, чай. Натешились. Радетели!
Кирилл подхватил Никиту и Нюрку, положил в машину, распорядился, чтоб их обоих шофер отвез в больницу, а сам кинулся в сельский совет.
Сельский совет находился в том же каменном двухэтажном доме, в котором когда-то были убиты тринадцать коммунистов. Дом остался таким же ободранным. Вставлены только новые рамы.
– Что такое у вас с селом? – спросил Кирилл председателя сельского совета – молодого парня с ухарской прической.
– А что? – как будто ничего особенного с селом и не случилось, спросил в свою очередь председатель.
– Почему все избы разрушены?
– Зачем все? Не все. А только те, коих хозяев в селе нет.
– Где же они?
– Кои померли, кои ушли на стройку.
– А почему ж вы не охраняете избы?
– А это же частная собственность.
«Дурак, – подумал Кирилл. – Нет, не дурак, а плут», – перерешил он.
– А где народ?
– У нардома. Ужас, ужас, ужас! У нас ведь не народ, а луковицы с глазами, – председатель хихикнул. – Знаешь что… на днях баб на мороз голыми задницами посадили… отморозили, теперь на улицу не показываются. А то, как что – в волосы тебе, да мало, норовят тебя за то поймать, то есть за самое тонкое место. А теперь – сами отморозили. А село на черной доске висит. Ужас, ужас, ужас!
– Как твоя фамилия?
– Евстигнеев. Силантия Евстигнеева знаешь? Жулик! Мигунчиком звали. Так я его племянник.
– Ага. Вон чья кровь. – И как только к сельсовету подъехала машина, Кирилл грубо, как берут цыплят, взял председателя за шиворот и, вталкивая в машину, крикнул шоферу: – Отвези… в ГПУ… до моего распоряжения… А сам вертайся к нардому. Живо!
И зашагал к нардому. Он шагал большими, широкими шагами, словно измеряя улицу, а под глазами у него налились мешки – серые, с синими жилками. Он шагал, и хрустел ледок под каблуками его сапог.
«К народу! – чуть не вскрикнул Кирилл, тут же вспомнив рассказ Сталина про Антея. – И не горячись, – говорил он себе. – Надо быть осмотрительным. Распугаешь – не словишь. Не горячись».
У нардома стояли, как истуканы, люди. У большинства лица опухшие, точно отмороженные, а глаза слезливые, запавшие. Люди стояли вразброс, поодиночке, будто оглохшие. Только впереди всех, положив обе руки на палку и опираясь на нее грудью, переступал с ноги на ногу старик и как будто внимательно слушал человека, который держал речь с крыльца нардома. Человек как-то приседал на пятки, будто они у него обрублены. Ухо одно у него, как у циркового борца. Говорил он, отчеканивая каждое слово, закинув руку за поясницу, но иногда руки вытягивались по швам, и человек начинал кричать, будто командуя ротой.