Текст книги "Бруски. Книга IV"
Автор книги: Федор Панферов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 25 страниц)
– А может, на озеро съездим? – предложил Кирилл.
– И то дело и то. А Павел? Якунин Павел – вот герой.
– Да. Но тут без него Феня совсем было окочурилась.
Богданов сник и тихо спросил:
– А что?
– Да так себе… – Кирилл хотел замять разговор, ругая себя за то, что забыл про историю в горах.
И принужден был все рассказать Богданову.
5
Совещание знатных людей страны закончилось большим торжеством в Кремле. При этом всех участников совещания правительство наградило орденами, в том числе Никиту Гурьянова, Стешу, Епиху Чанцева и даже Захара Катаева и Нюрку Звенкину, хотя последние на совещании и не присутствовали.
Такой награды Никита не ожидал. Он был уверен в одном: ему дадут «благодарственную грамоту» и признают за ним звание «мастера-земли». Верно, иногда – дома еще – он мечтал получить и орден, но эта мечта была слишком призрачна. И, получая из рук Михаила Ивановича орден Ленина, Никита глухо произнес:
– Какая жизня была раньше, тебе, Михаил Иванович, все известно: по колено в слезах ходили. Ну, теперь другое… и это, подарок такой правительства, я понесу туда – ребятам. Скажу: работай. Нонче за работу большой почет дают. – Дальше говорить он не смог, у него что-то булькнуло в горле, глаза затуманились, и он махнул рукой. И все поняли его, все, кто тут получал орден: все поняли, что Никита не просто получает орден, что рукой он махнул не случайно, что он махнул на все то, что было, что прошло, чего не вернешь – да и возвращать не надо.
В этот же день ждали Павла Якунина и его друзей. Они по приказу из Москвы приземлились в Архангельске, не долетев до столицы. Перед посадкой Павел дал такую радиограмму:
«Летим. Но самолет покрылся льдом».
И нарком ответил:
«Ваша жизнь дороже любого рекорда. Прекратите полет, – и еще добавил: – Страна рукоплещет вам – героям».
А сегодня в пять часов вечера они должны быть в Москве.
Москва уже с утра бушевала. Еще накануне она разукрасилась красными флагами, еще накануне по всем улицам гремела музыка, распевались песни в честь поднебесных героев, и сегодня к пяти часам вся Москва была на нотах. Люди толпились на улицах, на перекрестках, на площадях, на крышах домов, и все смотрели в одну сторону – туда, откуда должна вынырнуть голубая машина. Делегаты совещания, члены правительства, ученые, писатели, художники поджидали летчиков на аэродроме… Павел в это время вел машину на леса Подмосковья.
Павел вел машину и что-то насвистывал. К нему подошел его друг борт-механик и протянул бумагу.
«Товарищу Сталину.
Летим в столицу. Наша жизнь безраздельно принадлежит родине», – прочитал Павел и подписал.
«Да, моя жизнь принадлежит родине, – подумал он. – Но еще и Фене… Ах, если бы она меня встретила!» – И написал на блокноте: «Ваня. Попроси, чтобы разрешили пройти над Москвой. Нельзя теперь не посмотреть Москву».
Вскоре они получили ответ:
«Разрешается пройти над Москвой по вашему усмотрению, но чтобы к пяти часам быть на аэродроме».
«Почему нас так гонят? Обязательно к пяти. Может быть… может быть… Ой, нет!» – И Павел сам перепугался своего предположения.
И вот Москва…
– До-ома! – кричит Павел. – Переодеваться! – И он показывает, что надо делать, так как от гула моторов голоса его не слышно.
Москва. Вот она! Но какая она маленькая отсюда! Она похожа на макет огромного города. Такой живой. Вон внизу движутся машины, ползут неповоротливые троллейбусы, а люди – крошечные, точно комарики… но в каждой этой крошке бьется настоящее сердце, каждая эта крошка ждет, когда на горизонте появится голубая машина. Ага, увидели. Машут фуражками, бьются кисти рук, точно рыбки.
Машина плавно идет над столицей, над Красной площадью, огибает Кремль, а за ней, как стая ласточек за коршуном, несутся мелкие, юркие, изворотливые истребители, гудят бомбовозы. Их так много, что небо потемнело. И сыплются листовки – миллионы листовок летят с аэропланов, с крыш домов… И у Павла впервые за время полета дрогнули руки.
«Спокойствие, спокойствие», – говорит он себе и уверенно ведет машину.
И вот аэродром. Тот самый, с которого несколько дней тому назад поднималась голубая машина с еще не известными летчиками. Теперь она так же плавно пошла на низ и легко, как иногда садятся ястреба, села на землю. И из сотен глоток вырвалось приветствие. А неподалеку от голубой машины остановились плотные длинные автомобили. Вот из автомобиля вышел человек в серой шинели. Павел увидел человека в серой шинели, не дожидаясь, пока подставят лесенку, сел на крыло самолета и соскользнул на землю. Он не пошел, а побежал к человеку в серой шинели, а тот, окруженный людьми, крупно шагал навстречу ему.
– Товарищ Серго! – начал Павел. – Ваше задание… – он хотел отрапортовать, но Серго Орджоникидзе, улыбнувшись, широко развел руки, крепко обнял Павла и расцеловал. Затем он так же расцеловал и товарищей Павла. А когда Павел хотел рассказать ему о полете, Серго Орджоникидзе сказал:
– Не надо. Вы устали. Попозже увидимся. Теперь отдыхайте, – затем сел в автомобиль, и автомобиль вихрем унес его с аэродрома.
Через несколько секунд к Павлу подошла Феня. Она несла в руках большой букет цветов. Но цветы Павлу она забыла передать. Она смотрела ему в глаза, и губы у нее дрожали мелко-мелко, точно она вся перезябла.
– Фенька! Что ты? – шепнул он ей и обнял ее, при всех поцеловал и опять шепнул: – Я и там думал о тебе.
– Ну вот, мне больше ничего и не надо, – тихо проговорила она. – Ах да, я цветы тебе принесла.
– Сама таскай, – превратившись снова в задорного комсомольца, чуть не крикнул Павел. – А я пошел по рукам. Ты меня не теряй.
Павла окружили – оттерли от Фени, завертели в кругу друзей, поклонников и поклонниц.
…Москва еще ликовала. Гремели оркестры, распевались песни в честь поднебесных героев, поэты читали стихи, с трибун произносили страстные речи ораторы. Павел Якунин на какую-то секунду вспомнил Наташу, девушку с растрепанными волосами, и тот вечер, когда они сидели в молодом парке под радиотрубой и по радиотрубе хлестала вода.
«Как жаль, что тебя нет», – с тоской подумал он, и лицо у него потемнело.
– Ты что? – спросила Феня.
– Я? – У Павла глаза были ясные, а лицо снова озарилось. – Я вспомнил Наташу. Я ей говорил однажды, что люблю летать. – И тут же спохватился, подумал: «Зачем же я обижаю Феню?»
– Да. Она бы порадовалась твоему успеху не меньше, чем я, – отчеканила Феня и даже притопнула по-девичьи ногой. – Но я тебя крепче люблю. Она так тебя не любила. Что?… – и залилась смехом – веселым, жизнерадостным, таким смехом, который и стариков молодит.
6
Страна ликовала.
Ярко-кумачные флаги бились на железнодорожных станциях, над домнами, над аэродромами. Чистились мелкие, запыленные, запущенные города, деревеньки, наряжались столицы республик.
Страна встречала едущих с совещания орденоносцев – знатных людей. Но страна еще готовилась и к своему великому празднику: она жила накануне двадцатилетия, выходила из юношеского возраста, и к этому дню готовились все: рабочие, колхозники, пионеры, комсомольцы, коммунисты, ученые, художники.
В Широком Буераке над рекой Алаем спешно достраивали два дома – глаголем, с витиеватыми карнизами, – предназначенные Никите Гурьянову и Епихе Чанцеву.
– Это будет суприз, – говорил Захар Катаев. – Как только они заявются, мы их сей же момент в новенькие горенки! Ба-а! – спохватился он. – А самонары? Новые самонары надо, – и тут же распорядился: – На машине скатать в город и привезти два новых самовара. Без самовара – дом сирота.
Около новых домов разбивали палисадник. Перетаскивали с гор липы. – Это затея Гришки Звенкина:
– Пускай перед нашими героями липы цветут, – говорил он, любуясь новыми домами. И добавлял: – А Нюрку я от себя не отпущу.
Ибо не только Никите и Епихе строились дома, – они строились еще для двенадцати человек, в том числе и для Нюрки.
– Как я ее отпущу, когда мне надо быть в центре? А сюда один ходи.
– Да ты что все о себе? – пилил его Захар. – Я вот орден должен получить, значит – скачи за ним в Москву. А я сначала дело – героев встретим, а потом за орденом поеду.
– Знаю тебя. Ты хочешь так: сначала этих героев встретить, а потом ты уедешь – тебя встречай.
– Ага, – выдал свои мечты Захар. – Чай, встретите, что ль?
– На колени всем колхозом перед тобой бухнемся, – серьезно сказала Анчурка. – То что за герои едут? Ты – первейший-то герой.
– Ну, ты… ну, ты, – отмахнулся Захар и опять куда-то побежал.
За селом на главной дороге воздвигали огромную арку. Ее увешали портретами, и Захар все беспокоился, как бы портреты Никиты Гурьянова, Епихи Чанцева, Стеши и Нюрки Звенкиной не сдуло ветром. Свой портрет он снял и обругал тех, кто повесил. Тут же у ворот были выставлены и все тракторы – семьдесят два гусеничных мастодонта, комбайны, и, как бы в насмешку над прошлым, тут же торчали соха, деревянная борона и серп.
– Какая красота! Красота какая! – перебегая из улицы в улицу, поощрял всех Захар, видя разметенные, посыпанные песком, украшенные соснами улицы. – Вот так бы сроду жить. И заживем, лук вам в нос!
Спешно достраивался и театр у парка на «Брусках». На достройку театра, как премию, Наркомзем прислал двести тысяч рублей, и деньги эти, так как театр был почти закончен, Гриша Звенкин повернул на «хаты-родильни», на дворец пионеров.
– Давайте больше нам! Деньжат нам больше давайте! – подражая Захару Катаеву, кричал он так, будто находился в Наркомземе. – Мы в дело денежку пустим.
Заканчивались грейдерные дороги. А на новых водах, образовавшихся благодаря плотине на реке Алай, засверкали подкрашенные в разные цвета лодки, баркасы, переведенные с Волги.
Убирались и поля… Последние годы обычно солому разбрасывали под снег, как попало. По примеру Никиты, теперь ее стали скирдовать. Неожиданно мастером по кладке скирдов оказался Митька Спирин, и его рвали на все стороны.
Вон он стоит на скирде с деревянными вилами в руках. Весь в пыли, блестят только глаза и зубы. Он не просто кладет скирды, а будто вытачивает их, лепит из глины, и даже злой ветер – осенний ветер-рвун – не одолеет их; ветер треплет крепко вплетенные соломинки и вьется у подножья скирда, как растравленный пес.
– Ну и ухач. Ухач ты! – хвалит его Захар Катаев. – Молодчага, я говорю. И откуда что у тебя взялось?
– Как сундуки! Как сундуки! – подхватывает Митька. – Ежели дождик грянет, то вода, как с железки, скатится.
– Где ты научился такому мастерству? Что-то не видать было раньше.
– Человека взнуздать требуется, – повторяет слова Никиты Митька, выдавая их за свои. – Взнуздать и охоту в него вложить. Я вот день-то деньской погнусь, приду домой, ноги гудят, равно мне по ним палкой били… да и говорю Елене: «Ну, мол, к псу всю эту работу». А наутро гляну на скирды и скажу себе: «Эх, Митрий, красавицы у тебя скирды. Ни один человек, ежели у него голова на плечах, а не горшок из глины, не пройдет мимо, чтобы не ахнуть».
Одним словом, на селе все кипело.
Нагружались подводы. Никите Гурьянову колхоз должен выплатить девятьсот четырнадцать пудов зерновыми. Епихе Чанцеву – восемьсот девятнадцать, Стеше – так как она работала только лето – четыреста восемьдесят два пуда. Гриша Звенкин решил погрузить все это добро не на грузовики, что было бы проще, а на подводы: «чтобы видно было». Для этого потребовалось семьдесят три телеги, запряженные парами. И вот семьдесят три телега стали чуть поодаль от разукрашенной арки.
А девки гладили юбки, завивались – кто чем: кто гвоздем, разогрев его на лампе, кто проволокой. Парни начищали ботинки, сапоги, старики мазали голову постным маслом. Все было в ходу, все готовились…
Но вот Епиха Чанцев вызвал среди колхозниц целый переполох. Как же! Епиха жил одиночкой. Мать у него давно умерла, умерла и его жена.
– Как же это, а-а? – озабоченно проговорила Анчурка. – Епиха-то у нас. Чай, он не бустыл какой, – и, почесав у себя за ухом, она подмигнула колхозницам. – Вот что, бабыньки, замечала я, он глаз метил на Ельку. Ну, Ельку, бывшу жену этого… головореза… Ильи Гурьянова. И Елька часто по нем вздыхала.
И колхозницы во главе с Анчуркой направились к Ельке – птичнице из бригады Анчурки, мастерице своего дела.
– Елька, – заговорила Анчурка, одергивая на ней сарафан. – Принарядилась? Епиху, что ль, встречать?
Елька вспыхнула.
– Видали, бабыньки? Как кумач стала. Значит, в кон я попала. Ты вот что, ты наш колхоз не срами. Как же? Народ со стороны спросит: чего ж вы героя не оженили?
Елька, точно девушка, опустила глаза.
– А вы что… наказ, что ль, от него имеете? – еле слышно пролепетала она. – А то, может, он не хочет?
– Хочет, – авторитетно заявила Анчурка. – У меня на такие дела нюх есть. Ты принарядись-ка получше. Эко ты какая! И волосы у тебя хороши, да и стан… На тебе и воду возить можно, – по-своему оценила Ельку Анчурка.
Так состоялся сговор.
После обеда все колхозники стояли за околицей, на главной дороге. Впереди старики, в их числе и дед Катай. У стариков на левой руке – красная повязка с надписью: «Инспектор по качеству», на груди бронзовые бляхи. Тут же и Захар Катаев, и Гришка Звенкин, и Нюрка. А ребятишки взобрались на ветлы, глазеют вдаль. И все стоят молча, будто что-то затая в себе.
– Едут! Едут! – вдруг закричали ребятишки и, как горох, посыпались с ветел.
– Час торжественный наступает, – возвестил Захар и чуточку выпятился вперед.
И вот из-за перелеска выскочила легковая машина. Она неслась с бешеной скоростью и словно ничего не замечала. Тогда Захар выбежал на дорогу, поднял руки и закричал:
– Стоп! Стоп! Дальше ходу нет!
И все смешалось. Толпа не устояла на месте. Первыми кинулись к машине ребятишки, за ними колхозники, и все закричали, закричали наперебой кто во что горазд. И Захар еле угомонил народ. Он взобрался на грузовик и раскрыл рот, чтобы произнести «теплое слово», но в это время Анчурка махнула рукой и скомандовала:
– Бабыньки! Нечего балясы точить. Давайте.
Из толпы выделилась группа колхозниц. Они вели под руки смущенную Ельку, а как только подошли к автомобилю, то низко поклонились Епихе:
– Не гневайся за самовольство, Епифан Макарыч.
– Сердце наше бабье и к тебе тоску взымело…
Епиха растерялся. Он понял все, но он этого не ждал и от радости растерялся.
Захар Катаев закричал:
– Чего вы там порядок нарушаете? Ну, что вам, каждый день, что ль, такие герои! – Но, поняв в чем дело, вдруг всплеснул руками: – Ай да бабы! Вот это суприз!
– А-а-а, она… она, – показал Епиха на Ельку. – Может, она… не желает?…
– Чего уж там не желает! Гляди, тает, как свечка. Принимай-ка, а ты… – И Анчурка подтолкнула к Епихе Ельку.
– За это… за это, народ… – Епиха дальше не мог говорить и хотел было привскочить в автомобиле, но ноги у него не двигались, и он только взмахнул руками.
С Никитой Гурьяновым в эти минуты произошло следующее. Он вдруг тревожно завозился и шепнул Стеше:
– Степанида Степановна. Вот беда: животом меня что-то скрутило, пес его возьми-та.
– Экий ты, Никита Семеныч.
– Что будешь делать, раз припрет. Ты это… с народом тут обойдись. Ласку ему надо. А я на один момент, – и выскочил из автомобиля.
Дело было простое. Автомобиль остановился почти рядом с гумном бригады Никиты Гурьянова. И Никита увидел: все скирды стояли, как и следовало им, аккуратно причесанные, а на одном солома таращилась, точно помело. Ее бесшабашно крутил ветер, и у Никиты защемило под ложечкой.
– Сопливый пес! – зашипел он и рванул за собой Митьку Спирина, а подбежав к скирду, уже заревел: – Чего настряпал?
– Не успел, Никита Семеныч, – стал оправдываться Митька. – Тебя встречать позвали.
– Меня встречать? Ты меня бы хорошей работой встретил. А то вот-вот Сивашев прискачет, Павел Якунин. Племяш тот же, Кирилл Сенафонтыч. Глянут и скажут: брусошники только праздновать да болтать умеют.
Они вдвоем начали оправлять скирд. Никита все время ворчал:
– Разнуздался… и то не принял во внимание: за нами ведь теперь из Кремля глядят. Вон! А ты вроде без порток по улице бежишь.
– А где мой-то? Мой-то где ж? – спохватилась Анчурка и, увидев на скирде Никиту, кинулась к нему. – Эй! Эй! Ты, непутевый! Это ты что? Рехнулся, что ль? Его народ вышел встречать, а он – глядите-ка, люди добрые!.. – и стащила Никиту со скирда.
– Ну! Ну! Ты не больно! Ты не больно шуми! – Никита, нарочито надув губы, отстранил ее от себя. – Ты не больно. Ты, детка, теперь со мной осторожно. Я ведь вот орден имею, – и в ногу с Анчуркой зашагал к народу.
Но вот ветер! Экий шалунишка! Он треплет на Никите новый серенький пиджачок, заворачивает борт и бортом прикрывает орден. Не держать же борт рукой… и Никита, рассуждая с Анчуркой, то и дело выбрасывает левую руку вперед, чуть не касаясь ею правого плеча, и вместе с рукой отбрасывает борт пиджака так, чтобы орден было видать. Но ветер рвет борт. Ветер озорует… и Никита идет к народу косо, выпятив левое плечо.
– Ты, Стешенька, сиди, сиди, – сказал он, проходя мимо машины. – Допрежь со мной справимся, потом за тебя возьмемся… Ну, народ мой, поклон принес я вам от правительства. – И Никита поклонился до земли.
В толпе колхозников поднялся гул. Он рос, как растет гул накатывающейся морской волны: толпа, очевидно, растерялась, ибо она не ждала таких слов от Никиты Гурьянова и не знала, что ему ответить. Тогда заговорил Гриша Звенкин.
– А мы за поклон твой от правительства одаряем за труды твои великие вот этим – девятьсот четырнадцать пудов зерном, окромя всего прочего. Ешь. Купайся в масле, Никита Семеныч.
– Да ну! – радостно вырвалось у Никиты, и он подошел к первой подводе, сунул руку в мешок с зерном, зачерпнул пригоршню, поднял руку, и с его ладони обратно в мешок посыпалась золотистая пшеница. Затем он так же подошел ко второй подводе. От второй подводы он направился к третьей и проделал то же, затем тронулся к четвертой.
– Чистосердечное зерно, – наконец, проговорил он, называя так селекционное зерно.
Толпа молча следила за ним, зная уже его причуды, наконец кто-то проговорил:
– Чего-то колдует. Опять чего-то колдует Никита Семеныч.
А Никита думал свое… Вот хлеб – девятьсот с лишним пудов. Да-а. В былые времена Никита за три года не скапливал столько хлеба, а тут – за один год. А если и скапливал, то прятал хлеб под старой баней, а то и в лесу, в глухих волчьих балках. Прятал и тосковал, как бы не попрел хлеб, как бы мыши его не погрызли, как бы кто не своровал. И потому Никита тогда спал, сидя за столом. Так вот – облокотится о стол, голову на руки положит и спит. Как что – он на ногах… Не спал, боялся вора, пожара, мора, плесени, мышей. А теперь что ж? Может, снова хлеб запрятать?… Ведь девятьсот пудов с лишним… И вдруг Никита вспомнил свой разговор с Калининым и ярко представил себе, как рядом с ним сидит Сталин… И Никита тут же припомнил, в какую минуту и почему он почувствовал первый раз в жизни величие свое, понял, что он человек, а не жук навозный. И весь задрожал…
– Да чего ты колдуешь? – Анчурка дернула его за рукав. – Народ на тебя смотрит, а ты чего-то…
– Да-а, – заговорил Никита. – Эдак, эдак. Народ смотрит. А народ – он вечен. И потому, добро мое, прошу следовать за мной, – и пошел вдоль улицы, взяв под руку удивленную Анчурку Кудеярову.
– Опять чего-то колдует, – проговорил кто-то.
– Ну да… Везет хлеб к себе.
За Никитой и Анчуркой тронулись кованные железом телеги. И ржали кони, вырываясь из упряжи. И скрипели телеги под тяжестью зерна. И хрустела под колесами мелкая галька, а за подводами шествовала толпа удивленных колхозников… Даже Гришка Звенкин – уж, казалось, такой проныра – и тот ничего не понимал…
– Опять чего-то колдует дядя Никита, – сказал он.
– Ну, нет, – ответил ему кто-то. – Он те, Никита, хлеб так припрячет, сам бес потом не сыщет.
А когда шествие приблизилось к повороту на Бурдяшку, Гриша Звенкин выскочил наперед и, преграждая путь, скомандовал:
– Дядя Никита. Твой дом теперь не на Кривой улице…
– А где же?
– На Бурдяшке, ноне проспекте имени Кирилла Сенафонтыча Ждаркина, – торжественно возвестил Гриша Звенкин. – И дом тот новый.
– Опять кланяюсь народу в ноги, – молвил Никита. – Однако, хлеб мой, шагай за мной, – и снова тронулся вдоль улицы, удивляя всех. Он шел и переговаривался с Анчуркой. Люди слышали, как он тихо говорил: «Угу. Так и есть. Не сомневался в твоем сердце… Да-а», – и повернул к колхозному амбару. И тут сам уже скомандовал: – Стой! Тут стой, добро мое, – затем по лесенке вместе с Анчуркой взобрался на верх амбара, открыл было рот, хотел что-то сказать, но снова обратился к Анчурке: – Как? Непартийный большевик, говоришь? Ну, хорошо, – и повернулся к колхозникам, заговорил громко: – Так вот, земляки мои кровные… Я, как непартийный большевик… – но тут же спохватился, напустился на Анчурку. – Это как же непартийный? Чего ты голову мне морочишь, – и к толпе: – Как партийный большевик, в полном согласии с моей Анчуркой и речь держать буду. Что я есть и что был? Был – в вошь верил… Да, да, – перебил он невольный хохот в толпе. – Верил, что на живом человеке вошь и должна жить: бежит она только с мертвого… И еще в свой карман верил. Шестьдесят лет верил. И били же меня по загривку. И ползал же я на карачках… Да-а-а. А теперь? – Он посмотрел на орден, отщипнул его ногтем. – Теперь под этим вера в обратную пошла… В вас я верю. И сыпь, ребята, все в колхозный амбар – на заклад фундамента жизни моему Никитке, всем нашим Никиткам!
Ну, что же?! Ну, что же тут делать? А? Разве кто ждал от Никиты Гурьянова? Чтобы вот он грохнул такое. Кто ждал от него веры такой в народ?… И толпа шарахнулась, взревела, кинулась по лестнице, по углам амбара, а Захар Катаев вскинул руки вверх и надрывно, захлебываясь, закричал:
– Прыгай! Прыгай на руки к нам, Никита Семеныч!.. Да мы тебя за веру такую…
И отовсюду неслись такие же слова: люди ревели, люди буйствовали, люди лезли по лестнице, по углам амбара, чтобы подхватить Никиту, чтобы на руках отнести его в новенький домик на проспекте имени Кирилла Ксенофонтовича Ждаркина… А Никита тоже ревел, отбивался:
– Стешу! Степаниду Степановну! Ее черед. Уйдите! Не то сердцем плесну, как кипятком.