Текст книги "Бруски. Книга IV"
Автор книги: Федор Панферов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 25 страниц)
5
Стеша села в жесткий вагон. Она могла бы сесть и в мягкий, но боялась встретиться там со знакомыми Кирилла, а в это утро ей не хотелось говорить не только с Кириллом, но и с кем бы то ни было из знакомых: все люди, которые окружали ее на заводе, в это утро для нее стали не только далекими, но и противными. Ей казалось, все знакомые давно уже знали о связи Кирилла с Феней и часто потешались над Стешей за ее спиной. Да, да, потешались, издевались, а она – ой, какая она была глупая! – она ничего не подозревала. Она преклонялась перед ним, оберегала его – и все это в те дни, когда он ходил к Фене и ночевал у нее. А вчера? Что он сделал вчера!.. Она могла бы ему простить все, даже то, что он оставил у Фени в спальне свои часы и не сказал сразу же о своем чувстве к Фене. Да, да, она могла бы простить ему все. Что ж, ведь в чувстве своем никто не волен. Нельзя же любить или ненавидеть по заказу. И ничего такого скверного нет в том, что Кирилл полюбил Феню. 'В этом только обида для Стеши, но ничего предосудительного. Да, она могла бы простить ему все, но простить то оскорбление, какое он нанес ей вчера у себя в кабинете, она не могла. Вот и теперь она старается вызвать в памяти того Кирилла, который был рядом с ней, когда она рожала малого Кирилла… и не может: перед ней стоит вчерашний Кирилл, обезумевший, с раскрытой пастью, зверь.
– Ненавижу. Ненавижу, – прошептала она и вошла в вагон. Она не вошла, она вбежала в вагон: ей хотелось как можно скорее покинуть все места, напоминающие его – Кирилла, ее – Феню, ее – Стефу, которая теперь, очевидно, бегает по знакомым и разносит все то, что так доверчиво передала ей Стеша.
Вагон был переполнен колхозниками, рабочими, женами, едущими с побывки от мужей, ребятишками. Вагон гудел людским говором, руганью, дымил махоркой, а на полу повсюду валялись клочки рваных газет, блестели ошметки грязи, плевки. Первое движение Стеши было – все прибрать, вычистить. И она невольно вспомнила свою чистую, уютную, в шесть комнат квартиру, две кровати под карельскую березу, дубовый тяжелый комод, гардины на окнах, трюмо, кабинет Кирилла.
Она крепко сжала в руках малого Кирилла и присела рядом с незнакомой женщиной… и ее что-то дернуло, что-то потянуло назад. Назад! Бежать назад, упасть на колени перед Кириллом и просить, молить его о том, чтоб он все забыл, чтоб вернулся к ней, стал бы прежним Кириллом… и тогда она… Ах, ей ничего не надо. Она готова на все длинные годы посвятить себя Кириллу, его сыну, Аннушке… и если он захочет, она будет еще рожать – одного, другого, третьего. Сколько он хочет.
Стеша сорвалась с места, кинулась к выходу, но поезд дрогнул и тронулся.
«Кирилл, милый, прощай!» – мысленно прокричала она и долго, пока поезд не перевалил через гору, стояла у окна.
– А у меня Миколай механиком на заводе, – заговорила женщина. – Пра. Чудно: то лапти ковырял, а теперь механик.
– Вот и подберет себе там кралю, а тебя по загривку, – послышался голос с верхней полки.
– Ну нет. Ему скоро квартиру дадут, и я вот со всем этим гнездом, – она показала на своих двух дочурок, – к нему. Принимай.
Стеша долго всматривалась в женщину – веснушчатую, широкоскулую, с большими голубыми глазами, ядреную – и старалась представить себе ее Миколая.
«Вот ведь живут, – думала она, – и ничего другого не желают, кроме как новую квартиру. А у нас все было, а вышло как-то…»
– Куда ехать собралась? – обратилась к ней женщина. Женщине было весело, ей, очевидно, просто хотелось поговорить. – А парень-то какой растет, – и погладила по голове Кирилла малого.
Кирилл малый нахмурился и сбросил с головы ее руку.
– У-ух, сердитый. А у меня для тебя невеста есть. – Женщина подвела к Кириллу малому свою старшую дочурку со вздернутым носом и с такой же вздернутой косичкой. – Вот, как раз по тебе.
Кирилл малый удивленно посмотрел на мать.
– А он еще ничего не понимает, – засмеялась Стеша и привлекла девчушку к себе.
– Да ну? А у нас уже выбирают. Машка, – обратилась женщина к своей дочурке, – ты кого женихом себе выбрала? А? Чай, скажи.
– Паску, – ответила та. – Паску, – повторила она, не выговаривая: «Пашку».
В вагоне засмеялись.
Женщина нарочито грубо заворчала:
– Псовка! Ты что ж это меня не спросила? Может, я и не хочу твоего Пашку.
– А ты меня спласывала? – Маша нахмурилась и, как сурок, посмотрела во все стороны, не понимая, чему смеются.
– Ишь ты! Это отец ее этому научил. «А ты меня спласывала». Вот отхлестать тебя, и будешь знать, как без матери… – Женщина ворчала, но глаза у нее горели гордостью за дочь.
«Вот. Вот. Как все просто, – думала Стеша. – И жить надо вот так же просто… просто и по-своему. Внизу, но по-своему. Надеть на себя вот такое длинное, широкое платье, причесывать голову так же, как причесывает она, вытирать губы ладонью…» Но тут Стеша поняла, что жить так, как живет эта женщина, она уже не сможет: она уже чем-то заражена, что-то в ней есть другое, крепко вколоченное, что ничем не выбьешь, не вытряхнешь из себя.
И когда она вышла из вагона и перед ней открылись ее родные места, все ее прошлое – радостное, как радостное весеннее солнечное утро, и тяжелое, пасмурное, грязное, как осенняя улица, – она отошла от станции в лес, присела на старый пень и, не в силах сдержать себя, зарыдала.
Кирилл малый посмотрел на нее. В его глазах сначала блеснуло удивление, потом промелькнул испуг. Кирилл малый присел рядом с матерью, заглянул ей в лицо. По лицу катились слезы, но оно улыбалось, и это сбило с толку Кирилла малого.
– Не надо-о! – закричал он и весь затрепетал.
– Я шучу. Шучу, Кирюша. – Стеша посадила его себе на плечи и пошла дорогой по направлению к «Брускам», туда, в парк, к домику с башенкой, где когда-то умер ее отец и где теперь живет ее мать.
Она не была в Широком Буераке года четыре.
Как тут все изменилось!
За околицей Широкого Буерака не стало гумен, и на их месте рассажен молодой сад. А улицы все такие же – извилистые, с загибами, с выступами. Только… Что это такое? Бурдяшку будто кто-то разворочал, разгромил: избы с ободранными крышами, с поломанными окнами, с провалами в стенках. Да не только Бурдяшка. А вон и бывший дом Плакущева как-то чудно выглядит: нет ни сараев, ни конюшен, и даже ворота сняты. Зато на конце села построены длинные, с высоким тыном, скотные дворы. Часть двора покрыта черепицей. Видимо, сюда перетащили черепицу с сараев Плакущева. А в полях всюду лежат кучи навоза. Вот и столбик. Надпись: «Участок седьмой бригады. Бригадир Никита Семенович Гурьянов». На участке кое-где на проталинах выглядывает рыже-зеленая рожь.
«Даже Никита Гурьянов утвердил себя», – с завистью подумала она. Такая зависть у нее появилась только что, и она пробудила в Стеше другие думы: «Сяду за руль, – решила Стеша. – Пойду к Захару Катаеву и попрошу работу шофера… и тогда посмотрим». – Она прибавила шагу и, минуя Широкий Буерак, огибая его, направилась на «Бруски».
Вот и «Бруски».
Какая тут тишина! Ни грохота экскаваторов, ни рева машин, ни вздохов водокачек, ни городского гула… только тающий снег пыхтит, шуршит да две вороны, сидя на дубе в парке, каркают, раздирают глотку. А вот и парк. Он будто чуточку постарел, но тропы те же – те же родные тропы, по которым не раз хаживала Стеша туда, под обрыв, на берег Волги. Под обрыв, в густые заросли ивняка.
Вот домик в парке – домик с башенкой; его построили по настоянию Кирилла. Вон скотные дворы, длинные, с большими окнами. Они строились тоже по проекту Кирилла. А вон – дальше, перед Широким Буераком, в долине, где когда-то широковцы сажали картошку, тыкву, огурцы, раскинулся сад в девяносто два гектара. Сад рассажен тоже под напором Кирилла. А дальше, за Широким Буераком – МТС и город Чапаевск. Городок тоже выстроен при Кирилле. И там, в этом городке, есть квартира. Тогда она была холостяцкой квартирой Кирилла Ждаркина.
«Я туда сама увела его… И куда ни оглянешься, – всюду он. А я? Где я?» – думала Стеша. Она резко повернулась к домику с башенкой. В эту секунду она поняла одну простую истину: во всем, что свершилось вчера, виновата только она сама. «Если ты добровольно соглашаешься быть сивым мерином, то тебя непременно сделают ослом», – вспомнила она поговорку, придуманную Кириллом, и поняла: да, она сама добровольно согласилась быть сивым мерином, и ее превратили в осла. Ведь когда она пришла вон туда – на МТС, в холостяцкую квартиру Кирилла, Кирилл относился к ней бережно, ставил ее наравне с собой. Он не только любил, но и уважал ее, прислушивался к ней всегда, говоря с ней, боялся, как бы случайно не оскорбить ее каким-либо неудачным словом, движением, поступком. И все это потому, что она тогда была шофером: не просто Стеша, а шофер Стеша Огнева. Но потом все это стерлось – и вот Стеша очутилась одна на старом месте, как погорелец на своем пепелище.
«Пойду к Захару», – решила она и, войдя в домик, нарочито громко и весело крикнула:
– Мама, принимай гостей!
– Ты, дочка! Вот не ждала! Ты что… в гости? – Мать хотела было заплакать, предчувствуя какую-то беду, но увидела Стешу веселой, заулыбалась. – Надолго ли?
– Навсегда, мама.
Мать поняла, что у Стеши что-то такое произошло непоправимое, и сердце у нее сжалось: «Родненькая, опять, видно, разошлась». И, чтоб скрыть свое волнение, она подхватила на руки Кирилла малого.
– У-у-у, какой пузан стал! Я ведь его еще не видела. – Она хотела сказать: «Весь в отца», – но промолчала.
– Я не пузан. Пузан – буржуй, – отверг Кирилл малый и, сойдя с рук бабушки на пол, спросил: – Ты кто есть?
– Я бабушка.
– Вижу, не дедушка. А кто есть? – Кирилл малый прошелся по комнате, заложив руки на поясницу, подражая Кириллу большому. – Ну, кто ты есть?
Бабушка растерянно посмотрела на Стешу. Стеша хотела было объясниться за нее, но Кирилл малый прикрикнул:
– Пускай сама. Сама. Ну, кто ты есть?
– Мама твоей маме. А тебе, стало быть, бабушка.
– Ага. Ну, тогда я тебя буду любить. Ладно? – и повел бабушку из комнаты на волю. – Пойдем смотреть все.
Часа через два, когда они обошли скотные дворы, конюшни, побывали на берегу Волги, перезнакомились с ребятишками, со щенятами Дамки, причем Дамка несколько раз лизнула Кирилла малого в нос, – они вернулись в домик и застали Стешу в новом костюме; на ней были – куртка цвета хаки, такая же юбка и мужские сапоги. Вид у Стеши стал чужеватый, особенно для Кирилла малого, и он, вначале не признав ее, попятился, затем со всех ног кинулся к ней:
– Мама! Ты в Красную Армию? А я?
– Нет, мальчик, я бригадир тракторной бригады.
Стеша только что вернулась от Захара Катаева. Захар принял ее в своем кабинете. Он деланно удивился ее приходу, но выдал себя тем, что забыл убрать со стола телеграмму от Кирилла Ждаркина, в которой было сказано: «Приедет Стеша, устрой для нее все. Кирилл». Он спохватился, убрал телеграмму, но Стеша ее уже прочла. «Опять он», – неприязненно подумала она и хотела было подняться и уйти, но Захар задержал ее и, глядя ей в глаза, проговорил:
– Ну, впрямую давай. Что у вас вышло, не знаю… Но ведь я и тебя уважаю и его уважаю. В своем вы сами разберетесь. А теперь – что хочешь?
Стеша сказала, что она хочет снова сесть за руль, быть шофером.
– Шофер – что? Шофер – он шофер и есть. А ты вот что, – это и тебе и мне лафа будет, – валяй-ка бригадиром тракторной бригады. Девок подберем золотых. – И продолжая уже так, будто Стеша дала свое согласие: – Экое счастье привалило: ты ж на поле выедешь – для меня половина дела сделана.
– Но я же не знаю трактор, – возразила Стеша.
– Автомобиль знаешь? А трактор ему родной брат. Я не знал и то узнал, – опроверг Захар.
Получив новый костюм, Стеша, выпроводив Захара, тут же в кабинете переоделась. Переодевалась она торопливо, отгоняя от себя страх, сомнение в том, справится ли она с бригадой. Она чувствовала себя так, как чувствует себя человек, за которым гонятся по пятам, а он стоит перед пропастью и, не думая даже, закрыв глаза, собирается кинуться, чтобы перемахнуть пропасть. В таком состоянии она и вышла от Захара. Но на «Бруски» направилась уж не околицей, а большой дорогой. И там, где они когда-то вместе с отцом и с Давыдкой Пановым тянули лямками плуг, свернула в сторону, подошла к горбатеньким березкам и, видя, что около нее никого нет, припала к земле.
«Земля. Ты меня и излечишь. Начну все сначала – работать, жить и…» – она хотела сказать: «и любить», но слово это застряло.
– Я же люблю тебя. Тебя, тебя одного, Кирилл, люблю, – прошептала она. – Но… – И она вся содрогнулась, вспомнив вчерашний вечер, и, поднявшись с земли, пошла на «Бруски» к домику.
Сквозь прогалы – дорожки парка – виднелась Волга. Она, могучая, расхлестнулась вширь и вдаль, колыхаясь, будто норовя привстать.
Звено шестое
1
Шла весна…
Реки вздулись, сбросили с себя посиневший лед и разлились, затопив ямины, долины, а земля набухла, как набухает роженица-мать. Земля по ночам шипела, стонала, будто плача о чем-то потерянном, невозвратном. А наутро, в зори, она горела переливами красок и щебетала, как щебечет сытая воробьиная стая. Нет. Она не щебетала. Она горланила, трубила, будто табуны лосей, скликая все живое на широкие просторы, к синеющим опушкам, под березки с плаксивыми сережками… И на конюшнях ржали кони, у них вздрагивали красно-кровавые ноздри, и морды поворачивались к маткам – широкоспинным, с лоснящимися развалами. Бык же Мишка возвещал приход весны долгим, пронзительным криком. Уставя морду в землю, вытянув шею, он мычал, переходя с баса на резкий дискант, и зов его потрясал молодых коров: они тревожно переминались в стойлах и рвались на волю. Но больше всех удивила рекордистка Милка: она принесла двух телят – белолобого, с черными навыкате глазами, как у галки, бычка и шуструю, узкомордую телочку. Тогда на скотном дворе появилась надпись: «Милка» побила мировой рекорд: дала удой в шесть тысяч девятьсот один литр и двух телят. Следуйте ее примеру». Кто должен следовать ее примеру, об этом сказано не было, но все знали, что Нюрку, жену Гришки Звенкина, ожидают похвала и подарки.
Но вскоре стряслось что-то невероятное: бабы начали рожать из двора во двор, точно по команде, и секретарь сельсовета – несменяемый Манафа – не успевал записывать новорожденных в толстую, почерневшую от времени книгу.
– Упарился, прямо-таки упарился, – жаловался он, хотя и ему все это было приятно: почти в каждый дом, где появлялся новорожденный, он ходил в гости.
Вот какая это была весна.
До этого произошел ряд событий – больших и малых, чудных и веселых, нелепых и удивительных.
Никита Гурьянов неожиданно и на удивление всем женился на Анчурке Кудеяровой. Было это так. Когда Никита вернулся из Полдомасова, «где хлебнул досыта горя-беды», и вступил в колхоз, то поселился в собственном доме – огромном, пустом, с тенетами на потолке. Одному ему было тут зябко, скучно, неуютно, но он вовсе и не думал – кого бы привести в дом.
«Какая пойдет? А ежели и пойдет, то придет такая шишига, что потом живым в могилку забирайся от нее», – так он рассуждал и почти не жил у себя дома: жил больше в поле.
И вот однажды, случайно, осенью в жаркий бабий день, он шел от стана мимо птицефермы. В эту минуту со двора птицефермы выбежала Анчурка Кудеярова. Знаете, какая она? Высокая, шагистая: когда идет, то юбка метет по земле и поднимает такую пыль, что кажется – мчится автомобиль. Разглядишь, а это идет Анчурка Кудеярова. И тут она шагала еще быстрее обычного, шагала, держа в руках белого петуха, причитая на все поле:
– Родненький ты мой! Да что же это с тобой? Ты погодь, погодь умирать-то, родненький мой… Я вот тебя к фельдшеру… Погодь! Родненький мой!
Петушиная беда растревожила и Никиту. Он кинулся наперерез Анчурке, выхватил из ее рук петуха и, рассматривая, заторопился:
– Да что же такое могет быть с петей? А ну-ка, ну-ка… Я его обгляжу. – И, чтобы испытать Анчурку, пробормотал: – Да сколько у тебя кур-то?.
– Три тысячи, – ответила Анчурка, внимательно следя за его огрубевшими пальцами.
– Три? А один занемог – ты в рев? Да твои бы были. А то ведь не твои, колхозные.
Ну, этого Анчурка перенести не могла. Она рванула из рук Никиты петуха и заорала:
– Дай-ка петуха-то! Дай-ка! Твои, не твои. Все мои!
– Ух, ух, какая шальная. Может, это я тебя для биографии ковыряю. Нонче, знаешь, все с анкетами, – и, несмотря на то что пальцы у него не сгибались, он осторожно ощупал петуха и нашел у него под языком занозу. Вытащив занозу, Никита показал ее Анчурке, улыбаясь, довольный собой, сказал: – Вишь ты, штука какая, – и, подойдя к проволочной решетке, перекинул петуха во двор.
Петух, перелетев через проволочный забор, встрепенулся и кинулся к курам. Вот он подбежал к одной курице, обошел ее кругом, треща крылом о ногу, и тут же кинулся в бой с таким же белым петухом.
Анчурка и Никита стояли у решетки, смотрели на петуха и оба улыбались.
– То умирал, то драться полез, – чуть помолчав, многозначительно промолвил Никита.
– Чего ты? – еще не придя в себя, переспросила Анчурка.
– Вот что есть баба: со смертного одра петух поднялся и, гляди чего, козырем, козырем около курицы… Да еще дерется. Вот, дескать, герой какой я. Да-а-а.
Наговорив кучу подобного про петуха и кур, Никита посмотрел как-то особенно в глаза Анчурке. Ей было уже под сорок пять, но выглядела она гораздо моложе, а с точки зрения Никиты Гурьянова – совсем моложаво. У нее даже не так заметны морщинки под глазами. Передних трех зубов, правда, совсем нет, и когда она говорит, то обязательно ладошкой прикрывает рот, будто вытирает губы. Да ведь Никита Гурьянов меньше всего обращал внимания на какие-то там морщинки под глазами да еще на зубы. Зубы – что! Крепкие зубы должны быть у лошади. Плохие зубы – жрать не будет. Поэтому у лошади зубы должны быть длинные, твердые и еще лучше, если они желтые, смоляные. А бабе на кой пес зубы. Солому, что ль, жевать. Кашу и без зубов поест. Так рассуждал Никита, ни от кого не тая своих убеждений. И теперь он видел перед собой крупную женщину – верно, в летах, но еще совсем cвежую телом: по крайней мере у нее на щеках играет румянец, а спина широкая, будто подмосток, и, судя по отношению ее к петуху, женщина она не глупая и хозяйственная. Верно и то: лет двадцать тому назад, когда ей было около двадцати пяти, а ему около сорока, она, пожалуй, и не взглянула бы на него… ко теперь многое изменилось: ей сорок пять, ему шестьдесят, значит и возраст подходящий.
– Куры, бают, и те не врозь живут. А ты, поди-ка, сколько уж лет без мужика. Я так баю, скушно. А? – сказал он под конец.
– Чего это ты городишь? – Анчурка не сразу нашлась и нарочито грубо, по-мужичьи, прикрикнула на Никиту, но в глазах у нее блеснул огонек. Может, этого совсем и не было, но Никите так показалось и так ему хотелось.
– А ты, чай, не того… Чай, не урода ты какая, а – баба, во! И не на воровство я тебя на какое тяну. Богом и то такое дело разрешено. Марею свою и ту на такое дело послал. Ангелы к ней слетели. Сам-то, видно, по старости лет не одолел, так ангелов послал. – Никита засмеялся и со всей силой шлепнул Анчурку пониже спины, шлепнул так, что она, «баба-столб», и то перевернулась.
«Ага, – возрадовался он, – пускай мою мужнину силу почует», – и, подступив к ней вплотную, шепнул:
– Вечерком прибегай-ка.
Анчурка вскинула большую ладонь:
– Я вот как брякну. Ишь ты! «Вечерком прибегай-ка». За петуха спасибо, а языком не трепли: неровен час, обрежут, – и пошла – сильная, гордая, недоступная. По, входя в калитку, повернулась, глянула на Никиту – в глазах блеснули искорки. Этих искорок Никита в ту минуту не заметил, ему показалось – он в эту минуту постарел еще лет на сорок. И, согнувшись, зашагал прочь от птичника.
А вечером, придя в свою избу, он вдруг увидел все: тенета на потолке, на стенах, пыль на подоконниках, мусор около печки, грязные подушки, мохрястое, свешенное с кровати одеяло. И Никите стало так тоскливо, точно к нему пришли соседи, поставили перед ним гроб и сказали: «Ну, ложись, Никита, череда тебе в могилку». Тогда он выскочил во двор, схватил метлу и, вбежав в избу, стал обметать тенета, но в избе поднялась такая пыль, что Никита закашлялся, открыл окно, отбросил в сторону метлу и сел, глядя вдоль улицы. Во всех избах горели огоньки. Напротив, в избе Захара Катаева, перед окном мельтешили люди.
«Видно, ужинают, – подумал Никита, и ему стало еще горестней. – А мне за стол не с кем сесть. Эх, Анчурка, Анчурка!» Так он сидел до позднего, окончательно решив, что Анчурка к нему не придет, и хотел было, не раздеваясь, прилечь на кровать, как в сенях кто-то стукнул, и вот на пороге появилась она. Она вошла, грохнула сундучком о пол и прикрикнула:
– Эй! Что не поможешь?
Никита подхватил сундучок, затоптался, не зная, куда его поставить, и не зная, что сказать.
– А я и не говорил, чтобы с сундучком, – выпалил он, ставя сундучок под кровать.
– Мало ли что ты говорил. – И, обведя глазами избу, Анчурка вздохнула: – Батюшки! Грязища-то! Тенет-то! А ба-а-а! – и, подоткнув юбку, начала командовать: – А ну, давай воды. Ведро давай.
Никита кинулся во двор, быстро выхватил из колодца ведро воды, глянул на занимающуюся зарю, помотал головой, опять-таки не зная, что сказать, затем ураганно ворвался в избу, поставил ведро с водой перед Анчуркой.
– Тряпку давай. Таз какой есть, – скомандовала она.
Появился и таз.
Анчурка налила в таз воду, и так ловко, что Никита даже крякнул. Затем сунула в воду тряпку и начала мыть стол. Она мыла стол размашисто, лопатки на спине ходили туда-сюда, а Никита топтался около, с восхищением смотрел на ее спину и вдруг выпалил:
– Эх! Дородная какая ты. И пропадала. Да ты не баба. Ты – король. Вот кто…
Анчурка оторвалась от стола, замахнулась на него мокрой тряпкой и, уже по-бабьи шутя, прикрикнула:
– Я вот тряпкой тебя по сопатке, и будет король. Тащи дров.
– Что ж, дров? И это можно. Можно и дров. Для такой не только дров, но и целую избу перетащить можно. – Никита выскочил во двор и, зная, что дров у него нет, схватил топор и сокрушил дубовую стойку под сараем. А вбегая в избу с такими дровами, первый раз в жизни запел тоненьким, нескладным голоском:
Все отдал бы за ласки взоры-ы,
Лишь ты владела бы мной одна.
Но тут же оборвал: Анчурка выложила из сундучка чистое одеяло, простыню, наволочки, постлала на стол самотканный столешник. Пол подмела. И в избе засветлело.
– И что это какая парша на вас нападает без нас. Прямо беда, – проворчала она.
Никита на это ответил:
– А баба сроду цветком жизни являлась.
И потом, уже лежа вместе с Анчуркой в постели, он, поглаживая своей шершавой рукой ее пышное, загорелое плечо, шептал:
– Эх, дородная ты какая у меня, – и чуть погодя: – Сынка бы нам заиметь. – И первый раз горестно вспомнил о смерти своего сына – тихого Фомы.
– А ты ласковый, не думала я, – прошептала Анчурка.
Никита буркнул, точно злясь на себя:
– Я и сам не думал.