Текст книги "Папоротниковое озеро"
Автор книги: Федор Кнорре
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 8 страниц)
Он давно чувствовал себя гораздо старше своих сорока с лишним… да что, собственно, можно отсчитывать по цифрам? Твердая уверенность в законченности своей неизменной, установившейся, замкнутой, завершенной жизни ничуть в нем не поколебалась. Напротив, когда знаешь, что жизнь твоя уже сложилась и ее нельзя переиграть сначала, да и не желаешь этого нисколько, – к тебе приходит это знание: владеешь только тем, что в тебе самом. Все остальное, стоящее, к чему стремился, чем всю жизнь мечтал овладеть, – все как будто в самый миг овладения рассыпается в пыль. Ничем не владеешь навечно. Наверное, таков закон, быть может, для других оно не так, может, они достигают, владеют и, потирая руки от удовольствия, услаждаются своей достигнутой мечтой. Удачи им! Счастливого пути! А он уже остается при своем. Все, что мое, при мне, и вот еще она! Теперь она ведь тоже с ним останется в лесу. Может, навсегда? Кто знает? Пойдут проливные дожди, потом выпадет первый снежок, прилипающий к подошвам, оставляя черные следы на побелевших тропинках, потом сугробы завалят дом до середины окошка, и Бархан поскребется со двора к теплу, к печке, к трещащим дровам, и еще много будет темных ночей до января и после января, и в феврале только начнет светлеть понемногу к новому лету… Много времени у него будет вот так лежать и вспоминать все снова и снова.
С утра, как всегда, он сразу же пошел в обход вместе с Барханом. Ветер переменился, и тусклый запах гари из лесу с того берега стал едва слышен. Высокие фиолетовые цветы – может, это были дикие ирисы? – уже совсем завяли. А мелкие желтенькие, вроде ноготков, цветут вовсю – от них по всему лесу земля как желтым ковром покрыта. Конечно, это смешно, что он, лесник, вовсе не знает никаких названий цветов. Да какая разница? Конечно, он городской человек. Бывший городской. Деревья-то он теперь отлично знает, и больную кору отличит с первого взгляда, и всякую нечисть вроде непарного шелкопряда – это он не пропустит, а цветы в каждой губернии по-своему называют. «Что, роза бы иначе пахла, когда б ее не розой называли?..» Ага, это высказывание Шекспира по поводу необоснованных переименований… Мельком он вдруг припомнил то, что с ним было в городе позавчера, и вдруг сообразил, что не позавчера, а третьего дня это было. Собственно, это совершенно все равно. Скоро это будет в прошлом месяце. Потом в прошлом году. Время идет, но для него-то оно ничего не меняет. А воспоминания не такая вещь, чтоб за них когда ни попадя хвататься. Нельзя. Захватаешь пальцами, как мокрый негатив, и испортишь изображение. Уж что другое, а это он изучил: как с ними обращаться. Ночь лучше всего, когда свежая голова. Тишина, и вот тогда… как отпечаток в ванночке с проявителем, возникает одна неважная деталь, бледные штришки, и наконец, яснее и яснее из покачивающейся воды при таинственном красном свете дыбом под крылом самолета чугунные черные кони… А сейчас обход, день, работа, лес. Может, дождик собирается. Хорошо бы, ради пожара на той стороне реки…
К вечеру дождик стал действительно накрапывать. Хилый, реденький, нерешительный, совсем не такой, какого ждали па пожаре.
Он вспомнил, что накануне постирал бельишко, и оно висит теперь на веревке у дома и не очень-то сушится. Может быть, из-за этого он бессознательно чуть-чуть сократил маршрут очередного обхода? Солнце тихо догорало высоко на верхушках сосен, а внизу, у подножья леса, уже было сумрачно, когда он возвращался домой.
Бархан, бежавший впереди, вдруг замер как вкопанный и стоял не двигаясь, пока он его не нагнал. Тогда, свернув с тропинки, бесшумно, напрямик, как будто почуял дичь, помчался в сторону дома. Он никогда не лаял и теперь, вернувшись с разведки, молча всем видом очень попятно показал: там что-то есть, надо быть настороже, пойдем вместе. И пошли к дому теперь рядом.
На полянке у сторожки творилось что-то странное: во дворе дымил костерчик, и Наборный раздувал его взмахами развернутого газетного листа. Женщина с высоко засученными рукавами наткнула кусочек мяса на шампур и полезла рукой в кастрюльку, стоявшую на крыльце, за новым куском. У колодца топтался молодой человек в прекрасном светло-сером спортивном костюме, а Марина Осоцкая энергично вертела ручку колодца, наматывая цепь.
– Ну давай я! – капризно ныл молодой человек, опасливо протягивая руку, но Марина неожиданно ловко нагнулась, подхватила ведро и, не расплескав ни капли, перелила из него воду в другое, стоявшее на земле.
Дверь в дом была полуоткрыта. Выстиранные рубахи, трусы и наволочки, высоко подпертые шестом, красовались поперек всего двора на веревке. Тынов с Барханом постояли у калитки, наблюдая, как тут хозяйничают посторонние. Их долго никто не замечал. Наконец газета в руках у Наборного с треском разорвалась, он швырнул ее себе под ноги и закричал:
– А-а, наконец-то явился! Полон дом гостей, а он где-то разгуливает! Гляди, кого я тебе привез! У тебя фанерка есть, а то газеты рвутся!
Оказалось, съемку из-за плохой погоды отменили, и кому-то, неизвестно кому именно, пришла в голову вот эта идея поехать в лес, на полянку, и устроить шашлык.
Женщину, орудовавшую с шампурами, он узнал, это была костюмерша, выдававшая ему кафтан. Своп ее звали Антоша или тетенька. Молодой человек и был тот самый актер, который опоздал на съемку. Он тут же попросил называть его просто Викентием и единственный из всех, приветливо здороваясь с Тыновым, извинился за то, что они без его разрешения вперлись к нему в дом. Наборный отмахнулся:
– Пустяки, глупости, своп люди, он же мне сам ключ оставляет под крыльцом. Он очень рад.
– Вот этого что-то не видно, – спокойно заметила тетенька Антоша, насаживая еще кусочек на шампур.
– Марина по обыкновению украла машину, – дружелюбно объяснил Викентий. – Она любит лихачить и вообще крутить баранку, а тогда уж придумали шашлык.
– Не украла, а выпросила.
– Ты у шофера, у Пети, выпросила, а директор будет бегать искать – машины нет!
– Пешком дойдет, ему полезно, он толстый. А Петя говорит так: «Подлинный водитель ничего не видит, ничего не слышит, ничего не понимает, пока не спросят. А когда спросят – соврет…» Он не выдаст, скажет, что у него что-нибудь заело, засосало, засорилось или сломалось.
– Фанерки-то неужели нету!.. Ну, я пиджаком!.. Ваня, у тебя на столе напиток, мы все уже прикоснулись, только Марине нельзя, она за рулем.
– Понимаете, – дружелюбно жаловался Викентий. – Я ужасно не люблю опаздывать и вечно опаздываю. Ну вот теперь. В театре замена, Полосонян лег на операцию, дублера и в городе нет. Уговорили меня, обманули, успеем, успеем, вот мы на поезд и опоздали, а потом, естественно, и к самолету тоже.
– Говори, пропьянствовал, – сказала Марина.
– Неправда. Какая у тебя манера свинская. Наоборот, я запьянствовал как раз от огорчения, что опаздываю. На два дня. Большая разница. Если б я из-за пьянства опоздал, это другое было бы дело… Спасибо, что вы меня там заменили, а то Эраст меня бы со свету… сожрал. Говорят, он ругался как зверь. Как он меня называл?
– Сусликом! – быстро сказала Марина. – Ах да, и Орхидеем!
Викентий пожал плечами.
– Удивительно глупые названия он мне придумывает… Ну, суслик, наплевать, а почему Орхидей? Это даже женского рода… И ничего такого во мне нет. Просто бездарно!
Против воли Тынову делался симпатичным этот Викентий. Говорил он как-то с оттяжкой, как оправдываются виноватые, обиженные, упрямые дети. И вправду, в разговоре его все высмеивали, а ему все приходилось как бы оправдываться.
Потом, когда недожаренный шашлык вывалили в миску и оказалось что-то многовато водки на столе, все опять принялись за Викентия.
– Он парень у нас ничего! – говорила Антоша, пальцами выдергивая кусочек жесткого мяса у себя из зубов. – Ну бабник, бедняга, это ужас! Баб у него, баб!
Уже подвыпивший, но все равно симпатичный Викентий горячо и искренне защищался:
– Я же еще и бабник? Да ну их совсем! Это они… как это сказать? Мужичницы, или не знаю как. Безобразие!
– А ты отбивайся все-таки, – сказала Марина.
– Ага! – с детской запальчивостью, чуть не со слезами, закричал Викентий. – Тебе-то легко говорить. «Пошли вон, дураки», – и привет! А я ж не могу так с ними… это грубо.
– Это верно, он так не может, он добрый, где ему отбиться, – поддержала по справедливости Антоша и захохотала. – Как ты их только не путаешь?
– Ну уж нет! Как это я спутаю?.. – И вдруг упал духом и печально признался: – Не знаю. Разве иногда… А так нет! Они ведь все-таки очень разные… Некоторые. Вот одна все рвется мне носки поштопать и еще что-нибудь…
– Подштанники, – невнятно, с полным ртом подсказал Наборный.
– Ну и что, это очень трогательно в конце концов, если разобраться, – ободрился на минуту и опять виновато сдался Викентий. – А вообще, конечно… Они как-то примелькиваются… – И вдруг обрадованно рассмеялся: – Хотя нет, нет! Совсем не одинаковые, наоборот, очень всякие. Почему это вы воображаете? Знаете, бывают с юморком!.. Да!.. А вот вам? – вдруг он всем телом, броском повернулся к Тынову. – Тоже кто-то белье выстирал? Там, на веревочке висит? Ага?
– Сам. Кому тут еще стиркой заниматься.
Викентий внимательно вгляделся и вздохнул.
– Счастливый вы человек. Вообще теперь я все понимаю, просто она в вас влюбилась. Вот мы и приехали. Очень рад познакомиться.
Он порывисто потянулся через стол, насильно подтащил к себе руку Тынова, стиснул ее и встряхнул. Слезинки блеснули у него в глазах. Он пьянел быстро, но неровно, точно по ухабам катился. То слабел и впадал в подавленность, то вдруг взбадривался до лихости и озорства.
– В тебя я влюбилась, – равнодушно сказала Осоцкая.
– Врет-врет! Она знает, что я ее люблю, но только как мужчина мужчину… или девушка девушку… ну, вы меня поняли я надеюсь?.. Ах, как прекрасно было бы, если б ты была маленькой.
– Как четвертиночка? – осведомилась Антоша.
– Нет, нет, это много… Как спичечная коробочка?.. Нет, это уж очень… Пускай как две спичечные коробочки, так будет как раз.
Я бы устроил тебе домик около чернильницы у себя на письменном столе, помнишь, мне подарили на стеклянном заводе, красивая такая хрустальная чернильница, я бы туда наливал теплой водички, и ты могла бы купаться, чернил ведь там никогда не было, и ты махала бы мне вслед платочком из окошечка, когда мне нужно было бы уходить, ведь я бы тебе домик там устроил а когда я возвращался бы домой пьяный, ты бы мне говорила: пропащая твоя головушка, швинья ты швинья, что мне только с тобой делать!.. – он лепетал все более жалобным голосом и, когда дошел до пропащей головушки, совсем заплакал, застеснялся и, отвернувшись, стал пихать себе в рот кусок шашлыка.
– Кеша, не плачь, я тебя уважаю, – ласково сказала Марина, и он закашлялся от смеха, подавившись шашлыком.
– Мы все тут без вас осмотрели, – впервые обращаясь к Тынову, сказала Осоцкая. – Красивые веера из перьев на стенке, это тетеревиные хвосты? А из лучинок эту птицу вы сами сделали?
– Ничего тут моего нету. Это от прежних лесников осталось.
Они вышли на крыльцо. Она хотела отнести собаке шашлыка.
– Он не возьмет.
– Я его уговорю.
Бархан издали понюхал мясо и равнодушно отвернулся.
– Вы его так выучили?
– Нет, он сам такой. Знает закон, что ничего в жизни даром не предлагают.
– Такой закон?
– А как же!
Он взял у нее из рук мясо. Бархан уже не спускал с него глаз, мгновенно поймал подкинутый в воздух кусок и тут же его счавкал, торопясь проглотить, потому что видел в руках у людей еще мясо.
– А я все про вас вызнала, – провожая глазами второй кусок, летевший собаке в пасть, сказала Марина.
– Зачем это вам?
– Так. Странная какая фамилия – Палагай, – правда?
– Наверно. А что?
– Он почему застрелился?
– Этого никто не знает. Да другим это не все ли равно?
– Он был ваш большой друг?
– Друг. А какие бывают, большие или средние, – не могу вам объяснить.
– Почему же это с ним случилось? Вы сюда к нему приехали и жили вместе. Так? Вы навестить его приехали?
– Ну вот все уже рассказали.
– Да, говорят, он вас к себе вызвал, или позвал, и вы тут вместе некоторое время прожили вдвоем, и даже водки не пили, мирно прожили, а потом, после того как вы уехали, когда вы уже в Москве были, все дела свои устраивали, чтоб перевестись сюда к нему совсем, он вдруг застрелился в лесу.
– Видите, до чего вам все изложили точно.
– Я все об этом думала. Значит, так. При вас он не мог застрелиться. Вы мешали. И потом ведь могли заподозрить, что это вы его убили. Ведь он так странно себя убил: в грудь.
– Нельзя было мне, идиоту, оставлять его тут одного, вот что одно верно. Знаете ли, из ружья застрелиться довольно трудно, это, знаете ли, не пистолет, – он заговорил вдруг торопливо, не обращая на нее внимании, не рассказывая, а как будто взвешивая еще раз давно передуманные доводы. – Это очень обдумать, изловчиться надо – из ружья. Можно отыскать такой короткий крепкий сучок… или нарочно отломить покороче, аккуратно зацепить его спусковым крючком, а самому руками взяться за ствол наставить, ну хоть в грудь, и плавно потянуть. И все. Может быть и другой вариант. Человек в определенном состоянии… душевном состоянии… пробирался в кустах, поскользнулся, упал, уронил ружье, оно запуталось в колючих кустах, а он со злости или от рассеянности дернул на себя ствол, оно и выпалило. В обыкновенном, уравновешенном состоянии человека и ружье на предохранителе будет, и он, если и уронит, вернется, обойдет его кругом и вытаскивать будет с приклада… Так что и так, и так, в любом варианте, человек был не в себе настолько, что одно к другому близко. Однако вот вы своего добились.
– Вы мне рассказали, потому что видели, что мне это нужно… Что? Просто мне нужно было себе все это представить… И вы, когда приехали, решили остаться жить после него в этом доме. А зачем?
Никуда не тянуло. Да я ведь уезжал-то увольняться с работы. Действительно, мы собирались по соседству устраиваться. Как два медведя на соседних участках. Не получилось. Это бывает… Ну, значит, разобрались?
– Н-нет… Наоборот, все только запуталось. Темно совсем становится. Не страшно жить так одному? Пора пьянчужек моих отвозить домой. Завтра опять съемка. Машину я где-то на просеке под кустом оставила. Наборный дорогу показывал, совсем заблудились в тропинках. Вы нас на дорогу выведете?.. Я сейчас пойду отниму у них все мясо, ему отдам… то есть это вы сами ему отдадите… Так вы мне ничего и не рассказали.
– Вы же все так здорово выведали без меня.
– Да, да… Одна я говорю-говорю, а вы только отвечаете: «Какое тебе дело?»
– Не говорил я ничего подобного.
– Не говорили. А отвечали… Он был хороший человек? Ну, не буду. Вот мы приехали, нашумели и сейчас уедем, вы останетесь совсем один. Вам это хорошо?
– Мне одиноко… ведь привык.
Из дому выскочил Викентий и, хватаясь раскинутыми руками за дверные косяки, радостно закричал:
– Уехали!.. Я так и знал, что они уедут!.. И прекрасно, я так… ожидаю необузданные… то есть обожаю неожиданные! Всевозможные перемены в моей жизни. Теперь пускай они там снимаются, а я тут буду лесничий в этом домике. – Он неожиданно приметил Бархана, скатился, спотыкаясь, со ступенек и присел перед собакой на корточки. – Кисонька, мурзинька, можно я тебя поцелую… Зачем же мне зубки показывать? У-у, какие! Дай мне носик… А-а, ты хочешь, наоборот, мой носик? Вот если б ты был ма-аленький… со спичечную коробочку, я бы тебе создал будочку у меня на письменном столе, с плюшевой подстилочной, и, когда я засну, выпивши, мордой на столе, ты кусал бы меня за нос. Хочешь?.. Они, оказывается, не уехали! Тут стоят! Подумайте, как странно.
– Собирайтесь, пора ехать! – крикнула Марина в открытую дверь. – Не то без вас уеду! И хватит жрать. Мясо, какое осталось, тащите сюда, Антоша. Тут нужно.
– Ты что ж это, чернильная твоя душа, – сказал Тынов, – опять заблудился? Вот, жалуются, всех куда-то в чащу завел?
– И кажинный раз на эфтом месте! – изумленно откликнулся Наборный. Весь растрепанный, безуспешно пытаясь застегнуть пиджак на отсутствующую пуговицу, он, споткнувшись, выбрался через порог и глубоко со свистом втянул ноздрями воздух. – Как здесь дышится, бальзам! Вот Кеша хочет в лесничие идти!
– И пойду… И буду!
– Понимаешь, Ваня! – продолжал изумляться Наборный. – Я их все правильно вел, в самые папоротники. А там, я прекрасно знаю, красная тряпочка, где надо в ельник сворачивать, верно? А тряпочки я не нашел. Все искололись и вылезли к дому не с той стороны… Но вылезли!
– На месте тряпочка. Я ее тебе сейчас в темноте покажу. Сусанин!
Гуськом они двинулись следом за Тыновым по невидимой в темноте тропинке, в обратный путь к брошенной машине.
Осоцкая старалась идти с ним рядом, почти касаясь плечом, а Викентий то и дело отставал, кричал: «ау!», «люди, где я?» – и хохотал детским дурашливым хохотом.
Наборный начал постукивать связкой шампуров о пустую кастрюлю и что-то напевать, но в лесной тишине это получалось очень уж глупо, и он только стал делать вид, что кавалерски поддерживает Антошу под локоть, когда она спотыкалась, но кастрюлька ему мешала. Впрочем, он все-таки старался шуметь, спотыкался, сам болтал, вообще вел себя так, как, по его представлению, должен себя вести разгулявшийся, выпивший весельчак, хотя пьян он не был.
Вот уже они уходят, сейчас они уйдут, – говорил себе Тынов, но никак не мог заставить себя это понять. С ним это теперь случалось: он как-то тупо, тускло, будто сквозь пленку, слышал и видел все происходящее вокруг него или с ним самим. И только потом, оставшись в одиночестве, без помех все заново видел во всей яркости, в полный голос, со всеми подробностями, каких он даже вроде и не заметил сперва. Так он и теперь шел и все еще не мог как следует поверить, что она приехала, была тут, и вот уходит, и больше ее не будет никогда.
– С ним какая-то нелепая история была, с вашим Палагаем? Правда?..
– Да, – сказал он, думая о том, что вот кончается уже ельник и скоро надо спускаться в папоротниковую низину.
– Это правда, что он попал в историю?.. что-то дикое?.. Он но совсем нормальный был, ваш этот Палагай?
Они выбрались из-под деревьев на открытое место, тут показалось совсем светло от звезд.
– Вот и лоскутик на сучке, тут надо было сворачивать и на тропинку выходить. Видите?
– Да-а, а он нас потащил напрямик куда-то. Тут папоротники внизу. Как озеро.
Они стали спускаться.
– Будто бы он притащил овцу в кабинет председателя и взвалил прямо ему на письменный стол.
– Ну нет, – сказал он нехотя. – Это уж придумывают. Но овцу на заседание он принес. Положил на пол у печки, верно.
– Зачем он это сделал?
– Разве всё делают зачем?.. Надо бы спросить: почему?
– Да, почему?
Они шли в шуршащих сплошных папоротниках, как вброд перебираясь с берега на берег по пояс в воде.
– Да так было. Он поехал в совхоз. Был сигнал: дохнут от голода овцы. Кушать им, знаете, нечего, забыли завезти корма, да тут еще праздник! А овцы ничего этого не понимают, продолжают свое дело, жмутся, трясутся и дохнут. Палагай на них смотрел-смотрел, пока в нем что-то не спуталось или не затмилось, тогда он действительно одну овцу схватил, втащил в машину и действительно – прямо ее в кабинет, где шло заседание. И так объяснил, что «обсуждать данный вопрос она не помешает, но при этом все-таки полезно наблюдать, как именно живая овца мучается перед тем, как подохнуть от голода, голая на морозе».
– Действительно ужасно, но чего же он добился?
– Да разве всегда чего-нибудь добиваются?.. Он не добивался. Просто в нем, очевидно, что-то творилось неблагополучное, что ли, что у благополучных людей оставило очень невыгодное впечатление. Трудно, знаете ли, уловить, что за работа там идет в человеке, то есть внутри… Может быть, например, он слышал то, чего другие не слышали. Это очень просто…
Они шли теперь рядом, но не совсем, он говорил, не оборачиваясь, а Марина все время догоняла его по узкой тропинке, иногда даже задевая сзади плечом, чтоб расслышать получше. Голос его был спокойный, даже как будто с угрюмой усмешкой. Почему-то ему удивительно легко стало говорить. Он сам этого не ожидал. Догоняя его, она нечаянно положила руку ему на плечо, стараясь заглянуть в лицо. Он это очень остро почувствовал и спросил:
– Вы слышите сейчас музыку? Прислушайтесь, как эти стройные скрипки поют согласным хором и низко гудят виолончели… Птичьими голосами высвистывают флейты, а медные трубы гремят… Что? Не слышите? И я не слышу, а ведь на самом деле кругом нас сию минуту действительно вполне реально звучит музыка многих оркестров, и тихие голоса что-то нам поют, а мы говорим: да бросьте вы, нету тут никакой музыки, тишина кругом!.. Верно? А был бы у пас в руках самый паршивенький радио-приемничек, и мы сразу бы столько услышали. А ведь это всего-навсего приемник! Он ведь только одни радиоволны принимает…
А сколько есть таких, что приемничек-то тот не умеет принимать?.. Деревья пилят, мы слышим только пилу, а может, деревья кричат от страха, только мы слышать не умеем… Ну, это так, пустяковые наблюдения и лишние рассуждения лесного сторожа. Просто мне в голову приходило: похоже, что Степан… Палагая Степаном звали, давно уже слышал свой какой-то очень тихий звук… Почему тихий? Тихие и слабые – ведь они-то самые опасные, самые проникающие. Он слышал, а мы, все другие, нет.
– Но все-таки он был не совсем нормальный?
– Вот-вот. Раз не такой, как я, значит, не совсем. Очень даже он был нормальный, если хотите знать… смешливый, легкомысленный, веселый… ну, и всякое такое, и летчик исключительно смелый. На войне… Да, конечно, на фронте…
Он замолчал, чувствуя тепло ее дыхания сзади, у самого уха, слышал напряжение ее затаенного, замершего внимания.
– … и между прочим, – услышал он свой чрезмерно сухой, скрипучий голос, – между прочим, у него никакой родни фактически не было. С детства. Он да сестренка. Он и воспитывал ее. И уже под конец блокады ему удалось побывать в Ленинграде… Два дня, двое суток, он около нее просидел и видел, как люди тихо и долго умирают от голода… Нет, им уже дают еду, а поздно, им уже не надо… не помочь все равно… Мы потихоньку собирали ей шоколад из неприкосновенного запаса в надежде, что вдруг у него получится такой рейс, и он ей отвезет… и он ей привез, она подержала его даже в руках, улыбнулась…
Уже начался подъем, точно они выходили на другой берег, и папоротники становились все мельче, шуршали уже ниже колен.
– А потом? – умоляюще спросила она.
– Я же сказал. Двое суток. А потом? Ему улетать, конечно.
– А она? Она? Неужели…
– Да про что я вам говорю, – сказал он, не оборачиваясь, и они ступили на тугую тропинку соснового леса.
Когда все столпились, влезая по очереди в машину, присмиревший Викентий вяло стал умолять бросить его в лесу.
– Я перестаю себя здесь чувствовать подонком, – голос его звучал трогательно, задушевно. – То есть чувствую, но я себе не так противен.
Его втащила за руку в машину Антоша.
Осоцкая, прежде чем сесть за руль, сказала:
' – Спасибо вам. – И, спокойно потянувшись, поцеловала в уголок губ. – Простите.
Потом она дала машине задний ход, уверенно развернулась на просеке, включила фары и, высунув руку, па прощание помахала из окошка левой рукой.
Свет качнувшихся фар плеснул на тесную стену кустов и сосен, и они, как будто ожили на мгновение насильной мертвенной жизнью, окрасились зеленью и тотчас снова утонули в темноте…
Рубиновые огоньки замелькали между стволов, убегающий свет фар еще секунду брезжил бледным заревом на шоссе, и вот уже осталось только затихающее в воздухе жужжание.
«Вот и все, – подумал он, повторил вслух и усмехнулся. – Вот и все!»
Медленно шел он обратно к своему дому. Странно было одному, как всегда, идти лесом по той самой тихой тропинке, где только что они с шумом и разговорами проходили всей компанией. Тут она, точно девчонка, которая боится отстать, поспевала за ним, толкала нечаянно сбоку, чтоб заглянуть ему в лицо или лучше расслышать, а он точно в первый раз с живым человеком почему-то заговорил о том… выговорил корявыми словами то, что надежно замкнутое лежало у него на душе, неотступно давило холодным камнем. И вот, хотя ничему этому, конечно, нельзя придавать никакого значения, осталось такое чувство, будто он сам позволил ее теплым рукам прикоснуться к камню, и тот стал не то чуточку мягче, не то теплее…
Он шел все медленнее, не замечая, что иногда вдруг начинает бессмысленно улыбаться в темноте. Вдруг вспомнил: был один момент, когда она даже положила руку ему на плечо, чтоб не споткнуться или не пропустить ни слова из его разглагольствований. Подумать только, как он разболтался!.. Только про девочку он, конечно, не сказал ей больше ни слова. Этого только не хватало! Все равно не объяснить никому, да и знать никому не надо, не надо!..
Ах да! Было вот еще что! Очень милое движение: как чутко она уловила этот момент прощания насовсем! Что-то подсказало ей, как очаровательно, непринужденно поставить последнюю точку. Оставить ему в подарок на память «простите… спасибо» и легкое, мгновенное прикосновение губ. Немного ей это стоило, конечно, да вот угадала же она, что оставляет ему память навсегда. Угадала, что все оставит ему, совсем чужому здоровенному болвану, которому еще, наверное, долго придется доживать остаток неудавшейся жизни… на долгие годы оставила ему в лесной чаще свое дыхание, слова и все, что не объяснишь словами, – свое живое, прелестное лицо, улыбку, звук голоса.
Странно, что некоторые люди этого не понимают: увидел ты картину – там написаны горы, облака, лица людей, корабли, черные кони, Мадонна – ты долго стоял и все разглядел и понял. Разве нужно после этого стащить ее со стены и унести к себе, чтоб она стала твоей собственностью? Что за чушь! Она уже вошла в твою жизнь и останется с тобой, раз ты познал ее, всю ее прелесть, на чьей бы стене она ни висела!.. «Ах, вероятно, я просто из тех собак, что, добыв себе кость, несут ее к себе в укромный закуток, чтоб там, где никто не видит и не помешает, разгрызать ее с обеих сторон понемногу, наслаждаясь в одиночестве».
– Вот и все! – повторил он, спускаясь в заросшую папоротником низинку, и опять не удержал улыбки при мысли, что никогда больше это папоротниковое озерцо не станет таким, каким оно было до того, как они прошли через него рядом, вместе. С каким-то веселым отчаянием он слышал сухой шелест перистых веток, раздвигаемых на ходу, и повторял: «Вот и все!»
Потом, уже лежа в сторожке, он курил и все думал: скоро кончится осень. Прилетят пушистые легонькие снежинки, нерешительно начнут садиться далеко друг от друга на ветки, на травинки, на черную землю, точно раздумывая, остаться ли здесь, не улететь ли дальше? К утру они ровным пуховым слоем побелят поверху траву, и кусты, и сосновые ветки, застывшие в безветрии. Снег будет все идти и идти, и на морозе, в сухие солнечные дни иногда он будет сухо блестеть, как бертолетовая соль, которой посыпают игрушечные детские елки, по подмерзшему насту, слепящему глаз, побегут завивающиеся змейки, водовороты сухой поземки, и наконец валом повалит, наметая сугробы, пахнущий сырой свежестью, могучий снегопад, в котором наполовину утонет забор и окошки дома.
Все в порядке. И с этой самой минуты все, что с тобой произошло сейчас, сегодня начнет отодвигаться в то самое «давным-давно», где остался нетронутым островок его прошлой жизни, где ничего не меняется, не утихает, не выцветает… Все останется при нем здесь, в тишине, где ничто не помешает ему быть с теми, кто ему единственно дорог… Налагай… Соня… а вот теперь и эта, откуда-то взявшаяся чужая Марина Осоцкая, ненароком ступившая, ничего не подозревая, на самый краешек его неприкосновенного островка. И, главное, прекрасно, что никогда она не узнает, не заподозрит, что ступила, вот что хорошо!
В те незапамятные времена, когда еще не было войны. В те неправдоподобно далекие времена, до войны, была комната в Ленинграде на Фонтанке, где жили Степа Палагай с младшей сестренкой Сонькой. Вся их семья была – они двое. Когда-то, лет трех, мать сунула Соньку в удивительно скверный детдом около Старой Руссы, а сама вышла замуж и уехала куда-то совсем. Степану в то время было не больше четырнадцати, однако он по какой-то липовой справке работал как взрослый на деревообделочном комбинате в Ленинграде. Он приехал навестить сестру в Старую Руссу, сразу же разобрался, что к чему. Вскоре он вытащил и увез опаршивевшую, прыщавую и обозленную Соньку из этого детдома, и с тех пор поил, кормил и воспитывал ее совершенно самостоятельно, отбиваясь от всех попыток определить девочку в интернат или городской детдом. Удивительная у них была комната, где все было хорошо. Неизвестно почему, но было хорошо. Узкая, длинная комната с роскошным лепным потолком, выгороженная из какого-то парадного зала особняка. За толстыми зеркальными стеклами окна внизу текла Фонтанка в каменных берегах, обведенных чугунными коваными перилами, медленно несла щепки, набухшие полу-утонувшие кругляки дровяных поленьев, под мост, украшенный черными вздыбившимися конями. И это тоже почему-то было удивительно хорошо.
Вообще все на свете было хорошо, и все было просто, ясно: черное было черно, а белое – бело. Была единая их общая, высшая мечта – стать летчиками-истребителями, а что дальше – и раздумывать нечего. Целое лето у них еще было впереди, когда Палагай ему как-то сказал, что сговорился со студенческой артелью в ночную смену работать на разгрузке. Прямо завтра надо начинать. «А на кой черт это надо?» – удивился Тынов. «Да не нам, – ответил Степан, – Соньке. Растет, все ей мало делается, надо все покупать». – «А-а, ну понятно!» Больше и разговора никакого не было. На следующую ночь они пошли в порт.
Теперь уже совсем позабылось, вспомнилось с трудом, как у них ныли спины, точно переломленные, и ноги мелко дрожали от усталости к концу работы в первые дни. В памяти осталось только, как прекрасно было уже потом возвращаться из порта ранним-ранним весенним ленинградским утром, когда на улице светло как днем, но еще почти безлюдно и так тихо, что слышно, как воркуют голуби и где-то за домами погромыхивают первые трамваи.
Возвращались в комнату с черными конями за окном.
Сонька ждала их и поила сладким чаем с булками.
Зорко приглядывалась, делая вид, что не замечает их слегка осунувшиеся лица. Все подливала им чаю и щедро сыпала сахарный песок в кружки и развлекала их бодрыми разговорами.
– Бедненькие, голодненькие малюточки, хиленькие вы мои, тщедушные ребятишки. Мешочки на вас наваливают небось самые легонькие, жалеют вас? Пароходики дают разгружать самые маленькие? Зато я вас буду учить, как вести себя в приличном обществе, если вас туда вдруг пустят. Ты, Ваня, за собой следи. Прихлебывать чай с блюдца надо так, чтоб во дворе ничего не было слышно… Вот уже лучше, а то люди подумают, что кто-нибудь захлебывается, в Фонтанке тонет!.. И булку не надо сразу всю в рот запихивать, как слон в зоопарке. Откусил полбулки и заглотай. Потом вторую половину… А я вам пока почитаю, я для вас тут нашла… «Вокруг света», – закрывшись развернутой газетой, она делала вид, что читает, а они, не переставая жадно есть и прихлебывать, ждали, заранее усмехаясь: – От нашего корреспондента: как нам сообщают, видный маститый ученый Кренделевич выдвинул теорию о происхождении видов. В тот период, когда эволюция еще не вошла в полную силу… ну, тут неясно написано, вам трудно будет понять, оказывается, что обитавшие на земле слоны сперва были совсем маленького роста, ну, просто с небольшую собачонку. Зато моськи были просто громадные!.. Господи, эти невежественные люди еще хохочут?.. Вот что значит набивать себе рот хлебом с чаем! На приличном дипломатическом завтраке в шесть часов утра собрались бы буржуазные аристократы, а вы обфыркали бы сладким чаем какому-нибудь лорду его ценный заграничный костюм… Самим пришлось бы бегать в чистку да еще извиняться… Вон тряпка, вытри стол, где нахрюкал! Нечего хихикать, представьте себе только, как целое стадо таких слонов спасается бегством, скачут, только уши хлопают, от одной-единственной злющей Моськи? Чего смеешься, дурак! Это загадка науки. – И сама хохотала, ни за что не признаваясь, что все выдумала.