355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Федор Кнорре » Папоротниковое озеро » Текст книги (страница 1)
Папоротниковое озеро
  • Текст добавлен: 18 апреля 2017, 11:30

Текст книги "Папоротниковое озеро"


Автор книги: Федор Кнорре



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 8 страниц)

Папоротниковое озеро

Папоротниковое озеро

В глубокой ночной тишине, сквозь сон расслышал неясный шум. Что это могло быть? Прикидывая разные зрительные образы к этому, слабо расслышанному, нераспознанному звуку, он представил себе приоткрывающуюся скрипучую дверь… колодезь?.. крик?.. – ничего не сходилось, и тут звук, скрипучий, ноющий, повторился. Сразу все стало так же ясно, как если бы он прямо у себя перед глазами все увидел: старую, сохнущую сосну па холме, похожую на скелет дерева с двумя живыми веточками у самой макушки. Ее длинный голый сук с начисто содранной корой, дотянувшийся до ветки соседней сосны. Этот скрипучий, кряхтящий звук дерева, трущегося о дерево, все объяснил: поднялся ветер с реки, вот и все. Тишина. На оконных рамах ровные белые полоски снега… Но тут же, разом он вспомнил: да ведь никакого снега тут и быть не может! Ведь еще осень, и светлые полоски на раме – это от лунного света. Осень, и ночь еще не кончилась.

Он полежал с открытыми глазами, отдыхая от снов, потом встал со своей постели – тюфяка, высоко набитого свежим сеном, – и босиком прошел за загородку к плите, вделанной в громадную русскую печь. Чиркнул спичку, поджег полоску березовой коры, тут же свернувшуюся трубочкой, подсунул ее под растопку и безучастно остался сидеть на корточках, еще сквозь полусон наблюдая, как побежал, потрескивая, березовый огонек и наконец громко застреляли облизанные горячими язычками огня, мелко наколотые полешки растопки.

Только когда загудело в трубе, он встряхнулся от оцепенения, встал и поставил чайник на плиту около помятой алюминиевой кастрюльки с похлебкой для Бархана.

Не взглянув на часы, по свету за окнами определил, что много еще остается ночи. Вернулся к себе, закурил и снова лег, натянув на босые ноги полушубок.

Что-то все снилось, снилось ему ночью. Он лениво стал, одно за другим, припоминать и усмехнулся даже. Наверное, когда очень уж долго нет у тебя никакого собеседника, сам с собой начинаешь спорить. Пожалуй, и насмехаться и высмеивать себя тоже.

Конечно, эти столько времени валяющиеся нераспечатанными конверты опять ему снились. Будто бы он сидел, как дурак, и раскладывал эти конверты по столу, точно гадалка карты, рубашками вверх. Потом они сами переворачивались, открывались – и на месте адресов оказывались десятки бубен, усатые валеты, дамы треф, и это будто бы ему все выходила дорога… Все ему куда-то ехать. Вовсе он и не мечтал и не желал никуда ехать и, спохватившись во сне, зло и твердо проговаривал свое верное заклятие: «Да оставьте вы все меня в покое!» И вся эта ерунда, как черти от петушиного крика, разом пропадала. Он осознавал себя на своем месте: в сторожке, в спокойном одиночестве.

С этими знакомыми Снами Нераспечатанных Писем он давно уже научился справляться, отгонять их и просыпаться по желанию, но были и другие, тягостные, предательски неожиданные: возникает какая-то квартира, и он почему-то ходит ее осматривает. Все там странное: кухня в громадном зале и при ней тесная, как чулан, квартирка. Но он непреклонно кому-то объявляет: «Это очень удобная, это прекрасная квартира!.. Очень вам хорошо тут будет жить! Вот видите, печка какая! – И дрянная облупленная печурка вдруг становится по его требованию кафельной печью. – И ведь она с цветочками, – настаивает он. И на белом кафеле действительно высыпают нарядные цветочки. – А из окон посмотрите, какой вид прекрасный». И тут же за окном открывается каменная набережная медленно текущего канала, и на мосту невдалеке скульптуры черных вздыбившихся коней… В общем, он каждый раз во сне устраивает и налаживает им отличную квартиру и уже радуется, до чего прекрасно им там будет жить, его охватывает чувство какого-то неуверенного восторга не то искупленной вины, не то исправленной несправедливости, сердце тревожно и смутно ликует и стучит так, что он просыпается счастливым, растерянно чувствуя, как неудержимо выцветает, ускользает от него радость, и наконец с беспощадной четкостью вспоминает: ах да, их-то ведь и нет вовсе! Некого ему устраивать, никому никаких удобных квартир, никаких прекрасных видов – ничего, ничего не нужно и никого уже не понадобится.

После всех снов неизбежно было возвращаться на свое настоящее, дневное, реальное сегодняшнее место. Если бы кто взглянул сверху, с самолета, он увидел бы бескрайнее море сосновых кудрявых вершин – и на полянке, в самой глуши, маленький квадратик крыши его лесной сторожки. Поднять крышу, тут и он сам, лежит в уголочке. Себя человек, конечно, не видит, но представить себя все-таки нетрудно: лохматый… тяжелый, потрепанный жизнью… угрюмый, нелюдимый мужик. Да это еще что! Посмотреть, каким он станет тут в лесу лет через пять. Вот это будет Дядя.

Когда совсем рассвело, он оделся, боком присел к столу, напился пахучего липового чаю с оставшейся горбушкой хлеба. За окном, вдоль просеки, сплошной стеной стоял лес. Полтора года назад, ранней весной, он увидел его впервые и теперь уже знал хорошо. Конечно, лес есть лес, его никогда до конца не узнаешь. Но свой участок он знал. То есть только так, как может человек выучить, запомнить наизусть страницу книги на чужом языке.

Он с закрытыми глазами помнит длину напечатанных слов, расположение промежутков между ними, что после чего идет и сколько строчек на странице, – так что, куда ни ткни пальцем, сразу определит, в какое место страницы попал. И только.

Он вышел на крыльцо. Деревья стояли притихнув, настороженные, окутанные горьковатым отдаленным запахом бедствия – холодной гари, наверно, и в самом деле чувствовали, что где-то вдалеке за рекой идет беда и веет на них тревожным своим духом.

Он вынес из дому и поставил на землю у крыльца еще теплую кастрюльку с похлебкой, закрыл за собой дверь и дважды повернул большой амбарный ключ в замке. Собрался было свистнуть, но Бархан, конечно, и сам уже все услышал: как хлопнула дверь, как звонко щелкнул замок. Рыскал по обыкновению по лесу, а все знал, что делается вокруг дома. Вынырнул из кустов, плавным прыжком перемахнул через изгородь, пробегая мимо кастрюли, потянул носом, принял к сведению, что похлебка еще горячая и никуда от него не уйдет, и вопросительно осмотрел Тынова. Как только тот заговорил, Бархан сел прямо перед ним и стал ждать. Сидя он был по пояс человеку. Поднял, слегка скособочив, морду и уставился ему прямо в лицо.

– Ухожу. В город ухожу, за продуктами, – раздельно, внятно сказал Тынов. Бархан не шелохнулся, пытливо всматривался в глаза. – Ухожу. А ты дома. Дома. Ладно?

Что в город за хлебом, Бархан, конечно, и сам понял, хотя бы по тому, как хозяин накинул обе лямки пустого вещмешка на одно плечо. Он встал, и с глухим дружелюбным бурчанием толкнул Тынова плечом в колено, и пошел проводить его до ограды, За калитку не пошел в знак того, что остается дома. Некоторое время он внимательно смотрел вслед Тынову, следил, как тот уходит по просеке и наконец, свернув на боковую тропинку, совсем исчезает за деревьями. Еще минутку он просидел в некоторой задумчивости, как вдруг, точно змея его укусила, подскочил, резким броском повернувшись всем телом, и со всех ног кинулся к миске. Обе окаянные сороки были уже тут как тут, совали носы в его кастрюлю. Он налетел на них и, как всегда, чуть-чуть не достал до кончика хвоста взлетевшей сороки. Впрочем, он и сам знал, что не достанет.

Суматошно махая пестрыми крыльями, сороки взлетели на ветку и хулиганскими голосами возмущенно затрещали, застрекотали «караул!», как будто их тут ограбили, оскорбили и хвосты выщипали.

Тынова на шоссе подобрал автобус, и через час он подъезжал уже к городу. Шесть совершенно одинаковых узеньких островерхих дачек стояли в ряд па довольно неуютном месте, среди пней лесной вырубки в стороне от шоссе. На детских качелях, слишком низко повешенных, у самой земли, старательно пытался раскав чаться мальчик. Перебирал короткими лапками в сандалиях, разбегался, пытаясь качнуться, но тут же снова цеплялся ногами за землю. Рядом у крылечка одиноко дымил в траве черной трубой самовар.

«Какие-то люди уже дачки построили, – с отчужденным удивлением равнодушно подумал он. – Давно ли война кончилась, а вот уже люди на дачу ездят. Самовары греют… Чудно!..»

В городе Тынов не был давно, целый месяц, пожалуй, и теперь без всякого любопытства сквозь пыльные стекла автобуса смотрел, как появляются первые бревенчатые домишки и переулки, поросшие травкой. Потом стали попадаться крепкие, старинной стройки, дома каменного города. Посчастливилось этому городку, война не докатилась, не коснулась его, и, когда проезжаешь главной улицей на автобусе, тут не увидишь ни развалин кирпичных степ, облизанных черными языками копоти, ни высоких печных труб среди мусора и бурьяна – унылых надгробных памятников некогда живым домам.

До чего же снаружи все выглядит удивительно благополучно, – думает он, – и все это только снаружи, потому что ничего нам не видно внутри. Ни в человеке. Ни под крышами этих домиков. Осколки каких взрывов долетали сюда, за тысячу верст, и дотлевают теперь там внутри, какие пожары обуглили, изранили, обожгли жизнь вот этой угрюмой женщины, что с какой-то печальной добросовестностью внимательно наклоняет кривой носик старого чайника, поливая горшочки с цветами, прильнувшими к пыльным стеклам маленького окошка домика.

Автобус после коротенькой остановки дернулся, качнулся и загремел дальше.

В кафе «Северное сияние» было еще безлюдно, только трое подвыпивших посетителей за столиком в углу бестолково горланили, дурашливо потешаясь друг над другом.

– По-твоему так получается, что оно есть как бы собака? Ты так определяешь! А? А на что собаке юбилей? Это ей на что, а? – захлебываясь со смеху, тыкал пальцем в соседа горбоносый рыжий мужик.

– Юбилей? Юбиле-ей? – всплескивал в изумлении руками другой, у которого очень толстощекое лицо как рамкой обведено было круглой черной бородой. – Какие ей могут быть юбилеи, когда она за забором у Лабазникова бегала?.. Виноват, это я оговорился…

– Вот и поздравляем! Опомнился!

– Ничего не опомнился! За забором! У Лазебникова, не Лабазникова! Это точно! От морда! Толще моего! – он надул щеки и вытаращил глаза, показывая, какая морда.

Третий собеседник, улыбчивый и вялый, горячо поддакивал обоим по очереди, приговаривал примирительно:

– Это все пра… правильно. Мордастая? Да, да, такие мордастые бывают! Ага!

Тынов подошел к стойке и поздоровался.

Буфетчица Дуся, не отвечая, молча смотрела на него и сдержанно улыбалась.

– Присаживайтесь на место, вас обслужат! – Тут, конечно, никого не обслуживали, так что это прозвучало весьма иронически.

Она демонстративно отставила в сторону начатую бутылку и открыла новую. В мерочный стакан налила водки, по знакомству гораздо выше нужной отметки ста пятидесяти граммов, сковырнула пробку с пивной бутылки, вышла из-за прилавка и сама отнесла ему на столик. Все улыбаясь, подождала, пока он не выпьет. Юбка у нее была по моде – короче не бывает. Ноги по-летнему голые, загорелые, тоже модные, с узкими коленками. Усаживаясь напротив него за столик, она для элегантности еще слегка поддернула юбчонку, защипнув ее двумя пальцами.

– Долго, однако, пропадаешь, – сказала весело, но как бы презрительно кривя губы, так, что похоже было – она действительно рада его видеть. – Меня-то хоть вспоминал?.. Снюсь я тебе в твоей берлоге хоть когда? Признайся!

– Снюсь! – он согласно мотнул головой. – Сню-усь? А какая она бывает, эта «снюсь»?

– Ты холодной маской прикрываешь настоящие чувства. Вот и все.

– Я их, знаешь, все больше таю.

– А что? И таишь. Нечаянно правду сказал.

– Таю. Таю и снюсь! – Он засмеялся, чувствуя, как побежало тепло по телу.

– Уж передо мной-то не представляйся, будто выпил. Тебе и подобная доза что моська слону.

За столиком в углу, после краткого затишья, пока наливали стаканы, с новой силой вспыхнул хохот и спор. Горбоносый рыжий Хвазанов вдруг прозрел, узнал Тынова, помахал ему рукой, в изнеможении отваливаясь на спинку стула от распиравшего его смеха.

– Он уморит меня, этот! Объясняю ему. Напечатано! Черным по белому! Ей был юбилей объявлен. И портрет видел. Сидит в шляпке. Сколько-то-летие со дня…

– Слыхали? Это у Лабазникова… За забором, в шляпке!

– Ты у Лазебникова говорил!

– А хоть бы и… зебникова!

– Выражаться у меня – сейчас на улицу! – равнодушно прикрикнула Дуся и, глянув через витрину, вдруг рассмеялась: – Эй вы, опричники! Расселись тут. Вон за вами по всей улице бегают, собирают вашу шайку. Мотайте-ка поживей!

Трое торопливо повскакали с мест, опрокидывая стулья, напяливая в рукава долгополые красные кафтаны, нахлобучивая колпаки.

– Чего это мужики как приоделись?

– В опричники, что ли, нанялись или в ушкуйники? Черт их разберет. На радостях первую получку пропивают. Кино приехало.

Наш город снимать. Навезли всякого хламу-барахла. Один только ты и не знаешь.

– То-то я видел, белых коней ведут куда-то… Тыквы какие-то на площади навалены, это все они, что ли?

– Они, они! У церквушки – знаешь, Никола на колышках? Ну, где канатная мастерская? – по куполу на брюхе ползают. Знаешь чего? Крест обратно ставят!.. Тоже для съемок… Ты еще примешь? Или погодишь? На вопрос мне так и не ответил.

– Ну и что? Старушки теперь крестятся?

– Старушки сами сымаются. Твой дружок Наборный изо всех щелей беззубых старичков повытащил, мужиков в бояры одели, шапки меховые напялили во-от такие! Сымают всех подряд. Толкучку собрали у пристани.

– Ладно, я сейчас к нему зайду в редакцию.

– Да он и сам на пристани теперь целый день околачивается. Со съемщиками.

– Ну так я на пристань. А мешок у тебя останется. Пока, снюся!

– Свинья, – сказала она ему вслед. – Кабан бессовестный. Снюсю придумал какую-то, – и засмеялась.

Действительно, большая, многолюдная съемочная группа со всякой техникой: лихтвагеном и тонвагеном, ветродуем и даже приданным ей маленьким самолетиком – нагрянула в старинный северный городок – снимать Древнюю Русь, былину какую-то. Городок выбрали для экспедиции потому, что были в нем, кроме бедных обветшалых церквушек, старинный белый собор Фрола и Лавра, на зеленом пригорке над рекой: толстые каменные арки старинного гостиного двора и широкая река с удобной пристанью. Кругом дремучие леса, а в городе электричество и пустующее до начала учебного года здание новой школы, очень удобное для размещения экспедиции.

Картина намечалась довольно пышная, конечно, цветная и с некоторым размахом. Всего несколько лет прошло с того дня, как кончилась война, и людей тянуло на все нарядное, цветное, яркое и праздничное – непохожее на военную серость и скудость.

С прибывшей баржи вывели по мосткам шесть белых цирковых коней и выгрузили множество ящиков с костюмами: кафтанами, боярскими шубами и всякой чудной бутафорией: связками красных копий, алебард и особенно всех удививших пустотелых желтых тыкв!

Тут же баржу спешно начали переоборудовать в древний корабль: поставили мачту, пристроили острогрудый, выпуклый нос с коньком на верхушке и облицевали щитами борт с одной только стороны, потому что другой все равно во время съемки не будет виден.

Помрежи побежали по домам набирать массовку: колоритных старичков с беззубой улыбкой, старушек с особенно морщинистыд ми лицами, бородатых мужиков, смешливых девиц. Труднее всего было с мужиками (их почему-то именовали ушкуйниками). К счастью, в последний момент помрежи обнаружили целую партию, человек пятнадцать, мужиков с лесоразработок. Они слонялись около пристани без дела, дожидаясь парохода. Сначала они только отмахивались лениво, отшучивались, а потом вдруг сдались и с хохотом, подбивая один другого, чуть не силком затаскивали в общую кучу еще упиравшихся, повалили разбирать кафтаны, шлемы и копья.

Позже всех вместе с режиссером и оператором в город прибыла Марина Осоцкая, молодая актриса, игравшая в картине главную роль былинной древнерусской княжны.

Когда она в спортивном свитере и светлых брюках проходила мимо горисполкома, за открытыми настежь окнами затих стук пишущих машинок и на три минуты остановилась вся работа. Девушки, уже видевшие ее в двух-трех фильмах и ожидавшие теперь чего-то былинного, величественного, древнекняжеского, расшитого жемчугами, были разочарованы. Пожимали снисходительно плечами и такое вынесли определение: просто хорошенькая, только головка маленькая, а шея длинноватая. И уж на что, на что, а на роль княжны никак не подойдет.

Мужчины ничего не говорили. Только, опустив руку с телефонной трубкой или позабыв про закуренную папиросу, как будто слегка погрустнев, смотрели ей вслед.

На другое утро Осоцкая сидела полуодетая перед большим зеркалом, подставив лицо старому армянину, лучшему гримеру студии, и равнодушно следила за тем, как оно понемногу меняется от общего тона и теней на веках.

Внимательно всматриваясь в свое отражение, попробовала улыбку. Она, конечно, не придумала ее себе нарочно, но знала хорошо и следила за тем, чтобы не утерять эту странноватую свою улыбку.

Улыбка у нее всегда сначала едва уловимо несмело вспыхивала где-то в глубине глаз, блестевших влажно, будто недавно наплаканных. Только мгновением позже, чуть запоздав, точно не удержавшись, следом за глазами оживали в неожиданно обрадованной улыбке губы.

– Одеваться! Одеваться!

Костюмерша Антонина Анисимовна появилась с целым ворохом одежек, перекинутых через руку. Властно обхватив Осоцкую за талию, заставила ее встать и оттянула ее от зеркала на середину комнаты. Необыкновенно ловко надела и застегнула на взвизгнувшую молнию нижнюю юбку из грубого холста. Одну… вторую… третью…

– Да хватит вам, Антоша! – взмолилась Осоцкая. – Бочку вы хотите из меня сделать!

Антоша, не отвечая, вжикнула еще одной молнией на последней юбке, пригладила складки и, глядя в зеркало, невольно хмыкнула:

– Бочку!.. Надо бы еще одну… А то что получится? Змееныш в сарафане. Разве боярышни такие бывают? Вот увидите, Эрастик подымет крик, что мало фактуры.

Через минуту, как всегда без стука, в костюмерную ворвался сам Эраст Орестович, режиссер-постановщик фильма. Джинсы в те годы еще не вошли в силу, и он был в спецодежде с громадными накладными карманами, боковыми, нагрудными и задними, с блестящими пряжками на плечах.

Лицо его было перекошено, точно в приступе зубной боли. Схватившись за голову, он со стоном рухнул на стул и громко стукнулся локтями о гримировальную полку у зеркала, так что на ней подпрыгнули баночки и флаконы.

– Нечистый меня попутал! Какого дьявола я в нем нашел! С кем связался? Марципан. Сахарин. Глюкоза. Педераст он, что ли?

Осоцкая, снова придвинув лицо к самому зеркалу, оттянула уголок века, внимательно всматриваясь в свое отражение:

– Ну что вы! Нет, он отчасти даже немножко приставучий. Так, конечно, слегка.

– Да неужели? – изобразил на лице приятное удивление Эраст Орестович, но тут же недоверчиво фыркнул. – Во всяком случае, он такое насекомое в виде… как бы… Нарцисса… Ничего, кроме себя, не видит. Очень уж много о себе понимает… Да чччеррт бы с ним! Главное, массовку собрали, корабль готов, а этот финик вдруг сейчас прислал телеграмму. Он, видите ли, будет в пятницу! А? В пятницу!

– Что ж, мы будем сидеть и его дожидаться? Без него и начинать нельзя?

– Да как я буду снимать? Этот суслик ведь должен вас за руку торжественно провести с корабля на пристань под звон колоколов, среди ликующего народа! Корабль под парусом ждет, массовка двести человек одета, облака великолепные, так и плывут, как по заказу, снимать мы все равно должны и будем, получится чудовищная петрушка, но выхода нет, оператор бегает по двору, ищет кого-нибудь, кого можно сунуть на дальних планах, чтоб виден был только корабль с парусом, а люди чтоб вроде муравеичиков. Вы уже готовы? Пойдемте вместе, поглядим, кого он выкопал.

Они спустились по лестнице и вышли на школьный двор. В садике и на волейбольной площадке гуляли, прохаживались или покуривали, рассевшись по скамейкам, бородатые бояре в высоченных шапках, молодцы в кафтанах, девицы в кокошниках. Отдельно столпились мужики с копьями в одинаковых красных колпаках. Их-то и называли ушкуйниками.

– Ну вот, – бесстрастно, но как бы пожимая плечами или умывая руки, буркнул мрачный оператор. – По конфигурации эти четыре как-нибудь сойдут. Решайте.

Четыре ушкуйника – здоровые мужики – смотрели на них, переглядывались, усмехались и ждали.

Помреж с парчовым кафтаном и шапкой в руках выдвинулся вперед.

– Гм… Ну вот на этого экземпляра примеряйте!

Примерили на этого экземпляра.

Ему кафтан оказался длинен. Второму широковат, а на третьего вовсе не налезал.

– А он почему у вас не одет? – набросился на помрежа Эраст.

– Вы меня? – удивился Тынов. Он стоял в сторонке, разговаривал с Наборным. Тот как раз хвастался, что без него тут ничего бы не получилось, он и старух отыскал невиданных, и молодцов зафрахтовал в ушкуйники, все он!

– Он со мной, Эраст Орестович!

– Прекрасно, прекрасно, покажите-ка руки!

Тынов стоял усмехаясь. Эраст Орестович подскочил к нему, нетерпеливо ухватил его за руки, потянул к себе и вывернул ладонями наружу.

– Вот, – торжествующе закричал он, точно вора за руку поймал. – Поглядите? Как?

Мрачный оператор нехотя посмотрел на руки Тынова.

– Ну, что руки? Ничего руки. А на что нам руки?

– Крупёшник! Отдельным планом. Когда она руку подает. Возьмем такую лапищу покажем в парчовом рукаве. А потом пускай опять суслик со своим маникюром. Мариночка, дайте-ка сюда свою руку! Вот сюда, на его лапу…

Тынов высвободил руки и попятился.

– Чего это они на меня-то набросились?

Наборный зашипел, как гусь, и сделал страшное лицо. Кинулся вперед и заслонил его своим телом.

– Эраст Орестович, только если вы моего друга берете, пускай ему выпишут как эпизод. Скажете директору?

– Скажу, скажу, что вы его загородили! – Он отодвинул Наборного и опять ухватил Тынова за руку. – Вот! Мариночка, давайте!

– Ему? – Осоцкая почти не глядя положила свою руку на ладонь Тынова, которую ей подставил Эраст Орестович.

Ее рука на его грубой ладони выглядела очень маленькой, узенькой и длинной.

– Отлично, так вы ее и поведете, только не держите ладонь лопатой, пальцы-то хоть чуть согните и не смотрите на Марину так, будто она вам в химчистке брюки прожгла! Давайте теперь сусликов кафтан, живо-живо… Тесно в плечах? Превосходно! Выпороть к чертовой матери все его богатырские толщинки.

Помреж с треском стал выдирать приметанные на живую нитку подкладные плечи и нагрудник. Они были какого-то мерзкого бледно-розового цвета и среди бела дня были похожи на выпотрошенные внутренности балаганного чучела. Эраст злорадно засмеялся.

– Отнесите в костюмерную, пускай приберут все эти богатырп ские мощи нашего красавчика. А этому л парика не надо, лохматый, светловолосый какой! Причешите еще, дайте буйную шевелюру!

– Слушай-ка, а пошли они все к черту, – сказал Тынов. – Чего они ко мне привязались?

– Молчи, ты только молчи, я все устрою, сам спасибо скажешь! – шипел Наборный, изо всех сил оттаскивая Тынова в сторону школы. Там он действительно уже все ходы и выходы знал.

– Да на какого черта это все мне нужно, куда ты меня втравливаешь?

– Дурак, ты же заработать можешь! Потопчешься два часа – и тебе эпизод. Ты мне спасибо скажи, я тут для них первый поставщик типажей.

В раздевалке Тынов, чувствуя, как досада в нем разгорается все сильней, напялил штаны и сапожки с загнутыми носами. И вдруг, совсем разозлившись, нетерпеливо дергая застрявшее голенище, сорвал сапог и швырнул его об пол.

– Облака уходят, – бесстрастным зловещим голосом произнес под окном оператор.

Он был совершенно первоклассный оператор, и его боялись все, включая самого Эраста Орестовича, который как режиссер целым классом был ниже его. На съемке он держался совершенно невозмутимо и ни во что не вмешивался среди общей суеты и спешки. Только в последнюю минуту, когда казалось, что все готово и можно начинать съемку, он холодно спрашивал: «И это г… но мы будем снимать?»– «А что бы вы думали… хотели?» – терялся и робел режиссер, и тогда он со своим обычным мрачным видом неохотно выходил на съемочную площадку и, не повышая голоса, приказывал что-нибудь вроде: «Уберите этого кретина с первого плана… колонну подвиньте вот так… лампу сюда… а эта хм… дама… с сигарой во рту пусть сядет поближе… и пузатому покажите, чтоб шел до черты, а дальше не лез, – вот тут мелом ему отметьте… ну, можно снимать». Это он тоже произносил тоном мрачной уверенности, что все равно ничего хорошего не будет. Но потом оказывалось, что кадр построен великолепно, как и не снилось режиссеру.

– Облака уходят, – повторил оператор тоном капитана, который отмечает, что корабль тонет, но лично он с этим давно примирился.

Окрики, свистки, суета были ответом, потом послышался смеющийся голос Осоцкой:

– Я давно готова! А где же этот мой?

– Черт бы вас всех задрал, – пожимая плечами, усмехнулся Тынов и стал натягивать сапог.

Заработал громоздкий и на вид совершенно безалаберный механизм массовой съемки на натуре.

– Куда к черту вечно проваливаются эти!.. – в ярости оглядываясь, кричал Эраст Орестович.

– Здесь, здесь! – кричали ему в ухо стоявшие прямо у него за спиной помрежи.

– Так не стойте как пни! Ведите этих двоих на корабль, начинаем сцену приплывания! Поднимайте массовку. Все по местам! И чтоб они, черти, ликовали как следует! Шапки, шапки главное!

Среди общей суматохи только мрачный и невозмутимый оператор в глухих темных очках стоял у аппарата со спокойствием человека, уверенного, что все равно добра ждать не приходится.

Тынова привели и поставили рядом с Осоцкой на палубе баржи, с одного бока действительно похожей на парусный кораблик. Потом, повинуясь окрикам с берега, их подвинули левее, затем правее, еще на шаг левее, и, когда с берега закричали: «Так!», помреж сейчас же начертил мелом на палубе большой косой круг, отмечая место, где им полагается стоять.

Стоять и ждать пришлось довольно долго, пока перестраивали массовку. Потом помреж юркнул вниз под палубу и закричал:

– Пошли, пошли!

– Давайте же руку, – торопливо сказала Осоцкая, и они по сходням сошли на пристань.

Эраст остановил их пронзительным воплем:

– Мари-ина! Вы же не на электричке приехали! Куда вы бежите? Медленней! Плавно!

Начали снова, и опять их остановил режиссер своим воплем:

– Что у вас там! Похороны? Это торжество, радостный приезд, а вы как за катафалком плететесь!

– Эраст Орестович, вы хоть музыку нам какую-нибудь дайте! – капризно крикнула Осоцкая.

Дали музыку, она оказалась неподходящей, ее меняли два раза, пока не зазвучал медленный марш.

– Теперь хорошо! – тяжело дыша, объявил наконец Эраст. – Можно снимать!

И тут очнулся оператор.

– Мы это будем снимать? – загробным голосом тихо выговорил он.

– А что? – виновато, испуганно, так же потихоньку спросил Эраст.

– Ну лезет же морда в кадр. Волосы. Вся фигура. Ничего похожего.

– Но ведь такой далекий план. Разве можно разобрать, он или не он?

– Каждый дурак разберет.

Наступила тягостная пауза. Массовка топталась в недоумении.

– Что-то там у них заело! – проговорила Осоцкая.

Она не собиралась заговаривать с этим лохматым и, видимо, тупым мужиком, но тут уж создалось такое положение, когда долгое беспробудное молчание само становится таким же активным действием, как самая оживленная болтовня. Она почувствовала неловкость за него. Стоит тут один, чужой, стесняется, наверно.

И она заговорила с ним тем легким, дружелюбным, товарищеским тоном, каким всегда говорила с шоферами, рабочими-осветителями, декораторами, парикмахерами и актерами, игравшими самые незначительные эпизодики в фильмах, где она играла главную роль. Получалось это у нее само собой, не только естественно, но и совершенно искренне. Вообще это не трудно – считать и держать себя наравне с другими, когда знаешь, что на самом деле ты все-таки не Совсем-то наравне.

Он стоял, с каждой минутой все явственней чувствуя себя ряженым болваном. Легкий хмелек от водки давно испарился, и он уже думал только о том, как бы отсюда поскорее выбраться.

В первый момент, услышав ее голос, он быстро обернулся, как бы ожидая увидеть, с кем это она заговорила. Однако никого близко не было, они стояли одни, в своем меловом кругу. Тогда он угрюмо переспросил:

– Это вы… ко мне?

При этом он впервые вдруг ясно разглядел ее лицо, отметил, что выглядит она очень мило, или как там у них называется: очаровательно, но почувствовал именно вот так: «у них». У них опять идет жизнь, на дачу ездят, самовары ставят и вот такие, с приветливыми прелестными лицами… сказки снимают. К нему-то все это отношения не имело. «Пускай, – подумал он. – Пускай у них все будет. Пожалуйста! Только меня оставьте в покое».

Она что-то ему говорила еще, а он не слушал.

Вдруг он заметил, что она смотрит на него с удивлением. Кажется, она у него что-то спрашивала.

Он по обыкновению нечаянно думал о своем. Несколько раз он слышал, как ей говорят, кричат, окликают ее «Марина», и ничего ровно это имя ему не говорило, ни о чем не напоминало. Несколько раз, бегло глянув ей в лицо, продолжал потом, уже отвернувшись, видеть ее лицо с живой, немного странной, как бы скользящей, легкой улыбкой, ее влажно-блестящие глаза, гладко обтянутые юной кожей скулы и щеки, открытый лоб, и вдруг как будто в нем само собой сложилось в одно-слово: Маринаосоцкая!.. Тут же возникли громадные водяные холмы без гребней, они вздувались, и проваливались, и снова возникали за иллюминатором у самого борта корабля, до серого горизонта, который тоже казался волнистым —, качка шла непрерывная, равномерная, и в духоте кают-компании крутили кино, в четвертый раз все одну и ту же картину «В старом парке», и над океаном снаружи висела тропическая духота, а на экране холодный осенний ливень хлестал по асфальту, залитому лужами, за масляно-черной чугунной оградой Летнего сада на набережной Невы ветер гнул и стряхивал воду с веток старых деревьев, и капли дождя или слез бежали по милому лицу девушки, которая только что была так подло обманута, и самое нестерпимое было то, что она еще не успела понять. Не поверила еще в свое несчастье, только недоуменно и испуганно ступила на какой-то порог, а зрители-то уже знали наперед всю полноту и безысходность ожидающего ее несчастья. Просто непереносимо было видеть, что она еще на что-то надеется. Пытается что-то объяснить этому сукину сыну, которого они тут, в кают-компании, придушили бы в минуту, если б можно было его вытащить с экрана… и вот эту девушку, как было написано в титрах и как все запомнили, именно и звали Маринаосоцкая, это было ее настоящее имя, хотя та девушка тоже была, кажется, Марина…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю