355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Фаина Баазова » ПРОКАЖЕННЫЕ » Текст книги (страница 8)
ПРОКАЖЕННЫЕ
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 07:11

Текст книги "ПРОКАЖЕННЫЕ"


Автор книги: Фаина Баазова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 13 страниц)

Я целиком ушла в работу. Надо работать, чтобы содержать родных в Тбилиси. Надо работать, чтобы пережить время до окончания доследования дела и начала нового процесса.

Лица заточенных братьев и отца заслоняют перед моим взором весь мир. Постоянно, и во сне, и наяву, они преследуют меня, у них в глазах безнадежная тоска и мольба о помощи…

В июне и в июле в Ленинграде бывает душно. Южанам труднее выносить короткое и влажное ленинградское лето, чем долгое, но благоуханное и сухое грузинское.

После перенесенного нервного шока беготня по судам, напряженная работа и постоянная бессонница подорвали мое здоровье, и я заболела.

Муж мой, который вначале обрадовался моему возвращению к профессиональной деятельности – он надеялся, что это поможет мне прийти в "норму" теперь вдруг самым категорическим образом потребовал, чтобы я на месяц поехала с ним в Сочи для лечения и отдыха.

Для того, чтобы убедить меня, он нажал на всех своих и моих родных. И добился своего.

Меер из Москвы звонит и уговаривает; мама в письмах из Тбилиси умоляет считаться с мужем, который в такое тяжелое для нашей семьи время проявил такую преданность.

В те дни в Ленинграде гостил Комодов; муж и у него нашел поддержку: Комодов самым решительным образом заявил мне, что я обязана "встать на ноги", если не хочу предать всех близких.

В конце концов, чувствуя правоту мужа, я уступила, хотя вначале мне это представлялось невозможным. Как? Они "там", а я на курорте!

Муж достал на август месяц четыре путевки в пансионат "Ривьера" в Сочи, списался с моей мамой в Тбилиси и попросил отправить Полину в назначенный день поездом до Сухуми, куда он прилетит из Сочи и заберет ее.

Первого августа мы с мужем и его сестрой Ириной выехали в Москву, где задержались на один день, чтобы встретиться с Меером и Брауде.

Исходя из ситуации, Брауде полагает, что в рамках указанного определения Верховного суда СССР доследование по делу отца по существу сведется к простой формальности и будет исчерпано передопросом обвиняемых; поэтому следует ожидать, что оно может быть закончено очень быстро. Обвинение отца состоит не из перечисления деяний, конкретно предусмотренных уголовным законодательством, а из ряда произвольных оценок его личности и его прошлой деятельности. Поскольку в Тбилиси в этих оценках окончательно запутались – то ли в результате нестандартного характера дела, то ли вследствие перемены погоды в Москве, – следствие постарается не особенно углубляться, чтобы поскорее избавиться от него.

Он заверил нас, что при любых обстоятельствах поедет в Тбилиси защищать отца и Хаима в Верховном суде и будет все время держать связь с тбилисскими адвокатами, которые там неустанно наблюдают за ходом следствия.

2 августа мы приехали в Сочи. Устроив меня и Ирину на "Ривьере", муж в тот же день вылетел в Сухуми, где 3-го утром встретил Полину и прилетел обратно вместе с нею.

В тот период роскошный курорт Сочи еще не был переполнен и перегружен "дикими" или "неорганизованными" отдыхающими. Общая нужда, нехватка продуктов питания в государственной торговой сети не позволяли широким слоям населения проводить лето частным образом на подобных курортах. Но зато все санатории и дома отдыха постоянно были переполнены. Весьма благоустроенные и роскошные ведомственные закрытые санатории, как, например, санаторий Наркомтяжпрома, военный и другие, обслуживали лишь военных и партийных работников очень высокого ранга. Рабочие – стахановцы и ударники со всех концов Союза получали – бесплатно или на очень льготных условиях – путевки в дома отдыха и санатории сети ВЦСПС. Но эти учреждения, гораздо ниже стоящие по качеству обслуживания и питания, были вечно переполнены и не вмещали даже малой части желающих туда попасть.

Пансионат "Ривьера" тогда принадлежал курортному управлению и, хотя стоимость путевки там была очень высокой, он зато отличался свободным режимом и хорошим обслуживанием. В основном здесь отдыхали люди свободных профессий – писатели, артисты, художники, врачи. Подавляющее большинство отдыхающих – русские евреи из Москвы, Ленинграда, Харькова, Киева.

Как и раньше, когда мы с отцом и Герцелем бывали на курортах Северного Кавказа – в Кисловодске, Ессентуки, – мы и тут, в Сочи, встретили грузин, не говоря уже о грузинских евреях. В тот период лучшие грузинские курорты, еще не ставшие всесоюзными, были не так благоустроены, как Сочи или Минеральные воды, но, по старой привычке, все национальности Грузии отдыхали и лечились там, "у себя", в Боржоми, Цхалтубо, Уцере, Шови.

20 августа я неожиданно получила телеграмму от Брауде, который срочно вызывал меня в Москву. Муж остался с Ириной и Полиной, а я прервала лечение и в тот же день выехала.

В Москве я узнала, что наши тбилисские адвокаты еще неделю тому назад известили Брауде и Комодова об окончании следствия, но Меер и Брауде решили между собой дать мне еще немного времени для восстановления сил. Теперь же необходимо было выезжать в Тбилиси.

Мне пришлось ехать поездом, – достать билет на самолет было невозможно. В Тбилиси я очутилась в конце августа.

Друзья рассказали мне, что следствие было окончено еще в середине августа. Но в Верховный суд дело еще не поступило. Нет его также и в Прокуратуре республики.

Мы уверены, что дело поступит в суд в ближайшие дни. Ждем.

Тбилиси всегда отличался особым, присущим только ему общественным климатом. Общественные события здесь воспринимаются особенно остро и бурно. В отличие от Москвы и Ленинграда, люди здесь не могут замкнуться в семейном и служебном кругах. Широкие родственные, дружеские и общественные связи переплетены так крепко и глубоко, что никто не может остаться равнодушным к событиям общественной или государственной жизни. И хотя здесь чаще и больше, чем в любом другом городе Союза, просачивалась правда из запретного и таинственного мира властей предержащих, тем не менее мало кто знал истину о работе того дьявольского механизма, которым управлял некто невидимый, и поэтому все неизвестное, все непонятное пополнялось и толковалось слухами, которые неизвестно где зарождались и неизвестно какими путями распространялись. Им верили потому, что очень часто они опережали официальные сообщения.

Трудно понять, откуда возникло оптимистическое настроение, царившее в Тбилиси в сентябре 1939 года. Люди открыто говорили о возвращении лиц, исчезнувших в 1937-1938 годах. Утверждали, что все сосланные "без права переписки" содержатся в специальных закрытых лагерях, где выполняют секретную работу, по окончании которой будут освобождены с наградами; даже называли места на крайнем Севере.

А тут еще вернулся кое-кто из тех, кто неожиданно исчез два года назад: академик Ш. Нуцубидзе, академик Каухчишвили, Сережа Кавтарадзе… И семьи репрессированных, и семьи их друзей проникаются верой, они начинают ждать своих близких или хоть вестей от них.

Все чаще распространяются слухи… Все чаще говорят и называют имена, такой-то вернулся в такой-то город или деревню – и он видел в лагере и "его" – или "ее".

Люди верят слухам… Люди жаждут… Люди ждут…

Надеждой охвачен и наш дом. Мама до такой степени верит в неожиданное появление Герцеля, что у нее один глаз постоянно косит в сторону двери. Когда подходит почтальон, она говорит: "Это от Герцеля". Если кто-нибудь ночью, в неурочное время стучит в дверь, она вздрагивает и кричит: "Герцель вернулся!"

Да и меня, когда я прохожу по некоторым местам Тбилиси, вдруг охватывает ощущение… да нет, я ясно вижу, как из-за угла здания выходит Герцель в сером костюме и серой шляпе, которые он носил в апрельские дни в Ленинграде. Сердце вдруг замирает… я останавливаюсь… видение исчезает.

Наши надежды и мечты в сентябре превратились чуть ли не в уверенность. Однажды вечером, когда мы с мамой и Полиной вернулись домой, бабушка, дрожа от волнения, рассказала, что приходил какой-то "той", который вернулся из очень… очень далеких краев, и что в одном из тамошних лагерей он встретился с Герцелем. "Той" вернулся недавно и сказал, где живет; бабушка, боясь не запомнить по старости, попросила его написать свое имя и местожительство на бумаге. Она дает нам клочок бумаги, на котором по-грузински написано два слова: "Икалто, Георгий".

Мы чуть с ума не сошли от радости…

Всего клочок бумаги… два слова, написанные чужим, неизвестным человеком, теперь воплощают в себе все наши мечты, весь смысл существования.

Опомнившись, пытаюсь уяснить себе, как понять слово "Икалто". Что это – улица, находящаяся где-нибудь в пределах Тбилиси, или деревня Икалто, которая находится в Кахетии, в Телавском районе, и известна древней академией, основанной там в XI веке Арсеном Икалтийским?

В который раз умоляем бабушку: "Вспомни, как он сказал – Икалто – деревня или улица?"

Но больше ничего узнать от нее не удалось.

Для начала решили установить, есть ли в Тбилиси улица с таким названием. Мы с двоюродным братом обошли все райсоветы, все почтовые и милицейские отделения, мы просто расспрашивали людей, но так и не обнаружили улицы Икалто.

Решили ехать в Кахетию: до Телави поездом, оттуда пешком. Пришли в сельсовет, спрашиваем "вернувшегося Георгия". Нам говорят, что в 1937 отсюда забрали многих Георгиев, но никто из них еще не возвращался.

Собралась толпа колхозников. Узнав причину нашего приезда, многие включаются "добровольцами" в поиски "Георгия" и принимают в них самое деятельное участие. Мы обошли все местечко и его окрестности. На окраине деревни молодой парнишка сказал, что в деревне рядом освободили какого-то арестованного Георгия. Пошли туда всей толпой. Георгий оказался маленьким воришкой, которого в Тбилиси задержала милиция и через два месяца освободила за недоказанностью обвинения. Он был крайне удивлен нашим к нему интересом.

К вечеру мне стало ясно, что я гоняюсь за призраком. Измученные и отупевшие, мы на второй день вернулись в Тбилиси.

В конце сентября в спецпрокуратуре Грузии мне официально подтвердили, что следствие по делу отца закончено, но дело в суд не пойдет, так как его направили в Москву в МГБ СССР. В "ОСО".

Над делом снова опустился таинственный покров. Надо было ехать обратно в Москву.

До конца 1938 года люди со страхом и трепетом произносили слова "тройка". Никто не знал, что она из себя представляет, из кого состоит, когда, где и каким образом решается там судьба человека. В начале 1939 года распространился слух, что "тройка" упразднена, и народ с облегчением вздохнул. Слава Богу! Отныне дела будут рассматриваться в судах и военных трибуналах. И это казалось милостью судьбы, хотя немало смертных приговоров вынесли в 1939 году и Верховный суд, и Военный трибунал.

Теперь появилось новое – "ОСО", особое совещание. И опять никто не знает, что оно из себя представляет. Ведь не существовало никакого "Положения об ОСО", обнародованного в надлежащем порядке.

Московские адвокаты утверждают, что особое совещание при МГБ СССР состоит из 30-40 человек. Кто эти люди – неизвестно. Оно собирается раз в месяц и на нем неизменно председательствует Л. Берия. Потолок для ОСО – восемь лет лишения свободы. Но все это были разговоры, слухи.

Направление дела отца в ОСО Комодов и Брауде считают и хорошим, и плохим симптомом. Хорошим потому, что это говорит об отсутствии почвы для обвинительного приговора. Плохим потому, что ОСО, свободное от всяких правовых критериев, даже при полной несостоятельности обвинения, может осудить обвиняемого, если его физиономия им не понравится.

Сейчас оба они решительно удерживают меня от хлопот по делу Герцеля.

– Надо подождать, пока будет разрешено дело отца. Положительный исход по этому делу повлияет благо приятно на судьбу Герцеля, так как одно дело тесно связано со вторым, – советует Комодов.

– Закончим дело отца и Хаима и вместе возьмемся за дело Герцеля, – настаивает Брауде.

В ОСО дело может находиться месяцами… И снова надо ждать… ждать. Возвращаюсь домой, в Ленинград.

30 ноября началась война с Финляндией, и Ленинград погрузился в темноту. Для меня это событие ознаменовалось тем, что в первый же день затемнения, возвращаясь вечером с дежурства в консультации, на углу Невского проспекта и улицы Герцена я оступилась, упала и ушибла ногу. Мне пришлось целый месяц пролежать в постели.

Хотя всю осень газеты шумели о необходимости укрепления безопасности наших границ, никто почему-то не верил, что Ленинграду грозит опасность со стороны Финляндии. И поэтому официальное сообщение, что "провокационные артиллерийские обстрелы нашей территории с финской стороны вынудили Советское правительство принять ответные меры", в Ленинграде никого не убедило; все великолепно понимали, что не "финская реакция развязала войну с Советским Союзом", как сообщалось, а наше правительство решило "отодвинуть" Финляндию подальше.

Вначале всем казалось, что маленькая Финляндия будет сразу же "отодвинута" могущественной армией и "финская кампания" закончится буквально за несколько дней. Но проходили недели, и в Ленинграде все шире распространялись слухи о колоссальных потерях Красной Армии, об исключительном мужестве финнов, ожесточенно сражающихся в условиях необычайно суровой зимы, когда морозы доходили до 40-5(Х›. Знакомые, побывавшие на фронтах, рассказывали чудеса о геройстве финнок, которые предпочитали смерть, но не сдавались в плен русским. Рассказывали, какое огромное количество советских солдат, не подготовленных и не приспособленных к таким суровым условиям войны, погибло в ледовых лагерях, не успев даже принять участие в боях. Но что могла сделать маленькая Финляндия? Могущественный сосед в конце концов все-таки заставил ее "отодвинуться". Шепотом рассказывали друг другу об изумительном поведении финнов при отступлении со своих территорий. Когда советские люди вошли в Выборг, город был пуст. Из живых существ там оставались только кошки.

Шли дни, шли недели, наступил уже 1940-й год. Ни из Тбилиси, ни из Москвы не было никаких известий. Томительное ожидание стало невыносимым. В начале января я снова бросила все дела в Ленинграде и уехала в Москву.

Москва для меня теперь единственное место, где я ощущаю реальность своего существования. Где бы я в этот период ни находилась – в Тбилиси или Ленинграде – Москва, как магнит, тянет меня к себе. Не Москва великолепных театров, не Москва музеев, не Москва писателей и когда-то, до 25. 04. 1938 г., многочисленных друзей. Москва для меня теперь – это Лубянка, Кузнецкий мост, Пушкинская 15а. Это единственно реальный для меня мир, где должна решиться судьба отца, Герцеля, Хаима и вместе с ними и моя и всей нашей семьи. Отсюда обрушивается тяжкое горе на миллионы людей, здесь творятся страшные эксперименты, непостижимые для современников и фантастически нереальные для будущих поколений.

И снова я простаиваю целыми днями в очередях, чтобы к концу дня услышать из форточки все тот же ответ: "Решения еще нет".

И снова толкаюсь я в этом мире обреченных. Состав людей за эти два года менялся неоднократно, но лица и теперь, как тогда, выражают страх, отчаяние и безнадежность. Считается, что великая буря 1937-1938 гг. отгремела и улеглась. Но участь ее бесчисленных жертв так и не изменилась.

А рядом – большой, бурлящий и ликующий мир, в котором теперь уже не гремят угрозы и требования беспощадной борьбы с врагами народа. Отшумели громкие процессы "врагов народа" и "изменников родины". Прекратились повсеместные митинги по этому поводу. Началась другая кампания. Сейчас от края до края перекатывается огромная волна организованной радости по поводу "расширения братской семьи советских республик".

В сентябре 1939 года 13-миллионное население западных областей Украины и Белоруссии с "великой радостью встретило своих освободителей" от национального и социального гнета. Никто не сомневается, что "братская семья" будет и дальше расширяться. И в то же время рождаются новые анекдоты, лучше отражающие жизненную истину, чем тысячи митингов и резолюций. Ходивший в эти дни по Москве анекдот о президенте Литвы, который торопился переименовать Каунас в "Покаунас", ясно указывал на судьбу, ожидающую страны Прибалтики.

По Европе кровавой поступью шагает Гитлер. А у нас договор о ненападении с Германией. Из рук в руки переходит журнал с огромными фотографиями Молотова и Гитлера. В один из воскресных дней прямо из Берлина транслируется выступление Гитлера. Прикованные к радиоприемникам москвичи в течение двух часов с недоумением слушают исступленные выкрики нашего "союзника".

Находящийся в это время в Москве Риббентроп вместе с гостеприимными хозяевами наслаждается балетом в Большом театре с участием Галины Улановой. Рассказывали, что восхищенный искусством Улановой Риббентроп после спектакля распорядился преподнести Улановой от его имени тысячу белых роз. Но тогда в Москве, в необычайно холодную зиму, в час ночи достать тысячу роз было невозможно. Высокому гостю объяснили с извинениями, что у нас страна социалистическая и все цветочники работают только днем, а сейчас они отдыхают и "вместе с нами" находятся в театре.

В Европе падает одно государство за другим. Немцы уже бомбят Лондон, а Москве кажется, что это происходит где-то на далекой планете, которая не имеет никакого отношения к советской действительности. Никто не рассуждает, никто не высказывает ни тревоги, ни опасения. Есть только идущая сверху бодрая генеральная линия, убеждающая в волшебной силе "мудрого отца", единственного, кто думает и решает за всех нас и которому одному ведомо, как устранить любую опасность. Советские люди, давно отказавшиеся от Бога, верят только возведенному в ранг Бога безбожнику.

Правда, где-то, в самых глубинных и незримых слоях, ощущалась приглушенная тревога: там думали о неизбежности войны, о низкой боеспособности Красной Армии, обезглавленной в результате чисток 1938 года, лишившейся выдающихся полководцев – Блюхера, Егорова, Тухачевского, Якира и многих других. "Легендарного маршала" Ворошилова и генерала Тимошенко скептики после Финской кампании считали годными лишь для командования парадом. Но кто услышал бы голоса этих "еретиков" зимой 1940 года!

Но почему-то условия работы на предприятиях и в учреждениях делаются более жесткими. "С целью укрепления трудовой дисциплины" Президиум Верховного Совета СССР принимает ряд указов, в числе которых были и пресловутые указы "о запрещении самовольного ухода рабочих и служащих с предприятий и учреждений" и "о нарушении рабочего режима". Опоздание на работу в первый раз до 15 минут влекло наказание в дисциплинарном порядке, а за более длительное или повторное предусматривалась уголовная ответственность с лишением свободы. Разумеется, эти указы "встретили широкую поддержку трудящихся", и, как всегда в подобных случаях, началась широкая кампания по борьбе с нарушителями трудовой дисциплины. Суды всех инстанций были немедленно завалены делами по этим указам. В Ленинграде сотрудница Публичной библиотеки пыталась покончить с собой, приняв большую дозу йода. В записке, оставленной перед этим, она писала, что не может избавиться от привычки опаздывать на работу и поэтому предпочитает умереть, чем оказаться в тюрьме. В Москве прославленный и уже пожилой народный артист СССР Москвин опоздал на 15 минут на репетицию. Директор театра не решился "оформить" дело против Москвина и запросил высшие партийные органы. В результате наказали обоих: Москвина за опоздание, а директора за то, что он растерялся и не сразу применил закон к "нарушителю".

Москвичи рассказывали анекдот об инженере, которого подвел испорченный будильник. Проснувшись позже обычного, он обнаружил, что времени у него остается только, чтобы доехать до места работы. Он не стал одеваться и, схватив брюки под мышку, побежал в одном белье на улицу. На работу он все равно опоздал. И опоздал изрядно, так как по дороге его на каждом шагу останавливали и спрашивали: "Где вы достали брюки?"

Мне, уроженке Грузии, всегда было трудно выносить московские морозы. Но такой суровой зимы, как в 1940 году, по словам старожилов, в Москве не было давно. В середине февраля термометр показывал ниже 40°. Несколько дней свирепствовала снежная буря.

В такие дни Меер, уходивший на работу в 7 часов, звонил мне оттуда и умолял "не выходить сегодня из дому". Но щадить себя мне казалось кощунством, и я по-прежнему, с обмороженными пальцами на руках и ногах, простаивала целыми днями в очередях – то за справками в МГБ и Прокуратуре, то в магазинах, чтобы достать продукты или промтовары и отправить их в Тбилиси. В этот период продукты и промтовары в магазинах можно было достать только в Москве и Ленинграде; Тбилиси, как и другие республиканские города, почти не снабжался. Правда, на "черном рынке" там можно было купить у спекулянтов абсолютно все. Но это было доступно лишь тем, у кого были "черные источники" заработка.

В Москву за покупками съезжались миллионы людей из всех республик. И приходилось стоять в длиннейших очередях часами, а то и днями. Только и слышно было: "что дают?", "где дают?", "сколько дают в одни руки?"

Для спасения Москвы от разграбления советскими гражданами других республик в Москве запретили отправку продуктовых посылок по почте. Их можно было отправлять только из области, из пунктов, отстоящих от столицы не менее чем на 100 км.

Сколько времени и энергии уходило у меня каждый раз на то, чтобы собрать и отправить в Тбилиси посылку, которая все-таки не могла удовлетворить скромные потребности семьи.

Несмотря на все строгости на работе, моему мужу все-таки удавалось приезжать в Москву на 1-2 дня; он всячески старался подбодрить меня и Меера, и из всех окружавших нас тогда людей это удавалось только ему. Но стоило ему уехать – и нас снова охватывало отчаяние. Мы опять возвращались по вечерам усталые и опустошенные (Меер – с работы, я – из очередей), усаживались на кухне и до полуночи вновь и вновь шепотом пересказывали друг другу печальную сказку нашей жизни или сидели молча, погруженные в одинаковые горькие думы…

В середине марта муж сообщил мне по телефону, что моего шефа, Николая Успенского, беспокоит мое долгое отсутствие; в связи с этим он настоятельно просил меня вернуться домой в Ленинград, с тем, чтобы через некоторое время снова взять отпуск за свой счет.

На второй день я взяла билет на поезд и вечером сообщила об этом мужу.

А на рассвете следующего дня нас всех подняла на ноги "молния" из Тбилиси. Телеграмма была подписана… Хаим.

Хаим на свободе! Радость, слезы, ликование.

Но дальше? Что с отцом? Как остальные сообвиняемые по делу?

Из телеграммы, кроме того, что Хаим освобожден, больше ничего вычитать нельзя.

Телефон у Хаима после его ареста сняли, а звонить для выяснения подробностей кому-либо другому – совершенно немыслимо.

Необходимо повидать Хаима.

Решаю изменить маршрут и вместо Ленинграда немедленно отправляться в Тбилиси.

Звоню в Ленинград; еще рано, муж дома, я сообщаю ему о "здоровье" Хаима. Не успела я попросить его согласия на поездку в Тбилиси, как он сам опередил меня:

– Я понимаю. Сам Бог велит тебе ехать немедленно в Тбилиси. Постараюсь уладить здесь твои дела.

Вечером мы с Меером бежим на вокзал; за двойную плату удается попасть в международный вагон (в зимнее время они часто уходят полупустые).

Пока кондуктор укладывает мои вещи, я стою в коридоре. В другом конце коридора знакомые, занимающие ответственные посты в сфере культуры. Они делают вид, что не замечают меня, и торопливо входят в свои купе. Когда-то на театральных банкетах некоторые из этих людей щедро изливали восторги по нашему адресу. А теперь они не "должны" замечать меня.

Я вхожу в купе и закрываюсь. Впереди трое с половиной суток. Можно лежать и думать. Думать и гадать – где отец… и что будет дальше?

На четвертый день поезд медленно подходит к Тбилисскому перрону, и на ходу в вагон влетает Хаим.

Потоки слез… Радость встречи, горечь пережитого, угрожающая неясность настоящего… Ведь Герцель и папа еще "там"…

Не дожидаясь моих вопросов, Хаим рассказывает:

– Несколько дней назад нас неожиданно ночью вызвали и объявили, что по решению ОСО, я, д-р Рамендик, Пайкин, Чачашвили и д-р Гольдберг освобождены, а папа и Р. Элигулашвили приговорены к ссылке в Сибирь сроком на пять лет.

Дальнейший рассказ Хаима доносится до моего сознания словно издалека.

Я думаю об отце с его больным, усталым и истерзанным сердцем. Среди воров и убийц этапируют его по длинным дорогам и пересыльным тюрьмам до далекой Сибири.

Я спрашиваю невпопад:

– В каком состоянии было у него сердце, когда ты с ним расстался?

Он посмотрел на меня со смешанным выражением печали и укоризны и тихо произнес:

– О каком сердце ты говоришь? Где сердце? Оно давно окаменело.

Он вернулся "оттуда", у них теперь иные, недоступные нашему пониманию представления о сердце и душе!

Я жадно присматриваюсь к Хаиму. Как он изменился, как поседел – ведь молодой парень. Характерные искорки в его глазах, всегда излучавшие радость жизни, погасли навсегда. В глубине глаз теперь залегла тяжкая печаль. Но он все такой же живой и неугомонный.

Хаим схватил мои чемоданы, и мы поехали домой.

О своей трудной жизни за последние месяцы мама и Полина ничего мне не писали. А сколько еще пришлось им пережить! Вот мама хромает, с трудом передвигается с помощью палки. Узнаю: месяца три тому назад она стояла во дворе у ворот и услышала, как кто-то с улицы крикнул: "Тюремная машина! В ней Хаим!".

Она выбежала на улицу. Но машина промчалась мимо; Хаима она не увидела, но упала на асфальт и сломала ногу. Она долго пролежала в гипсе. Девочка-подросток, Полина выходила ее одна.

А в это время к ним стали "наведываться"; им угрожали, что "лишнюю" изолированную комнату все равно отнимут и настойчиво предлагали самоуплотниться. Им пришлось вселить в квартиру посторонних людей.

Теперь, после приговора, отец уже не числится за судебно-следственными органами, он находится в распоряжении ГУЛАГа. Теплые вещи и дозволенную передачу Хаим передал еще до моего приезда, а полагающееся единственное свидание нам обещали дать через неделю – в первых числах апреля.

В разрешение на свидание вписали только жену и детей. Никого из близких родственников, даже брата или сестру, не допустили.

В день свидания мы отправились в тюрьму с рассветом, чтобы вовремя занять очередь. Вместе со свиданием разрешали еще небольшую продуктовую передачу. Сперва принимали передачи, а вызов на свидание происходил после проверки продуктов и раздачи их по камерам.

В одном из боковых дворов тюрьмы у разных форточек – длиннейшие беспорядочные очереди, тут и утонченные интеллигенты, и спокойные крестьяне, и базарные торговки, и вопящие родственники воров и убийц.

Начиная с 7 часов утра, и до 3-х, каждые 20-30 минут хлопают форточки. Выкрикивают фамилию. Из форточки прямо на землю летят корзины и чемоданы с перемешанными и испачканными, не пропущенными как "недозволенные", продуктами. И каждый раз вслед за этим во дворе раздаются вопли, проклятия и ругань.

Около 4-х часов нас ввели в комнату свидания.

Затхлая, полутемная пустая комната перегорожена густой железной сеткой.

Еще через полчаса мы видим, как из темного коридора два вахтера подводят к сетке опирающегося на палку и уже одетого "по-сибирски" отца.

Вахтеры отходят и становятся в углу.

Вот она – эта первая минута встречи, которой я так страшилась. Прошел ровно год с того дня, как его увели в камеру смертников, и я не знаю, каким он вышел оттуда. Не сломился ли, не надорвался, не пал ли духом? Выдержит ли предстоящие долгие мытарства? Выдержит ли суровую, холодную и голодную жизнь в одиночестве ссылки?

Стараясь разглядеть нас в полумраке, отец прильнул к сетке.

Мы знаем, что свидание будет длиться всего десять минут, и поэтому каждый готовится успеть сказать побольше подбодряющих слов, убедить его, что нам вовсе не страшно, и вести себя так, будто мы пришли проводить его в очередное путешествие.

И вот он стоит перед нами за сеткой, на ржавых колечках которой вдруг заблестели слезы…

В первую минуту мы просто онемели… Но опомнившись, мы все хором начинаем громко заверять его, что добьемся его скорого возвращения и умоляем не тревожиться…

Но странно! Железная сетка как будто отбрасывает к нам все наши шумные и полные оптимизма выкрики. Он не задает ни одного вопроса. Он пристально смотрит на маму и дрожащую от волнения Полину, а затем, глядя в упор на меня, с какой-то непонятной настойчивостью просит: "Вернись в Ленинград! Раз Хаим вернулся, он присмотрит за мамой и Полиной… и за всеми…"

Минуты свидания тают молниеносно… Мы продолжаем все громче воодушевлять его, а он, стараясь перекричать нас, настойчиво повторяет: "Не задерживайся долго в Тбилиси… и в Москве тоже. Поезжай домой".

Еще звучат слова утешения… но уже подходят вахтеры… поворачивают его… свидание кончилось.

И вдруг мама, уже вдогонку ему, громко кричит:

– Давид! Я приеду к тебе в ссылку!

В середине апреля я выехала в Ленинград. В Баку, в Ростове, в Харькове я вижу отогнанные подальше от платформы длинные составы из "столыпинских" вагонов с железными решетками на маленьких окнах. В таких вагонах по длинным и запутанным маршрутам перевозят заключенных. До отхода моего поезда я с замиранием сердца гляжу, не отрываясь, на эти глухие вагоны-гробы.

В одном из таких вагонов скоро отправят отца.

В одном из таких вагонов, очевидно, был отправлен Герцель куда-то на далекий Север…

Иногда мой скорый поезд оказывается почти рядом с таким составом. Два состава, два разных мира. В одном – бездонное человеческое страдание; в другом веселятся строящие "счастливую жизнь", они ничего не знают, ничего не слышат.

До Ленинграда скорым поездом четверо суток. Лежа в своем купе и прислушиваясь к монотонному стуку колес, я опять вижу наяву все тот же длящийся вот уже два года страшный сон!.. Под конец он становится светлее – Хаим вернулся. Да и отец! Что? Разве не бесконечное счастье, что его отправляют в Сибирь? В прошлом году в такие же ночи он сидел в камере смертников. Только сердце от этого счастья не ликует.

И чей-то голос беспощадно корит меня:

– Где твоя клятва – умереть или спасти Герцеля?

Да, настало время, когда надо подчинить все этой клятве. Теперь, не задумываясь, не размышляя, не останавливаясь, надо кинуться в бой за Герцеля.

Мои частые и длительные отлучки начали вызывать толки. Чтобы не бросать тень на мужа, следовало пробыть хоть некоторое время в Ленинграде и "закрепиться" на работе.

Но тут я некстати заболела острой формой флегмо-нозной ангины; ленинградский сырой климат был для меня нехорош. Я пролежала в постели около полутора месяцев.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю