Текст книги "ПРОКАЖЕННЫЕ"
Автор книги: Фаина Баазова
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 13 страниц)
Фаина Баазова
ПРОКАЖЕННЫЕ
ПРОКАЖЕННЫЕ
ПРОКАЖЕННЫЕ
Новый, 1938 год, Тбилиси встречал необычайно теплой, солнечной и бесснежной погодой. В городе царило особое, торжественное настроение. Создавалось впечатление, что люди соревнуются между собой в проявлении радости и хорошего самочувствия. Каждый старался сделать свои новогодние хлопоты очевидными для друзей, знакомых, соседей и особенно для сослуживцев, всем своим поведением подчеркивая беззаботность и безмятежность.
С утра и до поздней ночи всюду: на улицах, в домах и учреждениях – гремело радио и слышались песни, восхваляющие "вождя народов" и его "верного и испытанного соратника" Берия. Особенно много было песен Мингрельского хора. Поэты опережали друг друга в сочинении стихотворений, возносящих "подобного солнцу вождя" и славящих "саблю, вынутую из ножен", – Берия.
Древние прекрасные грузинские застолья превратились в арену идолопоклонства, где каждое слово, каждая песня служили выражением преклонения и безграничной благодарности "творцу счастливой жизни" – величайшему сыну Грузии.
Но за этим шумным и веселым миром был другой, незримый мир, где к встрече Нового года не готовились, люстры ярко не горели, а убитые горем люди со страхом и трепетом скрывали свою трагедию.
То были тысячи семей лучшей части грузинской интеллигенции – из ее среды в течение 1937 года неожиданно для всех "исчезли" отцы и матери, сыновья и братья. И никто об их судьбе не знал ничего – где они и что их ждет. Человек исчезал из жизни, и даже близкие друзья, зачастую и родственники, старались отмежеваться от него и остерегались упомянуть его имя. Только раз устраивали "поминки" по исчезнувшему, и это происходило обычно по месту работы последнего. Вскоре после его ареста, по инициативе партийного руководства, устраивались "стихийные" общие собрания. Члены партии, а часто и верноподданные беспартийные выступали и каялись в том, что не проявили нужную бдительность, не усмотрели и вовремя не разоблачили в своих рядах "врага народа", который "опозорил" славный коллектив. Общее собрание, осудив "единогласно" "врага", который, возможно, десятки лет пользовался уважением и любовью общественности, требовало беспощадной расправы над ним, хотя никто не имел ни малейшего представления о совершенных им "преступлениях". Подобные митинги часто проводились в высших учебных заведениях, в Академии наук, в Союзе писателей, в министерствах и вообще всюду, откуда исчезали люди, одаренные, на свою погибель, умом и талантом.
Вначале, еще в 1936 году, аресты касались исключительно партийных оппозиционеров – "троцкистов", среди которых особенно много оказалось гурийцев – "прирожденных оппозиционеров", как их называли в Грузии.
Затем за короткое время один за другим исчезли известные руководители партии. За ними последовало все правительство: Мамия Орахелашвили, Шалва Элиава, Лаврентий Картвелишвили, Папуна Орджоникидзе (брат Серго), Леван Гогоберидзе и многие другие…
Среди них были и такие, как Шалва Элиава и Буду Мдивани, которые совместно с Серго Орджоникидзе возглавляли 11-ю Красную Армию, положившую в феврале 1921 года конец существованию независимой Грузии, и первыми поздравили телеграфно Ленина с тем, что "над освобожденной Грузией реет красное знамя". После ареста Буду Мдивани многие ехидно посмеивались над его хвастливой фразой, сказанной накануне советизации Грузии: "Я буду не Буду, если в Тифлисе комиссаром не буду".
Старая грузинская интеллигенция исподтишка и не без злорадства наблюдала за междоусобицей среди "братьев-коммунистов".
Разделавшись с ними, "карающий меч Павловича" опустился на головы тех, кто в прошлом состоял в какой-либо политической партии – федералистов, национал-социалистов, социал-демократов и других. Не был пощажен и глубокий старик, тяжело больной Сайд Девдариани, который первым ввел Сталина в грузинский марксистский кружок "Месамэ даси" и которого тот долгое время чтил и уважал как своего первого учителя.
Когда и этот запас был исчерпан, на очереди оказались люди, получившие образование или побывавшие в Европе. Один голый факт пребывания человека на Западе превращал его в "завербованного агента". По этому признаку исчезли из университета лучшие наши профессора – Сосо Нанейшвили, Серги Джапаридзе, Гиго Рцхиладзе, академик Г. Церетели и многие другие.
Затем началась охота на "вредителей". Таких нашлось очень много как в области культуры, так и во всех отраслях народного хозяйства, тем более что "выявлять" их мог любой подонок и неудачник, которому казалось, что устранение работающего рядом с ним талантливого человека откроет ему путь к карьере.
Вспоминается, как осенью 1937 года выездная сессия Верховного суда Грузии, возглавляемая самим Председателем Верховного суда Исакадзе, рассмотрела в Кахетии (в городе Сигнахи) дело "вредителей". В 1937 году это был единственный публичный судебный процесс по такого рода делам, когда на скамье подсудимых оказалась большая группа бывших партийных и советских работников. По этому делу привлекался также мой университетский товарищ, очень талантливый и образованный молодой адвокат – Шура Кобешавидзе.
В 1936 году он начал работать в Тбилисской Коллегии адвокатов, но вскоре переехал работать в Сигнахи, где в одиночестве проживали его мать и тетка, у которых, кроме него, никого не было на свете. Опубликованная в газетах обвинительная формула гласила, что адвокат Кобешавидзе совершал вредительство путем дачи крестьянам неправильной юридической консультации. По приговору суда он вместе с остальными осужденными был расстрелян.
Казенными защитниками на этом процессе была назначена группа молодых, появившихся на арене в начале 30-х годов талантливых адвокатов, среди которых были мои приятели и сверстники. Старые, дореволюционные блестящие юристы и одновременно политические и общественные деятели, такие, как Петр Кавтарадзе (брат ближайшего соратника Ленина Сергея Кавтарадзе), Исай Долуханов, члены Государственного Учредительного собрания Осико Мачавариани и Осико Бараташвили, "лев адвокатуры" Михаил Гвамичава и многие другие были уже "ликвидированы". После процесса наши товарищи вернулись необычайно растерянные и напуганные. Под большим секретом они сообщили, что для гибели нашего друга и коллеги оказалось достаточным доноса одного местного невежественного и завистливого адвоката по поводу вредительства в форме неверной юридической консультации.
Через несколько месяцев вся эта группа адвокатов исчезла бесследно, так же как и Председатель Верховного суда Грузии Исакадзе.
Нужно сказать, что при всем том грузинские евреи продолжали жить достаточно спокойно и беззаботно. Среди них не было ни князей, ни старых большевиков, ни видных меньшевиков или троцкистов, не было также и крупных партийных или государственных деятелей. Семья и родственники бывшего министра финансов грузинского меньшевистского правительства – еврея Иосифа Элигулашвили – давно бежали в Париж вместе с грузинской эмиграцией. Правда, среди грузинских евреев было много хороших врачей, инженеров, учителей, служащих, но они находились вне орбиты грузинской общественной жизни и не так бросались в глаза. Наряду с еврейскими праздниками, которые они всегда и при любых обстоятельствах отмечали торжественно и в неизменно установленных с древних времен формах, они любили встречать Новый год, и сейчас, предвкушая веселье, готовились к новогодней ночи.
Второго января отец уезжал по делам службы в командировку в Москву на две недели. Провожать его на вокзал поехали мы с Герцелем.
Скорый поезд Тбилиси – Москва уходил днем. Как обычно, провожающих было очень много. Некоторые пришли на вокзал прямо от новогоднего стола – с бутылкой "Грузинского шампанского" в руках – и шумно обменивались новогодними пожеланиями. Мы с Герцелем с трудом вырвали отца из объятий знакомых и усадили в купе международного вагона.
Прощаясь, Герцель снова стал умолять отца быть осторожным в дороге, а в Москве воздержаться от встречи "кое с кем". Отец улыбнулся в усы своей неповторимо мягкой, чуть лукавой и многозначительной улыбкой и еще раз крепко обнял нас.
Легко сказать – будь осторожен! Это было равносильно тому, чтобы сказать отцу – "не дыши!" Мы великолепно знали, что он, бывая в разных городах России, а в особенности в Москве, продолжал поддерживать контакты и встречался с уцелевшими после разгрома Московского "центра" и арестов Кугелем, Каминским и другими сионистами.
И хотя уже был получен сигнал из Москвы о провокаторской роли Саши Гордона, отец по-прежнему бывал в домах, где тот появлялся. Встречаться с товарищами и получать литературу "оттуда", следить и знать, что происходит "там", – было сейчас его "дыханием", никто и ничто на свете не могло его заставить не делать того, что еще возможно было делать.
Когда поезд отошел и последний вагон скрылся из виду, Герцель вздохнул с облегчением и, повернувшись ко мне, сказал:
– Ты представить себе не можешь, как я рад, когда папа уезжает из города. Вот и сейчас… Эти две недели я могу спать и работать спокойно. Я часто думаю – если бы можно было упрятать его подальше от Грузии…
– Но куда и на сколько времени? И кто может знать, сколько "это" продлится и где безопаснее? – спросила я.
– Да, понимаю, что это невозможно. Но когда он в городе и ходит по тбилисским улицам – у меня неспокойно на душе, и я очень боюсь за него. Будем надеяться, что новый год рассеет все наши тревоги…
Тревога… Тревога… Глядя на этих веселых, шумных людей на перроне, трудно было поверить, что почти каждый из них испытывал ее, несмотря на внешнюю беззаботность и веселое настроение.
Тревожился и Герцель. Но беспокойство его касалось исключительно отца. О себе он совершенно не волновался.
Ему недавно исполнилось 33 года. А звезда его горела уже ярко. Он начал печататься рано. Еще в 20-х годах в грузинских литературных журналах и газетах и отдельными изданиями выходили его произведения. Ему принадлежали повести, романы, пьесы, критико-публицистические статьи по вопросам литературы и искусства. Среди них большой известностью пользовались роман "Петхайн", переведенный в 1936 году на русский язык и изданный в Москве под редакцией Виктора Гольцева, а также повести "Конец Гелатской улицы", "Последнее слово Шемария", пьесы "Хагаи", "Феликс Рихтер", "На развалинах Ахасаули", "У Черного моря" и многие другие.
Особенную популярность среди грузинских зрителей создали ему пьесы "Немые заговорили" и "Ицка Рижинашвили", в постановке театров имени Марджанишвили и кутаисского имени Ладо Месхишвили. Режиссер Додо Антадзе теперь ставил их в Армянской ССР. В Театре юного зрителя шла его пьеса "Крапива", а в театре имени Марджанишвили полным ходом готовилась постановка спектакля "У Черного моря".
Во всех ведущих газетах и журналах публиковались хвалебные рецензии на его произведения.
Часто на проспекте Руставели можно было слышать, как молодые грузины распевают куплеты из сцены "слихот" в спектакле "Ицка".
Он был любим одновременно и еврейской, и грузинской общественностью.
Он был одним из основателей и первым председателем драмсекции Союза писателей Грузии.
Он часто возглавлял делегации писателей в Москву, в Союз писателей СССР.
Еврейские театры Москвы и Витебска готовились к постановкам его пьес.
В глазах грузин, он обладал совершеннейшим иммунитетом против свирепствующей "чумы", все больше поражающей и сердце и мозг грузинского народа. Он не был ни меньшевиком, ни троцкистом, ни потомственным князем, ни ответственным работником, никогда не бывал за границей и не мог быть "завербован там".
Первый и единственный писатель из среды грузинских евреев, пришедший в большую грузинскую литературу со своей еврейской темой, болеющий душой за культурное возрождение отсталого грузинского еврейства, – Герцель вызывал восхищение, любовь и уважение.
Уверенность в неуязвимости Герцеля еще больше окрепла после событий, происшедших с группой грузинских писателей после того, как Грузию посетил Андре Жид. Это было осенью 1936 года, когда французский писатель гостил в Советском Союзе.
После блестящего приема в Тбилиси руководители республики пригласили его на один из красивейших курортов Грузии – Кобулети, где была устроена встреча с отдыхающими там известными грузинскими писателями и поэтами. В это время в Кобулети жил и Герцель. Он работал над своей последней пьесой "У Черного моря", и на банкете, устроенном в честь французского писателя, в числе других писателей находился и он. На этой встрече были такие известные и прославленные мастера слова, как Михаил Джавахишвили, поэт Тициан Табидзе – ближайший друг Бориса Пастернака, любимец подлинных ценителей поэзии не только в Грузии, но и в России, Паоло Яшвили – один из талантливейших поэтов Грузии двадцатого столетия, веселый и жизнерадостный, великолепный охотник, остроумный и искусный тамада.
Вскоре после отъезда Андрэ Жида начали "брать" одного за другим писателей – участников встречи. После ареста Михаила Джавахашвили и Тициана Табидзе, не дожидаясь своей очереди, покончил с собой Паоло Яшвили. Он застрелился из охотничьего ружья в холле дворца Союза писателей в Тбилиси в тот момент, когда в зале "прорабатывали" уже арестованных писателей. У изголовья спящей маленькой дочери он оставил записку: "Если я не сделаю этого сегодня, завтра ты будешь еще несчастнее".
Из числа участников этой трагической встречи уцелел только один Герцель. Друзья, поздравляя его, утверждали, что он в рубашке родился.
Они не знали, что этому счастливцу тревога за отца не давала спать по ночам.
В эти дни в доме у нас царила суета. Я собиралась выйти замуж за ленинградца А. С. Эпельбаума, и вся семья была охвачена волнением и хлопотами. Все были счастливы и рады этому событию, но моим близким трудно было примириться с мыслью, что я уеду так далеко. Особенно тяжело переживал это отец, который не мог представить себе, что его Фани уйдет из дома. И хотя мы планировали прожить в Ленинграде всего год-два, после чего собирались переехать в Тбилиси, горечь предстоящей разлуки, даже временной, делала свадебные приготовления не особенно веселыми. Да и письма из Ленинграда были полны тревог и беспокойства. Мой жених умолял меня закончить поскорее все дела и выехать. Обычно рассудительный, веселый и жизнерадостный, каким я его знала в течение вот уже полутора лет, сейчас он с каким-то суеверным страхом утверждал: "Мне кажется, что скоро что-то стрясется, и я потеряю тебя". Быть может, в другое время и в других условиях подобное пророчество вызвало бы у меня только улыбку. Но сейчас, в условиях тбилисской действительности и в связи с охватившей нас тревогой за отца, подобные письма настраивали на невеселые раздумья.
Между тем до отъезда в Ленинград мне еще предстояло закончить ряд находящихся в моем производстве уголовных дел, которые после окончания стажировки и после ареста моего патрона – Михаила Гвамичавы – я вела уже самостоятельно.
В то же время я должна была закончить сбор материалов для нашего "Историко-этнографического музея", где я и наш старший товарищ Давид Шаптошвили готовили экспозицию на тему: "культурно-правовое положение евреев Грузии в царское время". Мне приходилось ездить по разным городам Грузии, где в архивах и частных домах можно было найти большой и интересный материал.
В это время в Ленинградском государственном этнографическом музее заведующий еврейским отделом Пульнер готовил к лету 1938 года большую выставку – "Кавказские евреи", и наш музей поручил мне помочь ему в организации экспозиции – "Грузинские евреи". Необходимо было подготовить литературный материал и отобрать экспонаты, чтобы взять их с собой в Лениград. Все это требовало времени.
В Москве Соломон Михайлович Михоэлс готовился ставить пьесу Герцеля "Ицка Рйжинашвили". Герцель, по приезде отца, намеревался поехать в Москву, где вместе с Михоэлсом и Самуилом Галкиным должен был написать специальный вариант для еврейского театра.
В Москве с женой Доцей жил наш младший брат Меер. Было решено, что Герцель тоже будет дожидаться нашего приезда в Москве, а оттуда мы все вместе поедем в Ленинград.
Пока что Герцель по горло был занят общественными и литературными делами. Ежедневно он присутствовал на репетициях пьесы "У Черного моря" в театре имени Марджанишвили. Он носился с мыслью написать исторический роман периода разрушения Второго Храма и прихода евреев в Грузию. Он много работал, чтобы собрать исторический архивный материал. Он говорил, что третью книгу "Петхайна" он напишет не скоро. Его героям все труднее становится жить, и он решил отправить их в "длительный отпуск". Ближайшие же годы он думал целиком и полностью посвятить работе над историческим романом. Мечтал – первую книгу послать Л. Фейхтвангеру для "переклички".
20 января отец вернулся, а 22-го Герцель уехал в Москву.
Время шло. Наступил март, а мы все еще не сумели собраться.
Мои судебные дела затягивались. По одному делу в Кахетии перед самым началом процесса неожиданно арестовали председательствующего. По другому делу, в Кутаиси, в середине процесса вдруг "исчез" прокурор. Приходилось начинать процессы с начала в новом составе.
Наконец мои дела были закончены, и я оформила уход из Грузинской Коллегии адвокатов.
Поездка была назначена на 12 апреля, о чем мы известили Герцеля и Меера телеграммой.
В начале апреля, перед тем как сдать музею весь собранный мною материал, мы с Давидом Шаптошвили решили просмотреть его еще раз. Мы пришли в музей вечером, когда там никого не было. Я достала из чемодана все собранное мной за полтора года. Это были газеты сионистской организации "Хма эбраелиса" ("Голос еврея"), речи меньшевистских лидеров в Учредительном собрании по еврейским вопросам, полемика отца с противниками, статьи Герцля против ассимиляторов, документы об организации культурно-национального общества "Тарбут", большое количество фотоматериалов и многое другое.
Когда мы взглянули на всю эту груду материала, мы вдруг испугались: собранные вместе, эти материалы вдруг стали угрожающими. В первую очередь бросалась в глаза фигура отца – страстного и неутомимого борца, разворачивалась картина его широкой общественной деятельности, начиная с 1904 года. "Уличались" во многом Герцель и многие другие товарищи, в том числе и сам Давид Шаптошвили.
В это время в Грузии "еврейское небо" было совершенно чистым. Даже аресты некоторых русских евреев – крупных партийных и государственных работников, например, Абрама Липецкого, ответственного работника НКВД и председателя правления "Грузевкомбеда" (комитет бедноты грузинских евреев), или редактора газеты "Заря Востока" Маркмана и других – нигде и никем не увязывались с "еврейским вопросом". И хотя еврейский характер деятельности еще не представлял улики для обвинения, мы были сильно встревожены. Материал, который мало кто помнил и вообще мало кто знал о его существовании, мог кого-нибудь из числа работников музея, в особенности членов партии, надоумить сделать "некоторые выводы".
Весь вечер обсуждали мы судьбу этих материалов. Давид Шаптошвили тревожился, и преследовавший в последние месяцы безотчетный страх вдруг стал ощутимым. И мы решили – сдать музею только совершенно безобидный материал, в частности, фотодокументы.
Отобрав все, содержащее в себе "криминал", мы растопили в этот очень теплый апрельский вечер голландскую печь и предали крамолу огню.
Больно было видеть, как превращается в пепел то, что с таким трудом собралось в частных домах или добывалось из архивов. Но я успокаивала себя: копии многих из этих материалов имелись в архивах Герцеля или у нас дома.
Мы договорились не рассказывать об этом ни одной душе на свете. Директор музея – Арон Крихели в принципе знал, что я собираю материал, но мы не отчитывались перед ним, и что конкретно мною собрано, ему не было известно. Он был ревностным собирателем еврейской старины, фанатично любил музей, но в тот момент он для нас прежде всего являлся членом партии. Он не был в прошлом связан с нашими сионистскими кругами, и поэтому мы сочли за благо как в наших, так и в его интересах не посвящать его в эту тайну.
Был уже первый час ночи, когда мы вышли из музея. Над крышей здания стоял густой дым, который медленно развеивался вокруг.
Впоследствии это "аутодафе" стало для меня предметом тяжких и мучительных раздумий…
Неожиданно для всех жена Герцеля Софа заупрямилась и отказалась ехать с нами в Ленинград. Герцель из Москвы умолял уговорить ее. Но никакие просьбы не помогли, она не изменила своего решения. Это неприятно поразило нас. В течение семи лет, с тех пор, как она стала нашей невесткой, мы втроем – с нею и с Герцелем – разъезжали по стране и постоянно всюду бывали вместе. Обычно очень нервная, но всегда веселая, жизнерадостная и оживленная, последнее время она была раздражена и придирчива к Герцелю.
В день нашего отъезда, на вокзале, она выглядела настороженной и угрюмой. Оставив возле вагона многочисленных друзей и близких, приехавших проводить меня, я до самого отхода поезда гуляла с ней вдали от перрона, пытаясь смягчить ее. Она высказывала недовольство тем, что Герцеля окружает все больше и больше "поклонников и поклонниц". Не нравилось ей, что он в последнее время так "головокружительно идет в гору". Я искренне убеждала ее в необоснованности и бредовости ее нездоровых подозрений.
Прощаясь со мной, она сказала:
– Я знаю, Герцеля я не удержу. Но запомни – ни одной другой женщине на свете он не достанется.
Наверное, слова эти были сказаны бездумно, в состоянии болезненной горячности. Но меня поразила скрытая в них злоба, и я запомнила на всю жизнь и этот вечер на перроне, и эти слова, которые сбылись так трагически…
В Москву мы прибыли 15 апреля. На Курском вокзале нас встретили Герцель, Меер с женой и близкие друзья. Не останавливаясь в Москве, мы выехали прямо в Ленинград.
Герцель выглядел очень счастливым. Он рассказывал о своих литературных делах в Москве. Всю дорогу отец и братья весело шутили. Мама молча глядела на нас и казалась грустной.
Семья Эпельбаум – мать, Рахиль Абрамовна, давно овдовевшая, очень умная, энергичная и собранная женщина, младшая сестра – Ирина, красивая и образованная девушка (она готовилась поступать в медицинский институт), и старая, худая и косая на оба глаза тетка, вырастившая племянников и преданная им до самозабвения, – жила в большой, просторной квартире в прекрасном доме на улице Герцена, недалеко от гостиницы "Астория". Старший брат – Зиновий, врач, жил с семьей на Севере. Эпельбаумы, как и большинство ленинградских еврейских семей в то время, стояли на пути ассимиляции.
17 апреля отец устроил хупу в присутствии исключительно верующих евреев. Он сам написал "ктуббу" и сам прочел.
В этот день отец был особенно взволнован. Сколько еврейских девушек и парней он венчал и благословил в своей жизни и сколько из них были по настоящему счастливы! А сегодня он венчал свою дочь, для которой от всей души надеялся вымолить счастье у Всевышнего. Бедный папа! Мог ли он в тот светлый для него день подумать, что ни одна из благословленных им девушек не стала в жизни столь несчастной, как его любимая дочь.
Отец и Герцль устроили бурную и веселую свадьбу. Утонченные, сдержанные и немного холодные ленинградские гости были поражены и восхищены характером застолья. Владея в совершенстве искусством тамады, Герцель в тот вечер превзошел себя. Даже ядовитые замечания Меера приводили всех в восторг. В такой необычной для наших ленинградцев обстановке не удивило их даже появление на свадьбе крупного чекиста из Управления НКВД Ленинградской области – Давида Петровского.
Отдыхая несколько лет назад где-то в Сочи или Кисловодске, отец встретил там этого Петровского, который навсегда стал его "пленником". Такое с отцом случалось часто. Он каким-то неведомым чутьем угадывал в еврее, давно позабывшем о своем происхождении, наличие на дне его души "залежей еврейской породы" и умел их раскапывать так, что человек вдруг до боли остро начинал чувствовать свое еврейство. Из такой породы евреев и был Петровский. Будучи порядочным и честным человеком, он очень трагично воспринимал все происходящее в этот период в Ленинградской области и, не имея возможности вырваться из заколдованного круга, в конце концов был раздавлен и уничтожен этим "происходящим".
Пришел поздравить меня академик Василий Васильевич Струве, с которым со времени "Руставелевских дней" в Тбилиси у нас установились приятельские отношения и который взял шефство над нашим музеем. Высокий, толстый, с белой шевелюрой и серыми, по-детски добрыми глазами, он всегда очаровывал своей мягкостью и приветливостью. Он пришел, неуклюже держа под мышкой коробку любимых им конфет "Мишка на севере" – необычайно больших размеров, что вызвало всеобщее оживление и смех, – никто не встречал в продаже коробки конфет подобной величины.
– Сделали по особому блату, – с хитрецой шутил он.
Когда был провозглашен тост за еврейский народ, он долго говорил о героизме и мужестве древних евреев и между прочим сказал: "Как жаль, что сегодня этот народ уподобился некой даме, которую, хотя и приняли в высший свет, но о ее прошлом неудобно говорить".
20 апреля Меер с женой уехали в Москву, отец – в Тбилиси, Герцель – в Витебск, а маму мы задержали в Ленинграде до возвращения Герцеля из Витебска в Москву.
Время бежало быстро. Днем мы с мужем показывали маме город, а вечером принимали запоздавших поздравителей.
24-го утром Герцель позвонил из Москвы. Сообщил, что читка пьесы в Витебске прошла блестяще и театр заключил с ним договор. Просил отправить маму, так как уже заказал билеты на 26 апреля.
25-го, в 11 часов вечера, мы с мужем посадили маму в скорый поезд "Красная стрела", который прибывал в Москву в 8 часов утра.
Вернувшись с вокзала домой, я позвонила Герцелю в гостиницу и сообщила ему о выезде мамы, номер вагона и место. Он сказал, что утром Меер зайдет за ним и они вместе встретят маму. Из номера доносился шум и смех.
– Это Михоэлс и Зускин спорят! – объяснил Герцель.
Потом я услышала голос Михоэлса. Со свойственной ему теплотой он еще раз поздравил меня и сказал, что, закончив работу, они пойдут ужинать в ресторан и там много, много раз будут пить за мое счастье, за "мазалтов".
Трубку снова берет Герцель. По интонации чувствую, что он возбужден. На мой вопрос: "Что случилось?" – он успокаивает меня: "Ничего, просто тоскую по Натану, ровно три месяца не видел, не дождусь. Сегодня вместе с Меером закупили массу игрушек. Как приеду в Тбилиси, постараюсь сплавить папу к тебе. Это будет лучше всего… задержи его дольше, понимаешь?.."
…Не успела ответить, разговор оборвался. Все старания оказались безуспешными. Прошло больше часа – связаться с Москвой не удалось.
Следующий день, 26 апреля, прошел в каком-то безотчетном, смутном беспокойстве. Где-то далеко подсознательно точил вопрос – почему не звонит Меер?
На рассвете 27 апреля я во сне почувствовала, что в комнате шепчутся. Стараюсь проснуться. До сознания доходят слова: "Не надо пока говорить, поезжай ты, может, ничего серьезного". Открываю глаза. Посредине комнаты стоят муж и свекровь. Лица озабоченные. У нее в руках телеграмма. "Молния" из Тбилиси, от Софы. Читаю: "Мама попала под трамвай немедленно выезжай Москву".
Стараюсь сообразить – как могла мама попасть под трамвай?! С вокзала сыновья ее отвезли бы на такси, в крайнем случае, на метро. От Ленинградского вокзала до гостиницы "Москва" трамваи вообще не ходят. И почему телеграмма из Тбилиси, от Софы? Почему не от отца, Хаима, Герцеля или Меера?
Вдруг где-то внутри резануло подозрение – случилось что-то другое, о чем отец и братья воздержались известить меня.
Кидаюсь к телефону, вызываю Меера. Очень скоро кто-то берет трубку… перед глазами прыгают слова из телеграммы: "Мама попала…" Я спрашиваю: "Где Герцель?.." С другого конца провода доносится неузнаваемый, мертвый, далекий, как из могилы, голос Меера: "Приезжай сюда…", а затем короткие гудки… Теряю ощущение реальности, действительность кажется прошедшим сном, с которым ушла молодость…
На следующий день утром я стою у дверей квартиры Меера в Оболенском переулке. Звоню дрожащей рукой… Что я узнаю?
Дверь открывает теща Меера. Увидев меня – убегает. Вхожу в комнату. Окаменевшая мама, без всяких следов трамвайной катастрофы, сидит в углу, в глазах застыл ужас. Рядом стоит Меер – мертвенно-бледный, с потухшими глазами. Как они не похожи на тех, какими были в той, уже прошедшей как сон жизни.
Сдавленным голосом Меер рассказывает: 25-го поздно ночью Герцель позвонил ему и сообщил о выезде мамы из Ленинграда. В 7 часов утра 26-го Меер заехал за Герцелем в гостиницу, чтобы вместе ехать на вокзал. Номер оказался наглухо закрытым. На все вопросы работники гостиницы отвечали: "Выбыл в ночь с 25 на 26 апреля". Так зафиксировано в журнале. Большего добиться от этих людей-машин не удалось.
Время истекало. Меер поехал на вокзал, встретил маму и привез ее к себе домой, а сам вернулся в город и начал поиски Герцеля. В первую очередь разыскал Михоэлса, который вместе с Зускиным был у него последним. Михоэлс, узнав о таком странном исчезновении Герцеля, был потрясен. По его словам, после телефонного разговора с Ленинградом они втроем спустились в ресторан. Около двух часов ночи он и Зускин проводили Герцеля до номера и там попрощались с ним. Он убежден, что произошло какое-то недоразумение или несчастный случай.
Меер обошел все больницы города, все отделения милиции, но вот уже два дня прошло, и он не смог установить, каким образом из гостиницы в центре Москвы бесследно исчез Герцель.
Я решила пойти в Союз писателей. Там должны знать или узнать, что произошло с писателем.
Через час мы с Меером сидели в приемной Ставского. Самого его еще не было. Встретили Виктора Гольцева, Валерия Кирпотина, с которым Герцель дружил. Узнав об исчезновении Герцеля, все заволновались. Потом приехал Ставский. Писатели заходят к нему вместе с нами. Ставский поражен. Начинает звонить в гостиницу, в угрозыск города Москвы – везде одно и то же: никто не допускает мысли об аресте. Успокаивают, убеждают, что очень скоро все разрешится благополучно. Мы легко поддаемся этим убеждениям и продолжаем поиски по всем мыслимым и немыслимым местам. Так прошло еще два дня.
30-го утром мы с Меером решились. Идем на Кузнецкий мост – в справочную НКВД СССР.
У форточки масса народу. Занимаем очередь молча. Никто ни с кем не заговаривает. Медленно подвигаемся к форточке. Колени все больше дрожат, сердце стучит все сильнее. Форточка то и дело открывается и закрывается. Людей перед нами становится все меньше и меньше. Наконец форточка открылась передо мной. Называю фамилию… Спрашиваю, форточка опускается. Проходит несколько минут… а может, вечность… хлопает форточка… Тупая холодная морда произносит оттуда: "Не ищите, он у нас".