Текст книги "ПРОКАЖЕННЫЕ"
Автор книги: Фаина Баазова
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 13 страниц)
Примерно в час ночи я получила телеграмму из канцелярии Верховного суда Союза. Читаю: "Ваша телеграмма вручена лично тов. Голякову. Дело затребовано копия председателю Верховного суда ГрузССР".
Я стараюсь использовать эту телеграмму для смягчения страшного удара, который ждет завтра маму и сестру. Убеждаю их, что телеграмма эта имеет решающее значение и не следует поэтому убиваться даже в случае вынесения требуемого прокурором приговора.
Рано утром 2 апреля я уже в Верховном суде. Рано пришли также многие мои друзья. Они бегают по всем этажам в надежде выяснить мнение ответственных работников о содержании приговора. Но никто ничего не знает.
Еще очень рано. Никто не может понять, почему появляется новая большая бригада конвоя. Начальник бригады расставляет конвоиров по коридорам, у входа в большой зал заседаний, по лестницам. Это еще больше усиливает напряженность, которая со вчерашнего дня охватила почти все здание.
Многие не могут скрыть недоумения, растерянности в связи с этим странным процессом, но боятся спрашивать – лучше молчать.
Казалось, что в этом здании никого ничем нельзя уже удивить. Здесь давно привыкли ко многим "громким" делам, ко многим неправым приговорам. Знали работники всех рангов в этом здании и то, что без всякой судебной процедуры "оттуда" исчезли тысячи известных людей. Давно было узаконено считать этих людей "шпионами", "изменниками", "террористами", которые, "по указанию Троцкого", хотели свергнуть советскую власть. Никто не знал, кто из них и в чем конкретно был обвинен, но всех называли "троцкистами". "Троцкизм" стал всеохватывающим понятием.
А теперь вдруг впервые появилось в Верховном суде это "еврейское дело", которое по своему характеру совсем не похоже на обычный стандарт. Все в этом деле было им незнакомо и непонятно. И в их сознании это еврейское дело не вмещалось в прокрустово ложе троцкизма.
Эти люди принадлежали к той партийной прослойке, которая вышла на арену в начале 30-х годов и упрочилась во всех органах власти и управления, во всех культурных и хозяйственных учреждениях, изгнав отовсюду беспартийную "интеллигентскую гниль".
Они вышли из той комсомольской гвардии, которая в первые годы советизации Грузии ломала в своих деревнях церкви, ценные памятники древней архитектуры и уничтожала уникальные фрески в древних монастырях, которыми так богата Грузия.
Они были неучами, людьми необразованными (за малым исключением). Они не знали истории своей собственной страны. Они плохо знали русский язык и совсем не знали русской литературы. Все, что они почерпнули из богатейшей грузинской литературы, – это славословия в адрес великого Отца народов и его верного ученика Берия. Их кругозор был ограничен конспектами произведений марксизма-ленинизма. Сейчас их настольной книгой была брошюра Л. П. Берия "К вопросу об истории большевистских организаций в Закавказье".
Они ничего не знали о еврейском народе в целом, не имели представления о еврейском вопросе. Знали лишь о "своих евреях", что давным-давно пришли в Грузию из древней Палестины, знали, что народ этот безвреден и честен, в день три раза молится на библейском языке, по субботам не работает и строго соблюдает все свои праздники. Знали, что грузинские евреи не похожи на русских евреев, которых они считали чужими.
Они представления не имели, что такое сионизм, где и когда он возник и по каким признакам следует считать еврея сионистом и за что конкретно евреи преследуются законом. Они знали, что в центре города Тбилиси стоит древний, великолепный Сионский собор, что недалеко от Тбилиси, по Военно-Грузинской дороге есть деревня Сион, но, не имея ни малейшего представления ни о Ветхом, ни о Новом завете, они не могли уразуметь, есть ли связь между названиями этих мест и сионистами.
Вся их служебная деятельность, как и личная жизнь, регламентировалась директивами и инструкциями райкомов и ЦК партии. Но в них до сих пор ни разу не было указано, как, собственно, следует относиться к евреям, или, вернее, вообще нигде слово "евреи" не упоминалось.
Все они хорошо знали нашу семью. Любили и чтили Герцеля, восторгались его пьесами, рассказами. Любили Хаима. Знали, что Давид в прошлом был раввином, но никто из них не знал его деятельности в царское время или в первые годы советизации Грузии.
Но они были грузинами, и поэтому в отношениях с нами они часто подчеркивали, что, любя и считая нас своими, они особенно уважают нас за то, что мы не стремимся уйти от еврейства, подобно некоторым образованным евреям, а считаем себя настоящими евреями и гордимся этим.
И вдруг оказывается – желание остаться евреями, учиться или обучать еврейскому языку, знать свою историю и любить свою культуру велено признать столь реакционным и антисоветским, что за это вчера прокурор потребовал в отношении Давида Баазова смертной казни.
Они были грузинами. А грузинский народ в прошлом отличался необычайной терпимостью ко всем народам и религиям, в особенности к еврейской (на то были серьезные исторические основания), и они не могли понять, почему в многонациональной Грузинской республике свободно процветает язык, издательства, школы, театр армян, азербайджанцев, езидов, курдов и других, а для евреев это не только запрещено, но, оказывается, должно преследоваться как государственное преступление.
И они растерялись, но страх заставлял молчать. Тем не менее они не удержались, и когда к трем часам секретарь Верховного суда велел открыть широкие двери большого зала и возвестил, что приговор будет оглашен публично, они начали выскакивать из кабинетов и, опередив публику, первыми ворвались в зал.
Странно, откуда так молниеносно появилось столько народу? В течение всего процесса, а в особенности сегодня, конвой разрешал оставаться на широкой площадке перед залом или в боковых коридорах только родственникам подсудимых.
В течение каких-то мгновений большой зал переполнился, широкая площадка, лестница, боковые коридоры не могли вместить публики.
Мне и адвокатам с трудом удалось протиснуться в зал через боковые двери.
Я стала позади прокурора, напротив подсудимых. Отец смотрит прямо на меня. Среди публики много евреев. Их раньше не видно было, наверное, прятались по коридорам нижних этажей.
Первые два ряда в зале занимает конвой. В зале стоит гул, люди теснят друг друга, вскакивают на высокие подоконники, кто-то локтями раздвигает публику, чтобы дать возможность подойти поближе маме и сестре, Сарре с детьми.
Секретарь суда звонком возвещает о выходе суда. В зале воцаряется могильная тишина.
Открываются двери совещательной комнаты, и оттуда, после пребывания там в течение суток, выходит состав суда. Председатель Убилава начинает читать приговор громким, торжественным голосом:
"Именем Советской Социалистической Грузинской Республики судебная коллегия Верховного суда Грузии в составе… с участием сторон… рассмотрела дело по обвинению подсудимых… установила: подсудимый Д. Баазов, рождения…" И дальше начинается третье чтение обвинительного заключения, чуть-чуть уточненное в соответствии с обвинительной речью прокурора.
В зале замерло все. Воздух колеблют лишь произнесенные громко слова… фразы… мне уже хорошо знакомые, стараюсь не слушать и только смотреть на отца, но помимо воли мой слух ловит их, потому что эти слова и фразы, теперь указанные и публично признанные, падают в сознание, как тяжелые удары молота, и кто-то во мне подсознательно считает эти удары.
"…Д. Баазов, вернувшись из России в 1904 году, привез оттуда чуждые для грузинских евреев идеи сионизма. Создал широкую сеть сионистских организаций по городам Грузии и Закавказья… Проповедуя реакционный шовинизм, отвлекая трудящиеся массы евреев от революционной борьбы, состоял в преступной связи со многими руководителями мирового сионизма и, неоднократно принимая участие в сионистских конференциях Закавказья, на конгрессах русского и мирового сионизма…".
Чтение продолжается вот уже час… Удары падают ритмично, все с большей силой.
В зале тишина, как будто все вымерло, не слышно шороха. Замер конвой…
Иногда перевожу взгляд с отца на Хаима, и каждый раз мне кажется, что лицо его двоится – вот вижу всегда розовощекого, заливающегося веселым смехом Хаима, а потом он вдруг исчезает, и вместо него вижу Хаима почерневшего, – не серый, а именно черный цвет отличает его лицо от лиц других подсудимых. Ему нет еще тридцати, а всякий даст ему сейчас пятьдесят…
Прошло уже полтора часа, чтение продолжается. Теперь удары наносятся остальным: Рамендик, Пайкин, Элигулашвили, Чачашвили, Гольдберг признаны виновными по формуле обвинительного заключения без изменения.
Отклонение только в отношении Хаима: "Участие Х. Д. Баазова в антисоветской организации судебным следствием не доказано."
По залу, как электрический ток, прошел вздох облегчения: оправдают!
Звонок председательствующего призывает к тишине. Прошло уже два часа. Приговор доходит до своей резолютивной части.
Отпив глоток воды, председательствующий повышает голос: "Судебная коллегия постановила:
Приговорить: Х. Д. Баазова, по ст. 58-12 УК Грузии, за недоносительство – к пяти годам лишения свободы. Рамендика, Пайкина, Гольдберга, Элигулашвили и Чачашвили, по ст. 58-10-11 каждого, – к десяти годам лишения свободы.
Д. М. Баазова, по ст. 58-10-2-11, как опасного и коварного врага советской власти, – к высшей мере наказания – расстрелу."
Какая-то неведомая сила удерживает зал в полном оцепенении и могильной тишине.
Прокурор и члены Коллегии тоже стоят, молча, опустив головы. Взоры всех устремлены на отца. Он стоит, как изваяние. Он кажется выше, как будто кто-то поставил его на пьедестал. Его бледное лицо озарено внутренним светом. Лоб излучает величие спокойствие. Ни один нерв не дрогнул на его лице. Только глаза… глаза на фоне бледного лица кажутся особенно жгучими, и взгляд их выражает чувство внутреннего превосходства, смешанного с иронией, да, иронией (так всем показалось), только глаза говорят, что "изваяние" не из мрамора и в нем бурлит вулканическая непобедимая душевная сила…
…И одно движение: поиграл лежащими на столе белыми, красивыми пальцами. И это тоже многим врезалось в память. Он отводит взгляд от судей, на мгновение останавливает его на мне (внутренний голос приказывает мне: "умри, но держись так, чтобы он не заметил и тени отчаяния на твоем лице"), потом его взор скользит по многим лицам, задерживается на маме, Полине, которая обеими руками вцепилась в маму и не отводит безумного взгляда от отца. Мама своими близорукими глазами смотрит куда-то вдаль… Нет, еще нет, еще не дошло до сознания – она хотя и знает общеразговорный грузинский язык, но приговора не поняла и пока ей никто не сказал… Но вот уже ее и сестру окружают мои подруги.
Вдруг откуда-то снаружи в тишину зала врываются крики и вопли. И зал вздрогнул, тут уже смешалось все – рыдания людей с окриками конвоиров: "Освободить зал, освободить помещение!"
Суд и прокурор удаляются.
Солдаты с примкнутыми штыками выталкивают публику из зала, с площадок, из коридоров, со всех этажей на улицу.
Теперь вопли доносятся с улицы, со двора.
Вместе с друзьями спускаюсь по пустым лестницам. С обеих сторон лестниц стоят конвоиры. Наверх никого не пропускают.
На улице, перед зданием, уже стоит "черный ворон", конвой гонит публику, "очищает" улицу. Евреи прячутся по дворам и подъездам.
На другой стороне улицы вместе с Саррой и детьми стоят мама и сестра, почерневшие и окаменевшие.
Осужденных выводят по одному. Родные и родственники кричат им подбадривающие слова, обнадеживают. Почти на руках выносят доктора Гольдберга (никто не заметил, что в момент, когда он услышал слово "расстрел", у него произошло кровоизлияние).
Вот ведут рыдающего Хаима. Он громко кричит мне: "Спасай папу!"
Последним, под усиленной охраной, выводят отца. Я стою посредине широкого тротуара между "черным вороном" и входом в здание. Он идет спокойно и медленно, проходя мимо меня, останавливается. (Странно, конвой не трогает его, не гонит.) "Не падай духом… – тихо шепчет он мне, – я всегда верил в тебя… участь твоя тяжела, тебе предстоит выдержать много (что он имеет в виду?), Бог пошлет тебе силы… поддержите друг друга", – и еще что-то – совсем шепотом, но я не расслышала…
"Папа, ты крепись, по моей телеграмме уже затребовано дело… я не боюсь", – выдавливаю из горла, уже следуя за ним. Он еще раз посмотрел на меня, потом взор его остановился на маме, сестре, Сарре с детьми… и "черный ворон" поглотил его…
Потом все провалилось в сознании…
Очнувшись, я не сразу поняла, где я и что произошло. Я находилась в незнакомой грузинской семье, на первом этаже дома, напротив здания Верховного суда. Возле меня стоят подавленные друзья. В комнате горит электрический свет. Сколько прошло времени? Надо ехать домой. А-и молча пошел со мной, остальные расходятся, предупредив, что завтра утром будут ждать меня в Верховном суде.
Мы шагаем молча. А-и очень привязан к нашей семье. Он преклонялся перед отцом и восторгался Меером. Нас связывала крепкая дружба с детства.
Мы вместе поступали в университет и все студенческие годы занимались вместе у нас дома.
Под влиянием отца и всей атмосферы нашего дом он увлекся историей еврейского народа и знал ее лучше, чем многие евреи и сионисты.
Он любил и ценил книги и вечно пропадал у букинистов, где часто находил редчайшие сокровища которые с гордостью приносил мне.
Больше жизни он любил свою родную Грузию, е старину, ее культуру, а людей он любил и уважал – или презирал – в зависимости от того, кто как относился к собственному народу. Это был для него единственный критерий оценки человеческого достоинства, и тут он становился беспощаден и неуступчив. В его глазах были ничтожествами любые знаменитости и таланты, если они не являлись в первую очередь бескорыстными служителями и бескорыстными слугами родной культуры, своего народа. На редкость образованный, одаренный и исключительно трудолюбивый он отличался беспримерной честностью и добросовестностью.
Неизвестно, какие его качества привлекли внимание кого-то из влиятельных лиц в вышестоящих органах, но сразу же по окончании университета, в 1932 году, за ним начали "охоту", предлагая ему блестящую карьеру. Он очень страдал от такого внимания и решил уехать на время из Грузии, чтобы избавиться от этих предложений. Устроился юрисконсультом в одном крупном тресте на Украине, где проработал несколько лет.
В те годы отцу часто приходилось бывать в Киеве, и А-и не упускал случая встретиться с ним там. Когда А-и приезжал в Тбилиси в отпуск, он с восторгом рассказывал мне, как они с отцом по вечерам гуляли по киевским бульварам, как жадно он ловил его высказывания и как, бывало, знакомил отца с кем-либо из своих новых друзей из среды старых еврейских деятелей – через пять минут те переходили на еврейский язык и… забывали о его существовании.
Свои рассказы А-и неизменно заканчивал словами:
– Ты представить себе не можешь, какой у вас отец! Я часто думаю, с какой планеты он явился!
Теперь А-и идет молча и ничего про отца не говорит, наверное, вспоминает прогулки с отцом по киевским бульварам.
Недалеко от нашего дома мы остановились.
– Постарайся поспать немного. Предстоит большая и, быть может, длительная борьба, – и уходит.
Мама лежит в кровати. Возле нее суетятся две соседки-еврейки и Полина. Мама не плачет, не кричит. Молча бьется в сильной лихорадке. Когда я подошла к ней, она схватила меня за руки и неузнаваемым голосом произнесла: "Спасай папу".
Утопленники хватаются за соломинку, все кричат мне: "Спасай папу!" Мы все тонем, мы все соломинки.
Даем маме сильное снотворное, и скоро она погружается в сон. Полина, не раздеваясь, ложится у ее ног.
Бабушке сказали, что суд отложили, она сидит и ждет, что мы сядем за стол. Она приготовила в маленькой комнате все для седера. На столе горят две высокие свечи, лежат по порядку, как положено, маца, марор, вино, крутые яйца, хоросет. Она еще раз с удивлением спрашивает, почему мы не идем садиться за стол…
– Бабушка, – прошу я, – мама нездорова, я устала, иди сама.
Я знаю, что с позавчерашнего вечера она ничего не брала в рот. Этот пост – "нишмара" – она держала раньше только в дни "слихот": в течение 40 дней до Йом-Киппур, два раза по два дня подряд в неделю, постилась. Несмотря на старания отца уговорить ее отказаться от "голодовки" (как говорили мы), она продолжала свое. А после ареста отца установила себе этот пост "до прихода Давида". И вот пошел девятый месяц, как она постится 4 дня в неделю, а Давид вместо дома отправился в камеру смертников.
Кто скажет ей об этом?
Она ни на что не жалуется. Все принимает от НЕГО как благо, за все благодарит ЕГО. Она садится одна за стол и "ломает" пост, произносит киддуш и медленно читает Хагаду…
Меня сильно знобит, и, закутавшись в свою шубку, я сижу в кресле. В квартире никто не зажег света. Через открытую дверь я вижу, как девяностолетняя бабушка, при свете свечей, одна, справляет седер. У нее большое потомство – дети, внуки, правнуки и праправнуки… Но никто, никто не пришел сегодня в наш дом, чтобы не омрачить себе праздник Песах.
Или страх, страх гонит всех евреев подальше от нашего прокаженного дома?
Свечи медленно догорают. Бабушка проглатывает кусочки пищи вместе со скупыми слезами… Иногда из спальни доносится глубокий стон мамы, отдельные слова – она зовет Герцеля, что-то говорит Давиду на идише, потом снова затихает.
Слегка раскачиваясь, бабушка продолжает читать Хагаду. Монотонное чтение постепенно расслабляет мое сознание… Будто сквозь сон, перед глазами возникает другой седер: большой и длинный стол за которым сидят человек около тридцати… пятнадцать членов семьи, остальные – гости. Во главе стола сияющий отец, справа от него – Герцель, Хаим, Меер. слева – почетные гости и среди них любимый всеми Сайд Давдариани (бабушка его называла "цадик-гой"), жена его, Анна Иосифовна, – еврейка и свою очень набожную мать, глубокую старушку, на праздники всегда приводит к нам. Рядом с Саидом сидит обожающий его Яша Штакельберг – ярый троцкист. В начале тридцатых годов его выслали в Тбилиси с Украины за его политические убеждения. Кто-то из старых социал-демократов Украины дал ему письмо к Сайду, который до революции долго жил и работал на Украине, где его считали совестью социал-демократической партии. Сайд привел его в наш дом, где никто его троцкистских взглядов не разделял, но как бездомного и одинокого еврея принимали тепло и заботливо. Штакельберг очень образован и эрудирован. Худой, среднего роста, с черной, непокорной шевелюрой, он всегда был весел и любил острить. Он терпеть не мог читать советские газеты и печатавшиеся в них отчеты о процессах называл "баснями Крыленко". Он знал и ждал, что его возьмут, и, смеясь, уверял, что ночью не запирает двери. И действительно, в одну ночь пришли те, кого он ждал и для кого у него "дверь всегда была открыта", и с тех пор он исчез, канул в неизвестность. Никто не знал, есть ли у него родные и где они… Погасла одна свеча… путаются мысли… путаются видения… Старушка, читающая одиноко Хагаду при слабом мерцании одинокой свечи, кажется нереальной, и не она, а младший из братьев – Меер читает "Ма ништана". Продолжает отец, и потом по очереди другие. Я слышу звонкий смех Герцеля, он вольно комментирует некоторые места "Легенд", его поддерживает Хаим, веселье и смех несколько отвлекают отца от чтения, и он хочет призвать нас к "порядку"[2] [2] Игра слов – «Седер» буквально означает «порядок».
[Закрыть], но нам еще веселее оттого, что он не умеет сердиться на нас.
Из всех праздников мама особенно любила Песах. Все в доме блестело и выглядело торжественно. На столе пасхальная посуда и высокие серебряные бокалы. Мама владела своим секретом кухни, в которой искусно комбинировала еврейские и грузинские блюда. Кто-то в ожидании фаршированной рыбы и нежнейших маминых кнейдлах пытается "сократить" текст Хагады, но строго следящий за ходом трапезы отец сразу разоблачает нетерпеливого, который под общий хохот начинает читать пропущенное сначала.
Вот закончилась церемониальная часть Хагады. Льется ароматное кошерное кахетинское вино, и гости состязаются в остроумных тостах… Когда к концу ужина подается огромная румяная индюшка, все смотрят на нее с грустью… никто не в силах дотронуться. А уж настоящей пыткой кажется съесть в конце ужина кусочек афикомана. Но тут обнаруживаются некоторые неполадки. Завернутый в салфетку афикоман отец дал спрятать взбалмошной трехлетней Лиле, дочери Хаима, которая в ответ на просьбу возвратить афикоман, ставит невыполнимые условия. Ее ангельски-красивое личико выражает торжество победы, а глаза лукаво смеются.
Каждого, кто пытается уговорить ее вернуть афикоман, она коварно царапает. После долгих переговоров только дедушке удается уговорить ее смягчить условия. И она указывает место. Каким-то образом она умудрилась салфетку с афикоманом закинуть за огромный шкаф так, что он застрял между стеной и шкафом и достать его оттуда, не отодвигая шкафа, было невозможно.
Под общий смех и веселье молодые люди начинали отодвигать огромный и очень тяжелый шкаф. Полученный после таких усилий кусочек афикомана всем казался очень вкусным. А Лиля продолжала заливаться звонким смехом…
– "Ле шана ха-баа б'Ирушалаим", – отодвигая стул, громко произносит старушка и идет спать… Погасла и вторая свеча… В квартире воцарились темнота и тишина.
…Меня охватывают всеобъемлющая чернота и страх, кто-то во мне стонет, потом, рыдая, ведет меня куда-то, во все черное. Постепенно вижу контуры этого черного… да, это камера, там глухо, темно, ни свет, ни звук туда не проникают. У дверей стоит кто-то, весь в черном, и лицо покрыто черным. Он застыл в ожидании мгновения, когда легким стуком в дверь он возвестит о своем приходе.
"Видишь?
Это на фоне черной камеры бледное лицо отца. Он плачет. Он молится за Герцеля… за Хаима, за тебя, за всех вас, за многих. Он не выдержит, у него больное сердце, истерзанное судьбой Герцеля, заточением Хаима, страхом за тебя, крушением всего дома…" – с отчаянием кричит тот, другой.
"Выдержит! – кричу я. – Он много раз смотрел смерти в глаза".
"Видишь, как он вздрогнул при стуке в дверь?"
"Это я вздрогнула. Не он. Мне послышался стук в дверь".
"Сколько раз такие расставания придется пережить истерзанному сердцу? Он не выдержит".
"Чего же ты хочешь?" – кричу я на "того".
"Я хочу уснуть, исчезнуть. Сердце искромсано ранами, душа не в силах больше выносить страдания тех, кто там, и мучения оставшихся".
"Пусть окаменеет твое сердце".
"Душа кричит от боли".
"Пусть умолкнет твоя душа".
"Сжалься!"
"Не мешай!" – приказываю я и безжалостно загоняю "его" в далекие глубинные пласты души, откуда до моего сознания доносятся лишь еле уловимые звуки придушенного стона и рыданий…
Темнота рассеивается, наступает утро…
Было обещано, что по окончании дела дадут свидание с осужденными. Поэтому в субботу утром я побежала в Верховный суд получить разрешение на свидание с Хаимом (отец не имел права на свидание, смертники – на особом режиме). Родные всех осужденных уже получили разрешение, на моем же заявлении резолюция "отказать".
– Как так? – спрашиваю старшего секретаря Шота.
Он виновато смотрит на меня, пожимает плечами и говорит:
– Знаешь! Зайди сама к председателю Спецколлегии, на меня он орал.
Председатель Спецколлегии Меунаргия – из тех же людей, что Убилава. Он недавно в Верховном суде. Я его знаю.
– Есть соображения не давать вам свидание с братом, – отвечает он на мою законную просьбу.
– Но почему? Ведь Хаим имеет право на свидание, как и все осужденные?
– Мы не обязаны отчитываться перед вами! – грубо отрезал он и уставился на меня светло-зелеными змеиными глазами.
Бедная мама, как она надеется, что в понедельник увидит Хаима… А Хаим? Как он ждет меня, как жаждет узнать, есть ли у меня надежда на спасение жизни отца!
Вечером собираемся у Алексея. Пришел и наш патриарх Месхишвили, который сам пожелал включиться в работу по составлению жалобы в порядке надзора (но об этом никто не должен узнать). Алексей и кто-то еще настаивают, чтобы я задержалась в Тбилиси, пока не будет составлена жалоба, так как им необходима моя консультация по чисто "еврейским вопросам". А Месхишвили категорически требует, чтобы я немедленно вылетела в Москву и там, в зависимости от обстановки, приняла заблаговременно нужные меры. Жалоба может быть готова в лучшем случае через 8-10 дней. Протокол судебного следствия будет представлен адвокатам лишь через 3-4 дня, а без протокола невозможно квалифицированно составить жалобу.
К тому же, надо заблаговременно связаться с защитником и подготовить его. Возможно, даже двоих – отдельно для отца и отдельно для Хаима.
По общему мнению, надо выбрать одного из двух, самых известных и авторитетных в то время в Союзе адвокатов по политическим делам – Николая Васильевича Комодова или Илью Давидовича Брауде. Комодов и Брауде участвовали в январе 1937 года в процессе "параллельного центра троцкистов" по делу Пятакова, Серебрякова, Радека и других, где Брауде защищал Князева, а Комодов – Пущина. В марте 1938 года по делу "право-троцкистского блока" Бухарина, Рыкова, Ягоды и других Комодов защищал профессора Плетнева и Казакова, а Брауде – доктора Левина.
Я для себя решила остановиться на Брауде, он все же еврей.
А-и взял на себя обязанность следить за ходом составления жалобы и отправить немедленно мне копию самолетом через верного человека. Я решила вылететь, как только достану денег на адвоката. (По указанию Наркомюста президиумы Коллегии защитников обязаны были взыскивать по делам "врагов народа" очень большие гонорары. Мне нужно было достать значительную сумму.)
Материальное положение было очень тяжелым. Предстояли большие расходы, а рассчитывать было не на кого. Мама с сестрой и Сарра с детьми оставались без всяких средств к существованию. Зарплата Меера еле обеспечивала прожиточный минимум его семьи. Мой муж как-то ухитрялся покрывать из своей зарплаты большие расходы на мои бесконечные путешествия между севером и югом Союза.
Родственники со стороны отца – дядя Шломо, две сестры-вдовы в Тбилиси и одна в городе – жили в нужде всю жизнь. По мере возможности им помогал отец. У мамы вообще не было в Грузии родственников.
Мои друзья-грузины – нищие интеллигенты. Взять взаймы не у кого. Все шарахаются от меня, как от прокаженной. Есть, конечно, в Тбилиси десятки богатых евреев. Но то ли из страха, то ли из скупости никто из них в эту страшную минуту не отозвался.
В воскресенье во второй половине дня мои подруги (грузинки) К. и Ц. принесли мне значительную сумму денег, которую они добыли, простояв в очереди в ломбард всю ночь и заложив свои драгоценности. В понедельник друзья с большим трудом достали мне билет на самолет на вторник (самолеты тогда летали нерегулярно, и попасть на них было очень трудно).
Вечером, около девяти часов, возвращаюсь домой. В переулке из синагоги вышел и окликнул меня рабби Меир Джинджихашвили. Войти в дом боялся и, видимо, караулил меня. Он повел меня в темный угол и там, выразив сожаление, что за такой короткий срок не удалось достать больше, передал мне от себя, Шимона Даварашвили и Давида Мамиствалова довольно крупную сумму, точно не помню, но равную примерно 1500 рублям по теперешнему курсу.
Меир Джинджихашвили был шохетом. В юности он последовал примеру отца и уехал учиться в Слуцк. Как своим благородством, так и знанием Торы и либеральными взглядами он резко отличался от многих своих тупоумных и невежественных "коллег", за что последние его постоянно травили и преследовали. Он часто бывал у нас и часами беседовал с отцом, которого просто обожал.
Шимон Даварашвили и Давид Мамиствалов всегда поддерживали отца в борьбе с фанатиками. Они были из общины Цхинвальских евреев, где постоянно молился отец. Благословляя меня, Меир Джинджихашвили украдкой вытирает слезы.
Во вторник утром я вылетела в Москву.
Из-за нелетной погоды в Ростове нас задержали до утра, и в Москву мы прилетели лишь на вторые сутки около часу дня. Сойдя с трапа, я сразу заметила бегущего мне навстречу Меера. Он провел всю ночь и все утро в аэропорту. Шел проливной дождь, и дул холодный ветер. Меер промок и продрог… Мы пошли по полю. Я поняла, что мне не удастся оттянуть время нанесения удара, и сразу выпалила:
– Папа сидит в камере смертников!
Красивое лицо его исказилось, чемодан выпал из рук. Выражение его глаз испугало меня.
– Знаешь! – с какой-то зловещей уверенностью в голосе процедил он. – Если папу расстреляют, я покончу с собой.
Не таков был Меер, чтобы можно было не придавать значения его словам.
– Дурак! – заорала я на Меера. – Ты мне еще угрожаешь?! Как будто это трудно, и я не могу сделать этого раньше, чем ты. А что будет со всеми остальными?
Дверь открывает нам Доця, по лицу Меера она сразу догадывается, с чем я приехала. Я тихо предупреждаю ее, и ее брата Абрашу, и тетю Злату:
– Не оставляйте его одного, следите за ним.
В тот же день Доця через знакомого врача оформляет Мееру больничный лист.
Установив по телефону, в какой из районных коллегий адвокатов состоит Илья Брауде, я к 6 часам вечера еду туда. Сегодня среда. Он принимает по понедельникам и средам с 6 до 8 часов.
На прием к Брауде уже записано человек пятнадцать, и заведующий объявляет, что сегодня Брауде больше никого не примет. Он предлагает ожидающим в коридоре зайти к другим адвокатам.
Я говорю заведующему, что я адвокат, приехала из Тбилиси и мне безотлагательно нужно видеть Брауде по личному делу.
Через несколько минут из кабинета выходит заплаканная женщина и вслед за ней Брауде, который приглашает меня в кабинет.
Он не сразу узнал меня. Я называю себя, напоминаю о встречах с ним.
– Ах да, как же! Знаю. Даже читал роман Герцеля "Петхайн" и об отце слышал. Что произошло?
Я стараюсь сжато и коротко рассказать суть дела. Мне сегодня важно заручиться его согласием принять наше дело в порядке надзора к своему производству. Судя по выражению его лица, рассказываю бестолково.
– Как! Верховный суд, за сионизм, к расстрелу? Без предъявления части II ст. 58-10? Вы что-то путаете…– Он смотрит на меня недоверчиво, с какой-то жалостью. На мгновение мне даже подумалось, что я кажусь ему сумасшедшей.
Достаю из портфеля телеграмму, которую я получила из Верхсуда СССР, а также копию моей телеграммы, молча кладу перед ним. Он читает внимательно. Потом задумывается.
– Вот что, – говорит он вдруг, – я очень устал, пришел сюда прямо с большого и тяжелого процесса, к тому же мне еще надо принять десяток ожидающих. Здесь не время и не место для нашей беседы. Завтра у меня нет заседания. Приходите ко мне домой в 10 часов утра, и мы займемся делом вместе.