Текст книги "ПРОКАЖЕННЫЕ"
Автор книги: Фаина Баазова
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 13 страниц)
Он говорил, не останавливаясь, будто пытался этим бесконечным монологом избавиться от чего-то, что давно уже его мучило. Внезапно он умолк. "Ну, ладно. Скоро начнется это окаянное заседание. Успеем мы?"
В 1957 году я вернулся в Москву. В тот год при большой московской синагоге открылась иешива. Большая часть учащихся была из Грузии, и главы московской общины старались поселить их в тех немногих еврейских домах, где еще хоть как-то соблюдались традиции. Так попал в однокомнатную квартиру моей, благословенна ее память, бабушки, юноша из Тбилиси, и через него установились у меня связи с несколькими грузинскими евреями, учениками иешивы. Имя Герцеля Баазова было знакомо им всем. Один даже показал мне с гордостью "Песнь песней" в переводе Герцеля Баазова, изданную в 1927 году в Тбилиси тиражом в тысячу экземпляров. (Спустя несколько лет в Тбилиси один из моих тамошних друзей, мингрел – сын небольшого, родственного грузинам народа, литературным языком которого является грузинский, – восторженно декламировал мне наизусть целые главы из этого перевода). Но больше, чем о Герцеле Баазове, говорили они о его отце, раввине Давиде Баазове. От них впервые услышал я это имя. Все они, за исключением одного, о котором я подробнее расскажу дальше, отзывались о нем необычайно восторженно, с искренним глубоким уважением. Не скрою, что значительная часть их рассказов казалась мне тогда чем-то вроде "Шивхей Бешт"[5] [5] «Шивхей Бешт» – сборник преданий и легенд об основателе хасидизма рабби Исраэле Баал-Шем-Тове (Беште) – (здесь и далее прим. переводчика).
[Закрыть] в грузинском изводе XX века. Только позже, изучая историю этой общины и роясь в документах, я понял, что в основе большинства рассказов, которые, казалось, относились к области фольклора, лежат действительные исторические факты. Я обратил внимание на то, что часть рассказов была, очевидно, известна всем, а часть – только выходцам из определенных мест. Так, например, юноша родом из Цхинвали рассказывал, что в их городе живут еще старики, учившиеся в свое время вместе с Давидом Баазовым у его отца, хахама Менахема. По словам этого юноши, прежде, чем они успели выучить молитвы, Давид Баазов изучил уже все Пятикнижие с комментариями, а когда они приступили к изучению Пятикнижия, он успел уже изучить Пророков и Писания. И в это время прибыл в Цхинвали один ашкеназский раввин, рабби Аврахам Хволес, увидел одаренного мальчика и стал убеждать отца отправить Давида учиться в какую-нибудь российскую иешиву, как и приличествует такому илую[6] [6] Илуй – отрок, наделенный необычайной ясностью ума и феноменальной памятью; термин применяется в основном в отношении к тем, кто с юного возраста выделяется своими глубокими познаниями в области религии.
[Закрыть]. Это предложение было столь необычным, что хахам Менахем согласился на него только после долгих колебаний. Так Давид Баазов стал первым грузинским евреем, получившим звание раввина в российской иешиве («И с тех пор, – добавил рассказчик, – это стало обычаем, и в этом смысле и мы продолжаем традицию, начало которой положил рабби Баазов»), и первым грузинским евреем, женившимся на ашкеназской девушке (спустя несколько лет сын рабби Баазова, Меер, сказал мне, что он не уверен, что его отец на самом деле был первым в двух этих областях, но, несомненно, он был одним из первых). Рассказ другого юноши, родом из Ахалцихе, городе в южной Грузии вблизи турецкой границы, был похож на приключенческий роман. По его словам, рабби Баазов занимал пост раввина в ахалцихской общине в годы, когда политическая власть в тех местах была очень неустойчивой – царь был уже свергнут, и после прихода к власти Временного правительства, а тем более после октябрьской революции, грузины стремились («разумеется», – добавил рассказчик) добиться независимости. Но поскольку Ахалцихе расположен близ турецкой границы, а в самом городе и в его окрестностях было значительное мусульманское население, то и турки и ахалцихские мусульмане требовали передачи всего этого района Турции. Турки вторглись в Ахалцихе, опираясь на поддержку вооруженных отрядов местных мусульман. В городе ощущалось большое напряжение, и неприкрытая ненависть царила в отношениях между христианами и мусульманами. «Продолжение известно, – перебил я его, – евреи, разумеется, оказались меж двух огней и либо были перерезаны, либо бежали». – «На этот раз ты не угадал, – ответил он, – продолжение было иным». Мусульмане оказались сильней, и они – и местные мусульмане, и турки, и курды – принялись грабить и убивать христиан как грузин, так и армян, которые не были как следует организованы, не имели оружия, да и вдобавок еще и враждовали друг с другом. Но евреев и их имущества мусульмане, в том числе и известные своей дикостью и жестокостью курды, не трогали. Почему? А потому, что ахалцихские мусульмане очень уважали раввина Баазова за его необычайную мудрость – даже их мудрецы приходили к нему за советом. И у руководителей христиан он тоже пользовался большим уважением. И вот теперь обратились к нему христиане с просьбой помочь им и уговорить мусульман прекратить грабежи и убийства. Давид Баазов согласился взяться за это, отправился к главе мусульманской общины города, и тот приказал своей пастве прекратить грабежи и убийства. Так равзин Баазов спас от смерти христиан Ахалцихе и его окрестностей как грузин, так и армян. Таков был рассказ. Я слушал его тогда с известной долей скептицизма. Он показался мне типичным примером устного народного творчества. Однако не так давно Фаина Баазова показала мне воспоминания о ее отце, написанные грузинским генералом Маглакалидзе, который в 1917– 1918 годах занимал пост специального военного уполномоченного Временного правительства в мусульманских районах Грузии. Воспоминания этого генерала полностью подтверждают достоверность рассказа.
Некоторые из учащихся иешивы не раз пытались убедить меня в том, что раввин Баазов был близким другом Теодора Герцля и Хаима Вейцмана. Признаюсь, тогда я воспринимал их слова с недоверием. Но и эти рассказы в значительной степени подтвердились. Впоследствии, углубившись в источники конца XIX – начала XX века, я обнаружил, что Давид Баазов действительно по крайней мере дважды встречался с Биньямином Зеевом Герцлем и был знаком с Хаимом Вейцманом. Ничего удивительного, что народная память превратила знакомство и встречи в близкую дружбу. Что же касается действительно близкой дружбы, то, по всей видимости, таковая связывала Давида Баазова с Менахемом Усышкиным[7] [7] Аврахам Менахем Мендель Усышкин (1863 – 1941) -один из лидеров российского сионизма.
[Закрыть]. Об этом свидетельствует в одном из неопубликованных еще писем покойный Аврахам Карив[8] [8] Аврахам Ицхак Карив-Криворучко (1900 – 1976) израильский писатель.
[Закрыть]: «Прибыв в конце 1934 года в страну из России, я отправился к Усышкину, чтобы передать ему привет от Давида Баазова. Из нашей беседы мне стало ясно, что Усышкин хорошо знаком с Баазовым». (Имя Усышкина было неизвестно мне в конце 50-х годов, и я почти уверен, что и моим собеседникам оно ничего не говорило. Вполне возможно, что в памяти народа облик Усышкина, известного вождя русских сионистов, слился с обликом другого, еще более известного вождя, – Хаима Вейцмана). Совершенно уже фантастическим казался мне тогда рассказ о путешествии Баазова в Эрец-Исраэль в первые годы советской власти во главе группы репатриантов. Но в основе и этого рассказа лежали действительные события, в чем я убедился, читая книгу «Грузинские евреи в Грузии и Эрец-Исраэль» Натана Элиашвили, который вместе с Давидом Баазовым стоял во главе сионистского движения в Грузии после революции. Однако были в этом рассказе и типично фольклорные мотивы: мои собеседники утверждали – и такова была, несомненно, версия, которую они слышали от представителей старшего поколения, – что советские власти позволили группе евреев выехать из Грузии в Эрец-Исраэль по личному разрешению Серго Орджоникидзе (второй по значению грузин в официальной советской иерархии вождей октябрьской революции и большевистской партии; покончил с собой или, по упорным слухам, был умерщвлен людьми Сталина в 1937 году). По словам моих собеседников, Орджоникидзе очень уважал и ценил Давида Баазова и именно поэтому хотел оставить его в Грузии. А посему, позволив ему посетить Святую Землю, он не дал разрешения на выезд членам его семьи, и те остались в Тбилиси в качестве заложников.
Как я уже говорил, во всех этих разговорах никогда не принимал участия один из юношей. Всякий раз, когда заходил разговор о р. Баазове, он отмалчивался. Было видно, что он соблюдает традиции строже, чем остальные. Других я не раз видел с непокрытыми головами, и только во время еды, молитвы или похорон (и, разумеется, во время занятий в иешиве – но там я ни разу не был) они покрывали головы израильскими ермолками – кипами (кипы эти попали в Москву летом 1957 года, во время международного фестиваля "прогрессивной молодежи"). У него была небольшая бородка, и характерная грузинская кепка всегда покрывала его голову. Каждый раз, когда я пытался выяснить причину его молчания – а я решался спрашивать, только когда мы оставались наедине, чтобы не ставить его в неловкое положение, – он отделывался уклончивыми ответами. И только к концу своего пребывания в Москве, – насколько мне помнится, это было в 1959 или 1960 году (ему не продлили временную прописку в Москве), вдруг сказал мне:
"Ты спрашивал, почему я молчу, когда другие хвалят раввина Баазова, и я не отвечал. Но за эти годы я узнал тебя достаточно хорошо. Я знаю, что ты интересуешься хасидизмом, и поэтому расскажу тебе то, о чем я обычно не рассказываю. Ты знаешь, что среди грузинских евреев есть хасиды?"
"Нет", – ответил я.
"Ну, так вот, я из хасидской семьи. Мой отец хасид, и уже дед мой был хасидом. Раввин Давид Баазов, конечно, большой человек, – но мы не можем примириться с тем, что он неоднократно выступал против наставлений нашего рабби зэхэр цаддик ливраха (да будет благословенна память праведника; эти слова он произнес на иврите, хотя беседа велась по-русски), и спорил с его посланцами. Но он тоже страдал из-за еврейской веры (это был намек на арест и ссылку р. Баазова, о которых мы не раз упоминали в наших беседах), и поэтому мы чтим его память и не поминаем прошлого. Но хвалить его – мы не можем. Поэтому я и молчал всегда".
Пораженный услышанным, я спросил только, к какому хасидскому течению он принадлежит.
"Мы, хабадники", – ответил он. Однако о главном в отношениях между р. Баазовым и любавичскими хасидами (хабадниками) он не упомянул, а, может быть, и не знал уже. Конфликт между р. Баазовым и любавичскими хасидами в Грузии был частью борьбы между сионистами, одним из вождей которых был р. Баазов, и антисионистской коалицией, состоявшей из традиционного религиозного руководства грузинского еврейства, из ассимиляторов, которые считали грузинских евреев "грузинами Моисеева закона", и приверженцев течения Хабад, которые были в те годы, как известно, крайними противниками сионизма. Как бы то ни было, я понял тогда, что память о конфликте между р. Баазовым и хабадниками Грузии сохраняется в их среде (кстати, мне кажется, что отзвуки этого конфликта слышатся время от времени и сегодня среди грузинских евреев в Израиле).
В середине 60-х годов у меня завязалось знакомство, быстро переросшее в дружбу, с последним из сыновей Давида Баазова – Меером. Мы познакомились с ним весной 1965 года в доме Цви Плоткина, одного из последних подпольных ивритских писателей в СССР, более известного в Израиле под именем Моше Хиог. Цви Плоткин занимал маленькую, убогую и неудобную комнату в густо населенной коммунальной квартире в старом доме неподалеку от станции метро "Кропоткинская". Он позвонил мне за несколько дней до того и попросил зайти к нему. "Я буду тебе чрезвычайно признателен, – добавил он, – если ты соизволишь по благости твоей (его иврит всегда был немного торжествен) принести мне что-нибудь почитать. Что-нибудь на твое усмотрение. Книгу, что я взял у тебя, я уже прочел". (То был сборник рассказов Хаима Хазаза[9] [9] Хаим Хазаз (1898 – 1973) – выдающийся израильский романист и новеллист.
[Закрыть]). Я взял с собой книгу Яакова Бахата «Ш. -И. Агнон, Хаим Хазаз: размышления при чтении их сочинений». Книгу эту я получил от своих друзей в Израиле всего за неделю до того и только накануне вечером закончил ее читать. До сих пор мы всегда встречались с Цви Плоткиным в его комнате наедине, и поэтому я был немного удивлен, увидев там не знакомого мне человека. Вместо обычного «шалом» я пробормотал «здравствуйте» и замер в растерянности. Все же человека этого я успел «сфотографировать» взглядом: лет пятидесяти с розовым полным лицом, седовласый. Он тоже, очевидно, «фотографировал» меня в эту минуту: его голубые глаза смотрели на меня с ненавязчивым любопытством. Выражение его лица осталось спокойным, как будто он заранее знал и о моем приходе, и обо мне самом.
"Что здесь, в моей комнате, делает русский язык? – улыбнулся Цви Плоткин. – Еврей, говори на иврите!"[10] [10]Лозунг сторонников превращения иврита в разговорный язык евреев.
[Закрыть] Познакомьтесь: Михаэль Занд – Меер Баазов!"
Я был ошеломлен: "Не сын ли вы рабби Давида Баазова и брат Герцеля Баазова?"
– И не только это, – ответил вместо него Цви Плоткин, – мы и сидели вместе – Прейгерзон, он и я. Проходили по одному делу. (В 1949 г. Цви Плоткин вместе с Меером Баазовым и Григорием-Цви Прейгерзоном был осужден на 10 лет лагерей "за участие в антисоветской националистической группе". Нелегально переправленный в Израиль сборник его рассказов на иврите "Ми-эвэр ми-шам" ("Оттуда") был опубликован в 1959 г. в Иерусалиме (под псевдонимом Ш. Ш. Рон) и удостоен одной из литературных премий страны. Цви Ппейгеочон-Цфони также был одним из подпольных ивритских писателей России и, на мой взгляд, наиболее выдающимся из всех).
Мой новый знакомый спросил в свою очередь с не меньшим удивлением: "Откуда тебе известно о моем отце и брате, благословенна их память?"
Я вкратце рассказал ему о том, что написано выше. Плоткин принес чай, мы сели к столу.
"Я дал Мееру прочитать сборник Хазаза, – сказал Плоткин. – Полагаю, что ты не имеешь ничего против, тем более, что это уже все равно совершившийся факт", – добавил он, улыбнувшись.
Из всего сборника, насколько я понял, наиболее сильное впечатление на них произвел рассказ "Проповедь". Они принялись обсуждать его. Иврит моего нового знакомого не уступал ивриту Цви Плоткина – то была свободная, уверенная, богатая оттенками речь. Заметен был легкий грузинский акцент, но он только придавал прелесть его ивриту. Они спросили и меня, каково мое мнение о рассказе. Я ответил, что в книге, которую я принес сегодня, есть интересные мысли об этом рассказе, и поэтому им стоит, наверно, ознакомиться с ними, и тогда мы сможем обсудить рассказ более основательно. Я вынул из портфеля книгу Бахата и положил ее на стол. Это была немного смешная и в то же время необычайно трогательная картина – две седые головы одновременно склонились над маленькой книжкой. Они внимательно изучили титульный лист, затем оглавление, нашли эссе о "Проповеди" Хазаза и принялись читать его. Прочли страницу, и еще страницу, и еще одну… Они читали вместе. Плоткин читал немного быстрее и к концу каждой страницы поджидал Меера какую-то долю секунды. Они забыли обо мне, о чае, обо всем на свете: всем сердцем своим и всей душой они были сейчас в другом, дорогом "им мире – мире ивритской культуры. Я молча смотрел на них. И вдруг я отчетливо увидел, как мы втроем идем по какому-то залитому ярким светом узкому переулку и громко разговариваем на иврите, и наши голоса отдаются гулким эхом от больших белых камней домов по обеим сторонам переулка. Картина эта была такой яркой, такой ощутимой, что я сидел, боясь моргнуть – чтобы она не исчезла. (Был ли это один из агноновских переулков, как я их тогда представлял себе?). Но через минуту я все же вспомнил, что час уже поздний, и сказал шутливо: "Сидели как-то раз рабби Цви и рабби Меер и рабби Михаэль в Москве…"[11] [11] Парафраза начала 12-го раздела «Пасхальной хаггады»: "Сидели как-то раз р. Элиэзер и р. Иехошуа, и р. Элиазар бен Азария, и р. Акива, и р. Тарфон в Бней-Браке и рассказывали об исходе из Египта всю ту ночь, пока не пришли их ученики и не сказали им: «Господа наши, пришло время утреннего чтения Шма».
[Закрыть] «Да, еще немного и наступит время чтения Шма перед сном…», – рассмеявшись, продолжил Меер.
Мы вышли вместе. Выяснилось, что мы соседи: наши дома разделяли всего-навсего две остановки метро – сущие пустяки, по московским понятиям.
Спустя немного времени нам суждено было снова встретиться, снова неожиданно. Произошло это следующим образом. Жил в Москве поэт по имени Лев Пеньковский. Десятки лет занимался он переводами поэзии народов Востока, в основном, народов Советского Востока, и считался в этой области большим специалистом. Я был знаком с ним, как и почти со всеми, кто зарабатывал себе на жизнь этим уважаемым в России (да и дающим неплохие доходы) ремеслом. Большинство из них не знали ни одного восточного языка и занимались, по существу, не переводом, а версифицированием подстрочников, которые делались для них знатоками восточных языков и литератур. И вот встречает меня однажды Пеньковский в Доме писателей и говорит:
"Михаил Исаакович, хотите, я вас немножко удивлю? Но самую малость, немного? Я перевожу сейчас – знаете кого? Иехуду ха-Леви![12] [12] Этот перевод, которому Л. Пеньковский посвятил немало времени и труда, так и не был опубликован в СССР и увидел свет уже после смерти переводчика, в Израиле, в издании «Библиотека-Алия».
[Закрыть] – и заметив, что я действительно удивлен его сообщением, добавил, – ну, я как-никак тоже еврей, и язык знаю еще из дома. Мой отец был ивритским писателем. Итак, я занимаюсь этим уже около полугода в свободное время, в перерывах между переводами по обязанности и для хлеба насущного".
Через неделю Пеньковский позвонил мне и спросил, не могу ли я урвать часок-другой, чтобы разобрать кое-какие места в стихах Иехуды ха-Леви, которые он затрудняется понять, либо не уверен, что понимает правильно. Мы договорились встретиться.
Я взял с собой "Полное собрание стихотворений р. Иехуды ха-Леви" под редакцией Исраэля Зморы, первый том "Ивритской поэзии в Испании и Провансе" Хаима Ширмана и еще несколько книг, которые могли быть полезны для прочтения неясных мест в поэзии р. Иехуды ха-Леви, и поехал к Пеньковскому. Когда я вошел в его квартиру, он указал рукой на Меера Баазова и произнес:
"Знакомьтесь…"
Мы оба только улыбнулись:
"Мы уже знакомы".
Все втроем мы уселись вокруг письменного стола. Я вынул книги, и Меер принялся раскрывать их одну за другой, листать, задерживаясь на той или иной странице. Он читал шепотом, кивал головой и продолжал листать.
"Сдается мне, – сказал я, немного подтрунивая над ним, – что вы останавливаетесь на том или ином стихотворении, как останавливаются на улице, повстречав друга или давнего доброго знакомого".
Он улыбнулся – как мне показалось, больше из приличия – и произнес:
"Вы правы. Уже долгие годы я не держал в руках стихов Иехуды ха-Леви, вот теперь я вижу, что помню многие из них. Ведь я учил их еще в детстве…"
На этот раз наша беседа велась по-русски.
"Говорите на иврите, – умолял Пеньковский. – Вы ведь не то, что я. Я-то почти забыл язык".
Однако мы продолжали говорить по-русски, чтобы и Пеньковский мог принять участие в беседе. В русской речи Меера тоже был едва заметный грузинский акцент. То был единственный раз, когда мы говорили с ним между собой по-русски. Уже спустившись в метро, я сказал ему: "Послушай, мы едем в одном направлении, ведь мы же почти соседи. Я вижу, что у нас имеется общая слабость – рыться в книгах. Особенно, если они написаны на определенном языке".
"На весьма определенном, " – поправил меня Меер.
"Так, может быть, заскочим ко мне, пороешься немного в книгах на этом языке, "на древнем языке, на языке ха-Леви"?
"Последние твои слова звучат как строки из хорошего стихотворения. Чье это?"
"Хаима Ленского"[13] [13] Хаим Ленский (1905-1942?) – выдающийся ивритский поэт. Погиб в советском лагере принудительного труда. Большая часть его сохранившихся стихов была переправлена нелегальными путями из СССР в Израиль и опубликована уже после его смерти.
[Закрыть], – ответил я.
"Это имя я слышал, но не читал ни одного его стихотворения".
"У меня есть его книга".
"Я собирался зайти к тебе как-нибудь в другой раз, – сказал Меер, – но раз такое дело, то я действительно зайду к тебе сейчас. Но как только мы придем, я, с твоего позволения, позвоню жене, скажу ей, что задержусь немного". Я и после замечал, что он очень заботлив по отношению к близким, в особенности по отношению к жене. Как-то, спустя несколько лет, он сказал мне: "Видишь ли, она столько выстрадала из-за меня, что я стараюсь хотя бы сейчас не доставлять ей неприятностей, не заставлять ее нервничать".
Так и было: как только мы вошли в квартиру, он направился к телефону, позвонил домой и сказал, что находится у друга и вернется немного позже обычного. Затем он подошел к тем полкам моей библиотеки, на которых размещались ивритские книги. (Кажется, моя библиотека была уже тогда самой большой из частных ивритских библиотек в Москве. Из тех, разумеется, о существовании которых мне было известно). Он переводил взгляд с одного корешка на другой. Иногда протягивал руку, доставал книгу, прочитывал титульный лист и возвращал книгу на место. Я достал тем временем "По ту сторону реки Лета" Хаима Ленского и положил ее на письменный стол:
"Вот та книга, о которой мы говорили в метро".
Он присел к столу и не поднялся, пока не дочитал книгу до конца. На мои предложения сделать перерыв на несколько минут, чтобы перекусить или просто выпить чаю, он отвечал лишь молчаливым покачиванием головы. Предисловие и раздел воспоминаний он только пролистал: "Нет времени, прочитаю потом". Уже собираясь уходить, он спросил: "И ты не боишься держать дома такие книги?"
Нас познакомил Цви Плоткин, они были осуждены по одному делу и вместе сидели, – этого было достаточно, чтобы быть с ним откровенным.
"Видишь ли, – сказал я ему, – если у меня будут делать обыск, то я пропал все равно. Что же касается этой книги, то официально она абсолютно "кашерна". Посмотри, – я показал ему треугольную печать на титульном листе, знак того, что книга проверена цензором и найдена им "открытой", – этот невежда-цензор пропустил на этот раз книгу, не прочитав в ней даже пары строк".
Тогда я еще получал большую часть ивритских книг, высылавшихся мне из Израиля и из стран Запада, на адрес Института Востоковедения Академии Наук СССР, где работал. Книги, поступающие на адрес Института, считаются официальными почтовыми отправлениями, и цензура ставит на них свой знак. Каждая "открытая" книга штемпелевалась треугольной печатью, и я получал ее как обычное почтовое отправление. "Закрытые" же, т. е. запрещенные цензурой, книги штемпелевались шестиугольной печатью, и, хотя тоже считались моей собственностью, но передавались цензурой в зал "закрытых" книг Института, и только в этом зале я мог ими пользоваться. К марту 1971 года, когда я был уволен из Института, в этом зале набралось уже на три больших полки принадлежавших мне "закрытых" книг. Большая часть этих книг была на иврите.
После того первого визита Меера почти не проходило недели, чтобы мы не встречались. Как правило, он приходил ко мне; он беседовал со мной на своем сочном прекрасном иврите, несколько перегруженном, как мне тогда казалось, цитатами из Библии и из классической ивритской поэзии, большей частью из любимого им Иехуды ха-Леви и из Бялика, и читал. Каждый раз он брал с собой какую-нибудь книгу на иврите и возвращал ее в свой следующий приход. Мы говорили о многом. Но все же главными темами были две – иврит и ивритская литература и Израиль. Его познания о географии Эрец-Исраэль были потрясающими. Мне кажется, он знал все ее горы, все долины, все вади – не было ничего, чего бы он не знал. Мы оба мечтали жить в Израиле, но в первые годы нашего знакомства то была мечта, у которой, казалось, не было никаких шансов осуществиться когда-либо.
Я посещал его реже. Библиотека его состояла, в основном, из русских книг по его специальности – какая-то сложная инженерная профессия, связанная с электроосвещением дорог. Книг на иврите было мало, большей частью – изданные в Восточной Европе в дореволюционные и первые послереволюционные годы. Было несколько грузинских книг. Как-то он показал мне книгу на грузинском языке о своем брате, о Герцеле, написанную, насколько мне помнится, Георгием Цициашвили и опубликованную в Тбилиси в 1964 году, и сухо заметил: "Сначала они убили его, а теперь велят публиковать о нем книги и статьи".
"Они" – было в его устах постоянным определением советской власти. О ней и вообще о том, что происходило в Советском Союзе (кроме еврейских аспектов) он не любил говорить – ни одобрительно, разумеется, ни отрицательно. Он не скрывал, конечно, от меня своей антипатии к властям, но эта тема находилась как бы по ту сторону его интересов. Меер жил одновременно в двух мирах: физическое его существование протекало в городе, именуемом Москвой, но душа его обитала в царстве иврита. У этого царства были географические границы – границы Эрец-Исраэль – и границы более широкие, простирающиеся не на поверхности земли, а во времени – границы истории нашего народа и его культуры.
Я заметил, что он был весьма разборчив и осторожен в выборе друзей и знакомых. Но после Шестидневной войны круг его знакомых значительно расширился. Иногда я встречал у него "еврейских" евреев (московские и вообще советские евреи делились тогда для меня на "еврейских", то есть тех, кто интересовался своим еврейством, и на "нееврейских" – которые им не интересовались и зачастую старались скрыть свое еврейское происхождение и избавиться от памяти о нем). Иногда я встречал его и в компаниях национально настроенной молодежи. Многие тянулись к нему из-за того, что он так разительно отличался от них: они не знали ни языка, ни культуры, ни истории своего народа, для него же его еврейство было чем-то естественным, само собой разумеющимся.
Смерть одного за другим двух его близких друзей (оба они, безусловно, были для него более близкими друзьями, чем я, несмотря на то, что вот уже несколько лет мы с ним были столь близки и дружны и встречались столь часто) – Цви Прейгерзона в 1968 году и Цви Плоткина в 1969 году – была для него тяжелейшим ударом. После смерти Прейгерзона я впервые видел его плачущим. На похоронах Плоткина глаза его тоже были красны от слез.
В те годы я уже был "трефным" в глазах властей из-за моего участия в демократическом движении. Мой телефон прослушивался, и иногда в трубке раздавались посторонние голоса – вероятно, чтобы запугать меня. Письма, которые я отправлял внутри Советского Союза, открывались, просматривались и снова заклеивались с нарочитой неряшливостью – чтобы припугнуть тех, с кем я переписывался. (Разумеется, вся моя переписка с заграницей тоже просматривалась, но такой перлюстрации подвергалась и подвергается переписка всех граждан СССР с заграницей). Некоторые из тех, кто еще недавно был среди постоянных посетителей моего дома, прервали со мной всякие контакты. (Один из них числится сейчас в интеллектуальных лидерах "новой русской эмиграции" на Западе, в большинстве своем состоящей, как известно, из евреев). Меер Баазов продолжал приходить ко мне как и прежде – примерно раз в неделю. Он не скрывал того, что не одобряет моего участия в движении. "Что тебе, иври[14] [14] Иври – здесь: еврей, реализующий себя интеллектуально в иврите и в ивритской культуре.
[Закрыть], до всего этого?" – неоднократно говорил он мне. Я старался объяснить ему свою позицию, но он оставался при своем мнении.
В конце 1969 года я перенес сложную и тяжелую операцию, после которой пролежал еще два месяца – сначала в той же больнице, где меня оперировали, а затем в специальном курортологическом институте. Меер навещал меня раз в две недели. Во время одного из посещений он извинился, что не может приходить чаще. Причины он не объяснил. Недели через две после моего возвращения домой, в январе 1970 года, мне позвонил сын Меера и сказал, что отец внезапно скончался от инфаркта. Помолчал секунду, а потом спросил, не могу ли я научить его читать кадиш. Я поспешил к ним. Похороны Меера были отложены до приезда в Москву его сестер. Только тогда я познакомился с ними. К шлоишм, тридцатому дню после смерти Меера, я отправил им письмо. Чтобы оно не попало в руки КГБ, в нижней части конверта, там, где на советских конвертах положено писать адрес отправителя, – я написал вымышленный адрес. Письмо это дошло и было прочитано вслух и полностью при большом стечении народа – перед всеми, кто пришел отдать Мееру последний долг. После моего приезда в Израиль еще на протяжении нескольких лет многие бывшие тбилиссцы, услышав мое имя, спрашивали: "Не тот ли вы Занд, что написал письмо, которое читалось в Тбилиси в день шлошим Меера Баазова?"
Мне кажется, я не смогу лучше передать свои чувства, чем сделал это тогда в том письме. Поэтому позволю себе привести здесь его полностью:
Москва, 6-7/II 1970 г.
Дорогие Фаина Давидовна и Полина Давидовна! Надеюсь, это письмо уже будет в вашем доме, когда к вам придут родные, друзья и знакомые, чтобы по обычаю нашего народа отметить шлошим – тридцать дней со дня смерти вашего брата и моего друга Меера Баазова, зихроно ливраха – да будет благословенна его память.
Десять мужчин – миньян – нужно для того, чтобы можно было отметить шлошим. Я уверен, что их будет гораздо больше. Да письмо и не может заменить человека. И все же пусть это мое письмо будет знаком моего незримого присутствия в вашем доме в день скорби по моему другу.
Я мог бы сейчас предаться воспоминаниям, рассказать вам (и в который раз самому себе), как впервые встретился с ним у нашего общего друга, ныне, увы, тоже покойного, как быстро сблизились мы, несмотря на разницу в годах… Но для воспоминаний час не пришел: горечь утраты еще слишком свежа, да и не вместить всех воспоминаний, и даже тех, что представляются самыми существенными.
Поэтому я хотел бы сказать в этом письме лишь немногое, лишь несколько слов о том, что сложилось давно и незыблемо, о том, каким запечатлелся в моем уме и моем сердце образ Меера Баазова, в чем я вижу его неповторимость и, если хотите, его символичность.
Он был талантливым инженером. Он показывал мне свои печатные работы в той специфической, внушающей мне почтение, но не понятной для меня области, в которой он работал. Но как бы ни были ценны его работы в этой области, думаю, не обижу его память, если скажу, что не в его профессиональной одаренности вижу я его неповторимость.
Он несомненно обладал такими добрыми человеческими качествами, как скромность, отзывчивость, любовь к семье, привязанность к друзьям, но разве мало людей, обладающих этими добрыми человеческими качествами?
Один еврейский законоучитель и поэт, живший в средние века, имел почетное прозвище Меор ха-гола. Этот титул дали ему не власть имущие той страны, где он жил. Так назвал его народ, а на языке нашего народа Меор ха-гола означает светоч диаспоры, светоч для народа, жившего вне своей страны, в странах рассеяния.
Ваш отец Давид Баазов, ставший уже легендой, дал этому из трех своих сыновей имя Меер, что означает озаряющий, светящий, и Меер Баазов действительно был светящим, озаряющим путь.
В ночи всеобщего национального упадка, забвения своего языка, своей культуры, во тьме неведения своего "я", которая стала во многом, очень во многом уделом нашего народа в этой стране, Меер Баазов действительно был Меор ха-гола, светочем изгнания. И дело здесь не в том, что он превосходно знал язык нашего народа, что он, как никто, может быть, сейчас в этой стране, знал и великую средневековую поэзию на этом языке и блестящую нашу поэзию нового времени: превосходно можно знать и чужое – мало ли блестящих знатоков, к примеру, древнеегипетского языка, или средневековой литературы Ирана, или английской культуры нового времени?.. Иврит был для Меера Баазова родным языком его народа и, следовательно, его родным языком, еврейская культура была для него родной культурой его народа и, следовательно, его родной культурой.