Текст книги "Казанова"
Автор книги: Ежи Журек
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 25 страниц)
Охота
Джакомо нагнулся к зеркалу – посмотреть, как выглядит. Новый слуга, Василь, выше поднял свечу: слишком густым еще был в этом углу утренний полумрак. Хорошо, все в порядке. Твердый, но располагающий взгляд, в котором заметен проницательный ум, и чуточку наивное удивление – что же это творится на белом свете! – в уголках рта, отмеченное легкой – только, упаси Бог, не наводящей тоску! – задумчивостью чело. Нет, надо все-таки купить большое зеркало. В этом толком не рассмотреть изящную, исполненную достоинства фигуру, обтянутую лучшими парижскими шелками, а о существовании ног, сильных, но стройных, обутых в туфли с золотыми пряжками, и догадаться нельзя. Шелка и туфли приобретены в кредит с помощью местных купцов, долги растут с каждым днем, но сейчас не время об этом думать. Джакомо повернулся с заученной легкостью, которая совсем не легко ему далась, оглядел свою свиту – расшалившихся с утра Этель и Сару, тихого и словно бы еще не пришедшего в себя Иеремию, заспанного Василия и высунувшуюся из кухни растрепанную кухарку, – скользнул по ним веселым и безмятежным взглядом и произнес негромко, но отчетливо:
– Сегодня король меня примет.
Он давно готовился к этой встрече, добивался ее через князя Адама, к которому, как узнал – не важно от кого и когда, – сплошь и рядом прислушивались больше, чем к королю: тот был старшим в семье. Однако у него случай особый, ему даже не могущественнейший Чарторыйский [13]13
Чарторыйский Адам Казимир (1734–1823) – польский государственный деятель. Образование получил за границей, путешествуя по Германии, Франции, Италии и Англии. Играл значительную роль в политической жизни Речи Посполитой, был даже кандидатом на польский престол, но отказался в пользу своего двоюродного брата Станислава Понятовского. В 1812 г. стал маршалом варшавского сейма, был фельдмаршалом австрийским. Автор нескольких литературных произведений.
[Закрыть]нужен, а сам король. Встречу – это было ясно – сознательно оттягивали: вероятно, его проверяли. Джакомо все понял и не стал торопить события. Терпеливо ждал.
И дождался. Утро было приятно прохладным, в самый раз для прогулки. Да и портшез он подарил князю Адаму, а купить карету или даже скромную коляску просто не мог себе позволить. До поры до времени, уважаемые дамы и господа! До поры до времени. Тщательно одетый, Джакомо неторопливо шагал по безлюдным улицам, огибая коварные бугорки засохшей грязи и кучи конского навоза. Идти было недалеко – по той части города, где он будто раскалывался надвое: еще пахнущие свежей штукатуркой каменные дома внезапно расступались, открывая вереницу вросших в землю лачуг и кособоких лавчонок и проломанные деревянные тротуары, обозначающие путь среди луж и навозной жижи: между великолепными дворцами втиснулись грязноватые маленькие площади, днем заполненные телегами с сеном, торговцами и нищими.
С чего он начнет? Его, безусловно, станут расспрашивать про Петербург, про царицу. Он уже сто раз отвечал на такие вопросы, немного фантазируя, немного привирая, – впрочем, в меру, чтобы не нарваться на неприятности. Теперь же – это Джакомо отчетливо понимал – вести себя следует иначе. Но как? Правды он не откроет никому на свете, даже вспоминает, как оно было в действительности, с неохотой, сам себе не веря.
– Вон!
Окрик предназначался пятнистой дворняге, которая всю дорогу плелась за ним, а теперь стала путаться в ногах, обтянутых шелком и обутых в расшитую золотом кожу. Вон! Это русское слово крепко засело у него в голове. Сколько времени прошло с тех гор, как Куц впервые его им хлестнул? Целый век. А с того момента, когда прозвучал яростный вопль императрицы всея Руси и он чуть не лишился сознания? Два века?
А может, ничего этого не было? Нет, сто тысяч чертей – было! Но только ненормальный рискнул бы рассказать о таком королю, кажется до сих пор обожающему эту толстуху с обвислыми грудями, которой обладал, когда ее тело было еще молодым и ядреным.
А Вольтер? Что бы он сказал, услыхав этот вопль, эти бессмысленные приказы, эти проклятия, вместе с пеной срывающиеся с уст первой дамы Европы, спасительницы мира, подруги философов? По-видимому, ничего. В молчании больше мудрости, чем в словах.
Джакомо пожалел, что прогнал собаку. Он уже привык к близкому соседству убожества и роскоши – разве не так выглядит весь мир? – и тем не менее одна картина неизменно повергала его в ужас. У дороги, окруженный роем мух, до пояса зарытый в землю и по самую шею обложенный навозом стоял несчастный, уже мало похожий на человека. Впервые его увидев, Казанова решил, что это варварская кара за не менее варварское злодеяние. Однако нет – эта живая куча навоза, это почерневшее от грязи и червей, источающее, вероятно, весь вселенский смрад существо пало жертвой своих любовных страстей, и теперь его народным способом лечили от французской болезни. Так сказал сам князь Радзивилл [14]14
Радзивилл Карл Станислав (1734–1790) – князь, любимец шляхты. Содержал десятитысячное регулярное войско, был противником партии Чарторыйских. Примкнул к Барской конфедерации, но после сдачи Несвижа русским войскам эмигрировал за границу. По возвращении был прощен Екатериной II.
[Закрыть], когда их однажды занесло в этот вонючий закуток; лицо князя тогда искривила странная усмешка, маскирующая то ли омерзение, то ли смущение, – не очень-то приятно показывать такое иностранцу. Захмелевшие, алчущие простых утех, они отказались от дальнейших поисков приключений и во дворце у князя в мрачном унынии напились до бесчувствия.
А ожидающий исцеления или смерти страдалец день и ночь там торчал, гнил на глазах у зевак, которые издевались над ним, но подкладывали навоз и пялились со страхом, хотя и не без сочувствия. Такое могло случиться с каждым. Тем более здесь, где с наступлением сумерек в жалких палисадниках, в кустах за покосившимися заборами аж гудело от сливающихся в экстазе тел, с визгом, писком, гоготом ломающих ветки и утрамбовывающих задницами землю.
Казанова украдкой перекрестился. Упаси Господь. От такой болезни. И от таких лекарей.
Это зрелище, почти каждый день терзавшее душу, отвращало его от любовных утех успешнее, чем что-либо иное. Джакомо выставил двух девок, присланных женщиной, у которой снял квартиру, с третьей позабавился, потому что она показалась ему симпатичной и на все готовой, однако к ее главному и таящему опасность сокровищу не прикоснулся.
Если б он тогда так же поступил с царицей, возможно, не произошла бы та страшная сцена, лишь чудом окончившаяся благополучно. Но… можно ли было неожиданно и беспардонно вторгнуться в самую грозную задницу Европы при том, что передние ворота были распахнуты настежь? Да он бы головой поплатился, если не кое-чем другим, не менее важным. Хотя, быть может, его бы за это озолотили, но тогда у него и мысли такой не мелькнуло: он ждал скорее наказания, нежели награды. После унизительных месяцев заточения даже надежда имела привкус не радости, а страха. Он не хотел ничем рисковать. И рискнул всем.
Этот дикий вопль ему, верно, не забыть до конца жизни. Как и налившиеся кровью глаза разъяренной тигрицы. Да, тяжеленько пришлось. Но, по крайней мере, он избежал участи этого несчастного, по горло утопающего в дерьме. А то – прими дело иной оборот – стоял бы сейчас рядом или на его месте. Всякое могло случиться. Хоть он и иностранец, и уже изобретены менее варварские способы лечения венерических болезней. Достаточно было малого: выпадения крошечного звена из цепи событий, ничтожной случайности, каприза судьбы, почти незаметного движения перста Божьего, управляющего его жизнью, чтобы он навсегда ухнул в навозную яму. Если б, например, ганноверские купцы не струхнули, а дали ему по затылку где-нибудь в темном переулке, да так, чтобы он потерял бы не только сознание, но и память, а до того еще влип в неприятную историю с обыкновенной шлюхой или необыкновенной императрицей, – вполне мог бы сейчас торчать по шею в зловонной жиже, уставив помутневший взор на какого-нибудь разряженного хлыща, содрогающегося от ужаса и омерзения, однако уверенного, что с ним подобное не случится.
Если бы да кабы… Видно, ему не избавиться от этих тревожных мыслей. Во всяком случае, здесь. Но если сегодня повезет с королем? И закончится тягостное ожидание, и не придется больше молить Бога, чтобы о нем забыли…
Кто тогда принес весть, что его вызывают во дворец? Куц? Нет, Куц в то время уже им не занимался. Астафьев? Тоже, пожалуй, не он. Кошмар! Что с его памятью? Странный человек, сам называющий себя Пауком, с которым они провели несколько дней в одной камере, осыпая императрицу грязной бранью и оскорблениями, обещал Казанове всевозможные с ней утехи, но то был узник, пышущий ненавистью и похотью раб, а не придворный посланец. Поначалу Джакомо принял соседа за доносчика, полицейского агента, подосланного, чтобы вытянуть из него компрометирующие признания. Однако нет – этот Паук явно плел паутину для самого себя. Царицу Екатерину он ненавидел искренне и страстно. Причислял ее к самым омерзительным видам животных, охотнее всего – к мерзким насекомым или болотным свиньям особой породы, питающимся собственными испражнениями, приписывал ей наиподлейшие поступки, самый невинный из которых обладал мощью смертоносного яда, наделял ее тело такими прелестями, как зловонное несварение желудка, гнойники и венерические язвы, самая крупная из которых, таящаяся, точно отравленная жемчужина в раковине моллюска, в глубине ее ненасытного чрева, каждую ночь поджидала новую жертву.
Зазевавшись, Джакомо оступился и чуть не упал. Боль в щиколотке привела его в чувство. Тысяча чертей! Это же Варшава, а не треклятый Петербург. Он беспрепятственно шагает по улице – пускай даже спотыкаясь, пускай в сопровождении дворняги и в непосредственной близости от полуживого сифилитика. Спешит в королевский замок, он – Джакомо Джованни Казанова, свободный человек в свободной стране, приглашенный самим польским монархом. В Петербурге он был не гостем, а бесправным узником. Какие еще посланцы?! Трое извергов, что однажды ночью ворвались в камеру и молчком выволокли его наружу под аккомпанемент воплей Паука, которого истязал в углу четвертый мерзавец? Тогда он в последний раз видел заклятого врага императрицы, даже под градом ударов не переставшего ее поносить и предостерегать Казанову от сатанинского яда. Джакомо запомнил его взгляд, раскаленный безумием и страданием: достаточно было зажмуриться, чтобы снова увидеть эти глаза.
Но сейчас и зажмуриваться не понадобилось. На застылом лице сифилитика дрогнуло сперва одно, потом второе веко, и через минуту с бурой от грязи мертвой маски на Казанову уставились сверкающие от боли безумные глаза Паука. Джакомо оцепенел от изумления. Неужели? Как он раньше не заметил? Но откуда здесь взялся Паук?
– Так это ты, брат? – Он скорее подумал, чем прошептал пересохшими губами эти слова. Тот шевельнулся, и Казанове в лицо ударила смрадная волна. Очнувшись, он попятился. «Что за чушь лезет в голову спозаранку, – подумал, – злясь на себя. Надо сегодня засадить какой-нибудь… сразу дурацким фантазиям придет конец».
Не успел Джакомо додумать эту мысль до конца, как глаза Паука медленно потухли, взгляд обратился внутрь голого черепа, но сила, его погасившая, опустилась и разомкнула почерневшие губы. Изо рта несчастного вместе с пузырями грязной пены вырвалось нечленораздельное бормотанье, душераздирающая жалоба на всех языках мира, дикий вой: «Аааааааааааааа…» Сейчас это чудовище бросится на него, сорвет тщательно причесанный парик и сюртук с позолоченными пуговицами, забрызгает навозом рубашку из парижского шелка, заляпает гноем каждую клеточку тела, а затем, оцепеневшего от страха и омерзения, зароет по шею в вонючую жижу, чтобы он гнил там до скончания века.
С великим трудом заставив повиноваться нервы и мускулы, Джакомо стремглав кинулся вниз по улице, чтобы не слышать то ли мольбы, то ли предостережений несчастного Паука – или не Паука? – теперь это было уже не важно. Он хотел только одного: убежать как можно дальше от вопля, воскресившего в памяти истошный крик разъяренной бабы, которая управляет половиной мира, а желает управлять целым.
Остановился он только на лестнице, ведущей на Замковую площадь, – оступившись, замер, чтобы не упасть. Перед замком, а вернее, большим тяжеловатым дворцом было еще пусто. Джакомо знал, что явится слишком рано, но никак не мог предположить, что использует это время для передышки после столь неприятного приключения. Присел на каменную ступеньку, выплюнул набившуюся в рот пыль. Что за идиотизм – опять он мчался на встречу с коронованной особой бегом.
Но тогда – что это был за бег! Его тащили по обледенелой площади, осыпали тумаками, подгоняли, не жалея пинков, словно волокли на казнь, а не на аудиенцию к царице. Давали понять, и он это чувствовал каждой мышцей и каждым нервом, что он – никто и самый последний лакей ее императорского величества может сделать с ним что пожелает. Дураки, он и без них это знал. В камере такое усваиваешь быстро. Ладно. Сейчас он никто, и незачем ему об этом напоминать. Никто даже в глазах тупых солдат, невинных в своей вынужденной жестокости. Но посмотрим, что будет потом. Далеко не все получат прощенье. Пусть только узнают, кто он на самом деле. Кто? Уж наверное, не никто. Как иначе объяснить интерес, проявленный к его особе великой Екатериной, всемогущей императрицей, которую почитают самые влиятельные европейские монархи и перед которой склоняет голову Вольтер? Его призывают. После долгих недель, проведенных в неволе. Это неспроста, думал он, выпадая из дырявых лаптей и путаясь в полах слишком длинной шинели, то облепляющей ноги, то распахивающейся на ледяном ветру, неужели за него замолвил словечко старый паяц, венецианский консул, или коварная девка, у которой его схватили, призналась, как было дело. Нет, это все чепуха. Причина, несомненно, другая, более важная.
Памятная записка! Его памятная записка об искусстве управления государством! Вероятно, они ее прочли, поняли, сколь полезные мысли там содержатся, сумели оценить их оригинальность. Разное говорят об этой могущественной женщине, но недалекой ее не считает никто. Обвиняют во всех грехах – только не в глупости. Впрочем, разве ей простили бы подлость, разнузданность, жестокость, если б не сильный ум, позволяющий железной рукой управлять своими подданными, несмотря на недобрую молву, вызывающую возмущение одних и любопытство других? Сам он, не раз оклеветанный, относился, пожалуй, к числу последних. Россказням Паука не верил, с самого начала поняв, что перед ним одержимый ненавистью безумец. Да и как поверить в существование женщины, чье лоно способно принять член быка? Или целого – пускай самого маленького – карлика с руками, ногами и головой? Разве о нем не рассказывали подобных небылиц? Будто он вскрывает девственниц языком или будто вместо фагота у него дубовый протез? Ерунда, вздор.
И уж никак не эти байки о быках, лилипутах и гвардейских полках, составленных из одноразовых любовников императрицы, привели его сюда, в Петербург, с яростью подумал Джакомо, получив очередной тумак. У него были более честолюбивые планы, нежели желание удержаться на блестящем льду дворцовой площади. Он видел себя в лучших столичных салонах, а не в вонючей камере, слышал свой голос в диспутах с самыми светлыми умами этого, год от года крепнущего и потому привлекающего интерес Европы государства, а не в перебранках с тюремщиками. Даже сейчас, на это, вероятно, важнейшее в его жизни – а быть может, и в жизни царицы – свидание его бы должны везти в изящной коляске или закрытых санях, укутанного в огромный тулуп, чтобы все в нем разогрелось докрасна, а не тащить по морозу как мешок с тряпьем.
Но все еще переменится, сегодняшние вечер и ночь и завтрашнее утро откроют новую страницу. Он покажет этой тупой солдатне, не испытывающей ни капли уважения к дворянину, на что способен. И всем остальным тоже. Просто Екатерина, великая мудрая Екатерина многого не знает, ее обманывают, скрывают правду. Что отнюдь не лучшим образом характеризует систему, которую она создала и которой так восхищается Европа. Но он не злопамятен. Когда его испытания благополучно закончатся, он посмотрит на печальные события последних недель другими глазами. Проявит – как и пристало человеку чести – великодушие, простит разных Куцев, Астафьевых, обезьян в мундирах, толпами приходивших на него поглазеть, и даже этих трех медведей, волокущих его по площади.
Однако через минуту, качнувшись от внезапного удара в лицо, Казанова почувствовал, что уверенность в будущем великодушии в нем слабеет, а сплевывая кровь с разбитых губ, и вообще в своем будущем усомнился.
Замковая площадь постепенно оживала: евреи, навьюченные тюками с товаром, возвращались в город, на ночь закрывавший перед ними ворота, сменились караульные у входа в резиденцию короля. У солдат были широкие мужицкие лица, задубевшие от мороза и ветров на деревенских бездорожьях; их устремленные в одну точку взгляды были сосредоточенны, но лишены смертельной серьезности автоматов, выполняющих подобные обязанности в Берлине, Вене или Петербурге.
Много ли надо, чтобы эти славные солдатики превратились в жестоких зверей? Джакомо провел пальцем по губам, по еще ощутимому рубцу. Достаточно отдать приказ, и они преобразятся. Да и почему в Польше должно быть не так, как везде? Несколько шипящих команд – и солдаты бросятся на него, не рассуждая, поволокут, как и те, без зазрения совести, через площадь, молотя кулаками по голове и забавы ради подставляя подножки. А если на его месте окажется толпа, скопище несправедливо обиженных? Что ж, они и на эту воющую от страха и ненависти толпу бросятся, будут топтать, увечить, преследовать, пока не свалятся от усталости. Сколько раз так бывало? Сколько еще будет? Хотя бы здесь, на спокойной сейчас варшавской площади, сколько еще раз взметнется к небесам бессильная жалоба несчастных людей, загнанных в узкие улочки старого города, избиваемых, осыпаемых страшной бранью?
Господь милосердный, подумал Джакомо, не о том ты, наверно, мечтал, не таким хотел видеть мир. Почему всегда на одного Христа приходится двое разбойников? На одну жертву – два палача?
Ну а вдруг все-таки тут будет иначе? Здешний народ, как он успел заметить, не привык к бездумному повиновению. Да и о каком повиновении может идти речь в стране, где неизвестно, кого надо слушать, где банды повстанцев ни в грош не ставят королевскую власть, а российские солдаты издеваются и над королем, и над бунтовщиками? Здесь в цене не покорность, а нечто иное. Смекалка? Да. Но прежде всего наглость и лень. Наглость жертв и лень супостатов. Первые умеют защищаться и кричать о своих обидах, а вторые предпочитают покой и деньги орденам за усердие в своем грязном деле. Это позволяет с грехом пополам выжить.
Босоногий еврейский мальчик, с трудом волоча корзину, полную свежих булок, подошел, видимо ободренный задумчивостью Казановы. Вряд ли бледный заморыш привлекал к себе покупателей. Джакомо стало жаль маленького продавца, но негоже было жевать булку на улице перед королевским дворцом. Того и гляди, начнут съезжаться другие приглашенные, не дай Бог, если его застанут с набитым ртом в непосредственной близости от королевской особы; хуже того: если какое-нибудь из окон спальни выходит на площадь, пробудившийся монарх может, выглянув наружу, обратить внимание не на шляпу с пером и не на расшитый золотой кафтан, а на кусок у него в зубах.
– Nein [15]15
Нет (нем.).
[Закрыть],– сказал Джакомо на языке, наиболее подходящем для отказа.
Мальчик отошел, но недалеко, возможно на свое постоянное место, а может, у него просто не было сил идти дальше: поставив корзину на ступеньки ведущей в глубь старого города улочки, он присел с ней рядом.
Казанова потянулся: хрустнули суставы. Покорность жертв. Легко так думать, когда этап унизительной покорности позади. А если человек вынужден, точно корзину с булками, всю жизнь нести это бремя? Вернее, и бремя и корзину. И уповать только на лень супостатов?
Несколько дней назад двое таких, в мундирах, с мужицкими рожами, пришли за Этель и Сарой. Поначалу Джакомо не мог понять, что им нужно. Евреям после наступления сумерек запрещено находиться в городе? Да. Но при чем здесь он? Девица, с которой он иногда проводил время, сама старалась не задерживаться. Впервые он с удивлением услышал об этом запрете, когда однажды предложил ей остаться до утра. Впрочем, в Европе полно городов, где к евреям относятся как к чужакам, и удивляться тут нечему. Ему евреи не мешали, а еврейки – напротив – доставляли больше удовольствия, чем иные. Даже здесь у единственной женщины, пришедшейся ему по вкусу, были черные как смоль волосы и типичный для ее нации, дерзкий и одновременно покорный, взгляд. Джакомо раза два оставлял ее на ночь, но подымать шум из-за такого пустяка… Запрет запрету рознь. Он не обязан вникать в законы страны, где всего лишь гость. От него-то им что понадобилось? Он ведь не еврей. Итак?
Старший по чину, возможно даже, офицер, немного смутился. Но… Никаких «но», он дворянин, состоит в родстве с могущественнейшими правящими династиями Европы. И, если сочтет этот визит вторжением, а вопросы оскорбительными, за последствия не ручается. Король… Барышня? Какая барышня, нет здесь никаких барышень. Поискал взглядом Василя: небось этот сукин сын донес. Выгнать в шею, все равно от него никакого проку. Жрет как слон, а у него не цирк, чтобы держать слона. Василь!
Обернувшись, Джакомо с удивлением увидел на пороге гостиной не слугу, а сестричек, одетых по-дорожному, с узелками в руках. А ну марш на кухню, быстро! Двойняшки не шелохнулись. Сию же минуту вон! Но прошла минута, другая, а они и не подумали уйти, наоборот, шагнули вперед, глядя ему прямо в лицо. Вот когда он по-настоящему изумился. В их глазах не было и следа пресловутой тысячелетней покорности, позволявшей их соплеменникам переживать и не такие гонения. Джакомо увидел четыре раскаленных уголька – гордые, твердые, осуждающие. Что эти пигалицы вообразили, черт подери, думают, он спасует, отдаст своих девочек на поругание варварам с их глупыми законами? Если они немедленно не исчезнут, он окажется в затруднительном положении. Только тут появился Василь; выказав несвойственную ему сообразительность, сгреб сестричек в охапку и уволок из комнаты. Казанова вздохнул с облегчением, на миг позабыв, что посетители еще здесь. Кто их навел? Хозяйка? Нечего с ними церемониться. Он советует им убраться, да поскорее. Вмешиваться в свои дела – дела государственного значения! – он никому не позволит. И лучше не заставлять его это доказывать. Итак: чтобы духу их не было! Василь сунул голову в дверь. А ну, живо! Джакомо нашарил в кармане дукат – кажется, последний. Незваных гостей как ветром сдуло.
До чего же просто все получилось: стоило ему повысить голос, и они струсили и взяли деньги. Можно с облегчением вздохнуть. Но что означало поведение девочек? Вообще-то, он понимал что. Эти пылающие взоры ему уже случалось видеть. Всякий раз, когда приходила или уходила та девка. Негодницы! Совсем обнаглели! Пусть не думают, что он позволит себя шантажировать.
И кинулся к ним с намерением, вопя и брызгая слюной, оттаскать негодниц за рыжие кудри, высечь розгами дерзко выпяченные попки. Из-за них лишился последнего дуката – не устрой они эту комедию, обошелся бы нагоняем. Но… рот Казановы открылся только от удивления, а рука поднялась, чтобы почесать в затылке: юных фурий, готовых принять мучения, лишь бы ему насолить, как не бывало – на диванчике, обнявшись, сидели две печальные сиротки, а тысячелетняя покорность застилала их не столь давно пылавшие от ярости глаза слезами.
– Они ушли, – пробормотал Джакомо, – вам нечего бояться.
Но ту девицу к себе больше не приглашал.
«Ну и расчувствовался же ты, Джакомо, – подумал он, вставая и отряхивая пыль с панталон. – Занялся бы своей персоной. Не то закончишь в лучшем случае продавцом булок…»
Опомнился он как нельзя вовремя – уже начали съезжаться экипажи. Один, второй, третий затарахтели по булыжной мостовой. Кто же приехал? Чтобы лучше видеть, Джакомо рукой заслонил глаза от солнца. Ага, князь Сулковский [16]16
Сулковский Август Казимир (1729–1786) – воевода, в 1765 г. отправился во Францию с официальным сообщением об избрании королем Станислава Понятовского, был тесно связан с Репниным Н. В., был одним из организаторов постоянного совета при сейме.
[Закрыть]; второй – низкорослый, с хамской физиономией – был ему незнаком. Подходить к князю Казанова не хотел – на днях тот замучил его растянувшимся на несколько часов и так и не завершенным рассказом о происхождении своего рода. Однако было поздно: князь его заметил.
– Прекрасное утро! – Сулковский, отпустив карету, сам шел ему навстречу. Коротышка, небрежно поставив ногу на подножку, остался возле своего экипажа. Что-то в нем было неприятное, пожалуй, даже угрожающее. Хотя… любое новое знакомство может оказаться полезным.
– Вы меня не представите, князь?
Сулковский чуть заметно поморщился, но гримаса тут же сменилась улыбкой, и он обнял Казанову за плечи:
– Забудем про земные дела. Уделим минутку божественному.
Выхода не было – пришлось повернуться спиной к месту, где сейчас происходило самое интересное, устремить взор на Вислу и заросли на противоположном берегу, ну а главное – слушать, слушать этого зануду, рассуждающего о погоде с пафосом первооткрывателя Америки. Ну и влип же он. Неловко чересчур часто оборачиваться и проявлять излишнее любопытство к тому, что делается на площади, но ведь он слышит, как съезжаются другие приглашенные на утреннюю аудиенцию, как шумно и оживленно становится перед воротами замка. Князь заметил его нетерпение.
– Вы, южане, начинаете все усерднее служить материальному. А ведь культура, которую вы подарили миру, – производное духа, божественной идеи, каковой никак нельзя пренебрегать. Теперь только и слышишь: «Самое важное – Физика, а не философия, деньги, а не идея, тело, а не душа». Как совместить опасные крайности? Кто на такое способен?
Казанова улыбнулся, хотя гораздо больше ему хотелось злобно оскалиться.
– Женщина. В ней прекрасно сочетаются душа и тело, идея и деньги.
– Вы шутите, а проблема весьма серьезна. И положение еще больше усугубится, если все станут отделываться шуточками.
«Я вовсе не шучу, – подумал Джакомо, – спасибо тебе, Господи, что ты сотворил тело, деньги и физику, да, да, и физику тоже. Разве не гравитация притягивает тела, позволяет им сближаться, сливаться, одному проникать в другое? А еще, Боже, я тебе стократ благодарен за геометрию. Кто же, как не вдохновенный геометр, приводит в движение бесконечно прекрасную систему фигур и форм: плавные линии бедер, живота и груди, остроконечные, но бархатистые на ощупь конусы, мягкие полушария, напрягающиеся под давлением раздвигающих их цилиндра? Разве такое человеку под силу?»
– А знаете, господин Казанова, к чему это приведет? Именно здесь, на нашей земле, начнется оздоровление европейского духа, здесь, а не где-нибудь еще забьется живой пульс веры, которая заставит человека вновь обратиться к вещам более возвышенным, нежели угождение потребностям тела. Не верите?
– Почему? Все возможно.
И все-таки покосился через плечо. Где-то он уже видел выходящего из кареты мужчину в пышном мундире. Ну конечно! Лесная просека. Вялая висюлька в руке ординарца, съежившийся от удара офицер Зарембы. Браницкий. Полковник Браницкий. Перестал, видно, охотиться за противниками короля. Князь Сулковский, не замечая рассеянности собеседника, деланно рассмеялся:
– Не верите вы мне, не верите. Хоть бы поискусней прикидывались.
Что ему нужно, черт подери: насмехается или всерьез пытается увлечь невыносимо нудными рассуждениями? И почему увел его в сторону от общества, с каждой минутой все более многолюдного и блестящего?
– Признаюсь: вера не самая сильная моя сторона. И пожалуй, это уже навсегда. Стало быть…
Браницкий поздоровался с мужчиной, который стоял, небрежно прислонившись к экипажу.
– Стало быть, вы не склонны забивать голову мыслями о будущем?
В этих словах Джакомо уловил нечто похожее на предостережение. Настороженно взглянул на собеседника. Нет – ничего подозрительного в лице князя не было.
– Напротив. Только меня интересует ближайшее будущее. Чего мы, собственно, ждем?
Сулковский отплатил ему столь же настороженным, хотя несколько смущенным, взглядом. Результат осмотра, видно, его удовлетворил: обняв Казанову за плечи, он легонько подтолкнул его к остальным.
– Мы ждем подходящего момента, сударь!
– То есть?
– То есть сейчас момент неблагоприятный.
– Король еще спит?
– Хороший вопрос. Вижу, в петербургских салонах вы не разучились понимать все с полуслова.
Джакомо ничем не показал, что это замечание его покоробило. Подобную иронию на грани язвительности и обыкновенного хамства могли себе позволить лишь высокородные особы; никому другому это бы не сошло с рук. Но там, в тех «салонах», по которым его в буквальном смысле слова таскали, этому зануде любую колкость воткнули бы обратно в глотку, невзирая на его знатное происхождение. Паук, обезумевший от ненависти к Екатерине, тоже был князем, возможно, не худородней Сулковского.
– Ладно, не обижайтесь. – Князь примирительно улыбнулся. – Тоже, гм, любите побаловаться спозаранку?
Ах вот оно что! Как же он раньше не догадался. Ведь польский король слывет женолюбом. В Петербурге об этом говорили одобрительно, а графиня, его восхитительная графиня, расхохоталась до слез, когда он начал ее расспрашивать. Ну конечно. Пока они тут топчутся с важным видом, стараясь не терять достоинства, щеголяют остротой ума и глубокомыслием, король небось взбирается на какую-нибудь крутую задницу или скатывается с мягкого живота. Теперь Казанове не составило труда ответить Сулковскому улыбкой:
– И спозаранку люблю. Но, вероятно, меньше, чем король.
Великое нравственное обновление начинается с утреннего перепихиванья. Недурственно. У такой программы спасения мира найдется немало приверженцев. А народ, который за таким королем пойдет, наверняка не погибнет.
Князь представил Казанову Браницкому. Церемония была краткой – Браницкий глянул рассеянно, не выказав интереса: его внимание, как и всех прочих, было занято чем-то другим. Коротышка с хамской физиономией распрямился, в два прыжка подлетел к подъехавшей карете, услужливо открыл дверцу. Блестящий от позументов мундир, окаймленное баками лицо… кровь бросилась Казанове в голову, ему почудилось, что это полковник Астафьев, и он не на шутку испугался. Поняв, что ошибся, мысленно крепко себя обругал, но тут же заметил, что надменный вельможа, едва отвечающий на поклоны, не только его поверг в смятение. Одни отводили глаза – правда, украдкой, чтобы, упаси Бог, никого не обидеть, взгляды же других, напряженные до боли, искали встречи со взором вновь прибывшего сановника. Все расступились, спеша пропустить – кого? незваного гостя или избавителя? – принимавшего подобострастное внимание с презрительным спокойствием. Он несколько раз согнул колени, проверяя, хорошо ли сидят сапоги, но не сдвинулся с места, пока не выслушал отрывистый, как собачий лай, рапорт мужлана с хамской рожей.
Спросить, кто это, было не у кого, Сулковский куда-то исчез, а Браницкий протиснулся к заносчивому вельможе.
– Кто это?
Стоящий впереди мужчина повернулся на каблуках. Джакомо увидел лицо рассерженного ребенка.
– Никто.
Злобный херувим заметил его растерянность и чужеземный наряд и неожиданно приветливо улыбнулся:.