Текст книги "Казанова"
Автор книги: Ежи Журек
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 25 страниц)
У самого въезда в город Джакомо услышал громкий топот. Он не испугался и не схватился за кинжал, ведь звук доносился не сзади, а спереди. Лишь когда всадник, не обратив на них внимания, проскакал мимо на взмыленном сивом коне, в лысом лихаче, яростно размахивающем саблей, Казанова узнал ближайшего дружка Браницкого.
Теперь можно было с уверенностью сказать только одно: ни в чем нельзя быть уверенным.
Finale
Жизнь – просто-напросто искусство самоограничения. Эта фраза уже не первый час вертелась в голове. Откуда она взялась? Черт знает. Вольтер? Пожалуй, нет. Какое самоограничение при его непомерных аппетитах? Но, с другой стороны, изречение вполне в духе нашего философа, очередной экземпляр из его коллекции банальностей. Итак, Вольтер. А может, и нет. Мало ли таких бесхозных афоризмов засоряют мозги. Хорошо, он попробует применить его к себе.
И потому даже не шелохнулся, когда – в который уж раз! – услышал шаги в коридоре. Не вздрогнул, когда в замке со скрежетом повернулся ключ и со стуком упал засов. Ничего интересного ждать не приходилось. Вероятно, тот самый детина в рясе, который тогда не пускал его в монастырь и уступил, лишь когда был повален на пол и обрызган кровью из раненой руки. Крадется – наверно, решил отомстить; служителям Бога не чужды земные слабости, а жилистым лапам может позавидовать профессиональный душитель. А, все равно. Он, Казанова, не станет сопротивляться. Не сумеет, не хочет, не в состоянии. Всему есть предел. Сколько можно ждать, прислушиваться к шагам за дверью, бросаться с надеждой к каждому переступающему порог остолопу, паясничать перед ним с пересохшим от волнения горлом, чтобы в конце концов выслушать кучу обещаний и снова томиться, как зверь, навечно заточенный в клетку? Сколько это продолжается, сколько – не дней, Господи Иисусе! – недель? Три, четыре?
Джакомо потерял счет времени, да и зачем нужно знать, какой день на дворе, если надежда убывает с каждым часом? Но на этот раз шорох, нарушивший внезапно воцарившуюся за дверью тишину, показался ему необычным. Почудилось? Он привык слышать такое по пять, по десять раз на дню, а сейчас ему это только приснилось… Нет – шорох повторился, стал громче, сменился покашливаньем, шепотом, чуть ли не смешками. Нет, это не может быть ни один из тех вельмож, что в первые дни слетались сюда, как мухи к гниющей падали, возбужденно гудели в коридоре, бренчали орденами и шипели от сдерживаемого смеха, когда он в сотый раз рассказывал, как Браницкий со стоном упал в грязь.
Верно, это один из неразговорчивых писарей, приносивших ему кипы книг и рукописей. Пошли они к черту со своим показным усердием! Он больше ни слова не напишет. Да, была у него охота, но пропала. Конец, schlub. Что написал, то написал. Сдержал свое обещание, пускай теперь Телок что-нибудь пообещает. Как минимум, пару верховых лошадей, полный кошелек и эскорт до границы, чтобы околачивающиеся возле монастыря головорезы, жаждущие отомстить за Браницкого, не вздумали помешать отъезду. А не захочет, не надо. Пускай историю этой несчастной страны ему пишут косноязычные придворные бездари. Хотя бы тот, что сейчас нетерпеливо топчется за дверью, горя желанием бросить на стол очередной опус об очередной национальной катастрофе или загубленных шансах на победу. Господи, что за люди! Что за народ! Столетие за столетием бредут навстречу гибели, пожираемые соседями и собственной гордыней. Точно слепы и глухи. Бог с ними! Он, во всяком случае, не станет больше заниматься чужими бедами – собственных хватает. И открывать им глаза не намерен, наоборот, закроет свои и попробует – по их примеру – слышать лишь то, что пожелает услышать.
Дверь громко скрипнула, словно одобряя его решение. Посетитель был уже внутри. Ну и пускай. Он не проронит ни слова. Не вскочит, о нет! с твердой, как камень, лежанки, не кинется приветствовать вельможного пана. Довольно. Не сдвинется с места, откажется принимать пищу, вообще от всего откажется. Пока его отсюда не выпустят. С королевскими почестями и с королевской охраной, ибо здесь надежная охрана важнее любых почестей.
Что-то зашуршало по каменному полу кельи – крыса? Шаги безмолвного посетителя? Дверь с тяжким стоном закрылась, а когда стон оборвался, вновь настала тишина. Тишина. Ключ в замке, кажется, не повернулся? Нет. Значит, это не королевский библиотекарь, а более важная персона. Какая разница? Кем бы незваный гость ни был, он пожаловал не вовремя. Господина Казановы нет. Уехал, победив на дуэли, провожаемый слезами друзей и заверениями в дружбе врагов. Здесь остался узник без лица и без имени, готовый терпеливо дожидаться торжества справедливости. Хорошо. Он им покажет, что такое искусство самоотречения. У них волосы встанут дыбом и отвалятся челюсти. Пожалуй, только дышать не перестанет, хотя и в этом не уверен. Даже испражняться будет под себя. Как бы ни разыгрался геморрой. Пусть увидят, что он действительно на все готов. Предпочитает заживо сгнить, чем и впредь забавлять эту свору. Молчанием заставит их призадуматься, а вонью – наконец что-то предпринять. Вот так-то! Прекратятся многолюдные паломничества к «нашему доблестному Казанове», и, быть может, кто-нибудь из этих молодящихся хлыщей подумает, как его отсюда вызволить, вместо того чтобы развлекать бесконечными однообразными рассказами, что Браницкий, как Браницкий, с кем Браницкий. Идите вы со своим Браницким куда подальше, чтоб я вас не видел! Меня не интересуют его заживающие кишки, у меня есть собственные, переворачивающиеся десять раз на дню от вопиющей несправедливости, которая победу превращает в поражение, а победителя – в узника, ждущего помилования. Насрать на такие порядки. Прямо сейчас, немедленно. Почему нет? Пусть этот, первый, все еще не решающийся заговорить смельчак увидит, что их ждет.
Джакомо напрягся, надулся, но эффект был ничтожный. Так, значит? Даже на это он уже неспособен? Жадно глотнул воздух, но не успел протолкнуть его сквозь судорожно сжавшуюся глотку, как с порога прошелестел тихий голосок:
– Это я…
Матерь Божия, святые угодники, грешный мир! Ему явился ангел, настоящий ангел – Лили! Джакомо мгновенно расслабился, мысленно благодаря Бога, что не слишком поздно, и торопливо вскочил. В темной епанче с полуопущенным капюшоном, оставляющим открытым только нос и рот, Лили и впрямь была похожа на посланца иного мира, где смертный может быть вознагражден за свои страдания. Да нет, вздор! Разве у ангела может быть такая улыбка? И такой любопытный взгляд? Боже, разве так смотрит дочь на отца? И так – минуту спустя – обнимает?
Ее прислала тетушка, с едой и запиской. Ага, грудь пополнена или она, как никогда, крепко к нему прижалась? Что? Ах, корзинка. Но что может сравниться с этим запахом и этими округлостями… Он болен? Нет, почему, неужели так скверно выглядит? Лежал? Лежал. А что здесь еще делать? Можно, конечно, стоять либо сидеть, но в одиночестве эти занятия лишены всякого смысла. Когда лежишь, по крайней мере, вспоминаются разные приятные минуты. Рука? Зашипел, едва она коснулась повязки, не от боли – скорее от обиды, что тогда, когда он действительно нуждался в помощи, рядом никого не было.
Она слыхала, что ему хотели отрезать руку? О да, местные коновалы только о том и мечтали, ходили к нему табунами. Но он отлично понимал, что им на самом деле нужно. А она не догадывается, наивная барышня? Впрочем, откуда ей знать, сколько в мире подлости и грязи. Они хотели – это ясней ясного – в качестве презента преподнести Браницкому отрезанную по плечо руку. Уравнять чаши весов. Какое там уравнять – ведь граф поправляется, так что в проигрыше остался бы только он, с пустым рукавом в том месте, которого она сейчас касается. Впрочем, зря он ее пугает, все эти ужасы позади, он не поддался, выгнал в шею неучей и интриганов, теперь все будет хорошо. Пусть она располагается как дома, снимет накидку, присядет, расскажет, что творится на белом свете.
Свеча… пожалуй, надо зажечь свечу, сумрак сгущается с каждой минутой. Но не сдвинулся с места. Так лучше. Незачем ей видеть его не мытое несколько дней лицо, круги под глазами, пятна на рубашке. Совсем опустился. Позор! Возможно, жизнь – это искусство самоотречения, но стоит ли начинать с собственной внешности? Ведь вчера – вчера или неделю назад? – ему принесли новый парижский камзол, который он заказал еще до выступления при дворе. А рубашки? Целая дюжина лежит в сундуке под окном – их с букетиком засушенных цветов прислали Этель и Сара. А башмаки? Грязные и запыленные, небрежно брошенные в угол, они даже в полутьме сверкают атласной кожей и серебряными пряжками. Так что зачем свеча? Чтобы девочка разглядела его босые ноги, небритую физиономию и несвежую рубашку, вылезающую из панталон? Чтобы отпрянула с отвращением?
Итак, он не сдвинулся с места. И она не отстранилась. Наоборот, крепче его обняла и прижалась лицом к этой ужасной рубашке. Влага на груди – неужели плачет? Поднял за подбородок прелестную головку – это еще что? – и тут слезы хлынули ручьем.
– Это все из-за меня.
Больше он ничего не сумел разобрать. Все остальное было безудержным рыданием, потоком слез, вздохов, слов, оборванных на середине, по многу раз начатых и не оконченных фраз. Да, да, из-за нее, она хотела руки на себя наложить, когда узнала, что он ранен, любимый, единственный, не вступись он за ее честь… она уже давно рвалась сюда, сразу же… служить ему, как умеет… но ее не пускали и сегодня не позволили, но она придумала… а сейчас умоляет, умоляет, чтобы он ее не отталкивал…
Господи, да как же можно оттолкнуть ее, чудесную крошку, чьи слезы красноречивее всякого признания в любви, его заплаканную дочурку, прижимающуюся к нему с отчаянной нежностью, его кровь от крови, плоть от плоти, слезы от слез. Дьявол! Да как же ее не оттолкнуть, если она опустилась перед ним на колени, продолжая обнимать его и целовать… быть может, это невинные поцелуи, она бы, наверно, так же прижимала к груди потерянную и наконец отыскавшуюся тряпичную куклу, но разве трудно почувствовать, что игрушка не из тряпок сделана, а из раскаленного железа? По крайней мере три недели у него не было женщины, и чтобы ему об этом напомнить, хватило бы искорки поменьше. Но ведь девочка, разжигающая в его жилах огонь, не знает, кто она, не понимает, что делает. Не знает… Но он-то – тысяча чертей! – он знает, и чересчур хорошо.
– Погоди, детка… я зажгу свечу.
– Нет.
Это уже была не слезная просьба, а страстный стон. Адский пламень все разгорался.
– Зажгу.
– Нет. Пожалуйста. Пусть все остается, как есть.
Он бы посмеялся, случись это с кем-нибудь другим. Не может все оставаться, как есть, – поздно. Пусть будет, как было, доченька. И лучше тебе не знать почему. Джакомо нежно поднял Лили за плечи и отодвинул на безопасное расстояние. Мужчины – животные. Жеребцы, быки, хряки. С ними надо осторожно. Ей никто еще этого не говорил? Может, именно ему следовало бы сказать, – разумеется, не сейчас. Он не такой святоша, чтобы испортить сладостные мгновения провозглашением банальных истин. А может быть, не такой уж плохой выход – силой отцовского чувства придушить зверя, для которого нет ничего святого, чтением морали заставить его поникнуть. Вздор. Нужно придумать что-нибудь другое. Пододвинул Лили единственный стул, хотел помочь снять накидку, но вовремя удержался. Сейчас лучше не предлагать ей раздеться. Тем более что от окна тянет холодом. Холод и тьма. Уже не спокойный Полумрак, царивший здесь четверть часа назад, – темнота сгустилась, покрыв стены графитовой плесенью. Только лицо девочки смутно светилось да поблескивали выбившиеся из-под капюшона локоны. Улыбается? Плачет?
– А что тетушка? Сердится на меня?
Лили даже засопела от возмущения: сердится? Почему? Кто бы посмел на него сердиться, даже господин граф Браницкий отзывается о нем с уважением. А у тетушки сейчас много работы в театре, наверно, потому она его до сих пор и не навестила. Как бы не так, подумал Джакомо, это благодарность за то, что он для нее сделал. Графа-то своего она, в конце концов, заполучила. А что досталось ему: четыре грязных стены под неусыпной охраной. И потоки красивых слов вместо свободы. Ах да, еще корзинка с едой.
Женщины тоже животные. Только другого вида. Может быть, птицы. Да, птицы. Ничто, кроме собственного гнезда, их не интересует. А если кто-нибудь попробует в это гнездо вторгнуться, у них есть клювы, и когти, и крылья, которыми можно брезгливо махать. Конечно, и с Бинетти выпадали приятные минуты, когда ее гузка милостиво подрагивала, но сейчас это не имеет значения. Он ей больше не нужен. Как будто перестал существовать. Глупая курица! Хотя… не такая уж глупая, раз прислала к нему Лили. Она хоть понимает, сколь это рискованно?
Птицы – жирные, крепкозадые гусыни, злобные орлицы, надменные совы, индюшки со сморщенной обвислой кожей, серенькие куропатки, смиренно ожидающие на меже своей участи. Кошмар! Но попадаются ведь и прелестные пташки. Например, эта, робко присевшая рядом, готовая в любую минуту вспорхнуть и улететь. Джакомо протянул руку, погладил, успокаивая, нежную, как атлас, холодную лапку. Лили накрыла его пальцы ладошкой, поднесла к лицу. Знает ли он, как все его любят, как не могут дождаться? Кто, интересно, чуть не пробормотал он вслух, те, по чьей милости он здесь сидит уже которую неделю, или те, что изо дня в день кормят его пустыми обещаниями добиться заступничества короля, или приятели первых, с нетерпением дожидающиеся, когда он выйдет, чтобы пустить ему пулю в затылок, а пока упражняющиеся на воронах, итак, кто эти «все»? Он хотел язвительно рассмеяться, но подавил и это желание.
Воспоминание о толпящемся перед монастырем сброде, готовом оторвать ему голову при попытке к бегству, подействовало не хуже прикосновения пузыря со льдом к животу. Сейчас он уже мог без опаски зажечь свечу. Склонился над принесенной Лили корзинкой – отчасти из любопытства, отчасти чтобы не огорчать девочку; после сегодняшнего обеда – разваренной капусты со шкварками – даже мысль о еде была пыткой. Сверху лежал небольшой конверт. Ага, письмо. Письмо от Бинетти. Лили беспокойно зашевелилась, посмотрела на него так, будто чего-то ждала.
«Офицер, который вручит тебе это письмо…» Какой офицер? Лили, точно услыхав немой вопрос, выпалила:
– Таде.
– Котушко?
– Да.
– Не захотел?
– Я захотела.
– И он тебя отпустил?
– Он для меня все сделает.
– А ты для него?
– Не все.
Казанову в равной мере удивила и ее твердость, и собственная дурацкая несдержанность. Ему-то какое-дело? Мало у него неприятностей? Скомкал письмо, почему-то совершенно уверенный, что ничего хорошего там не найдет. Однако любопытство взяло верх. Ну ладно, он только взглянет.
«Офицер, который вручит тебе то письмо, рискует честью. До того дошло, что всякие с тобой отношения грозят ее утратой, притом по твоей, Джакомо, вине».
Что эта баба несет! Она ему будет говорить о чести! По крайней мере, его-то честь всегда при нем, он ее утратить не может. Подлая! Пусть только когда-нибудь ему попадется – тут они и побеседуют о чести. Но что интересного она сможет сказать, если во рту у нее будет торчать нечто, от чести весьма далекое?
«Завтра мы с королем уезжаем на охоту, а затем в Петербург, где зимы, говорят, бесподобные, а высшее общество жаждет искусства. Так, во всяком случае, утверждает граф. Стало быть, мы никогда больше не увидимся, о чем я ничуть не сожалею. По сути дела, Джакомо, ты – сукин сын. Но чтобы не поминал меня лихом, посылаю тебе корзинку того, что – после самого себя – ты любишь, пожалуй, больше всего на свете…»
На мгновение Казанова рассвирепел. Словно получил оплеуху, пощечину, причем нанесенную отнюдь не женской ручкой. На обороте была еще приписка, но ему вполне хватило прочитанного, и он сунул письмо в карман. Зачем подставлять вторую щеку? Пускай уезжает. Он не станет поминать ее лихом. Вообще не вспомнит. Неблагодарная тварь – ничего другого она не заслужила. Хотя – он посмотрел на застывшую как изваяние Лили, не сводящую с него напряженного взора, – может быть, это не совсем так.
– Она… – ему пришлось проглотить слюну, чтобы не подавиться этим словом, – тетушка… знает, что ты здесь?
– Не знает. Думает, я пошла на урок.
Ах вот оно что. Интересно. Лучше и придумать трудно. Если б только он захотел…
– А он?
– Он не в счет…
Черт, малышка эта – беспредельно наивна или чересчур сообразительна? Много будет понимать, скоро состарится.
Я…
О нет, нет, нет. Он тоже умеет читать чужие мысли. Никаких признаний, милая барышня. Он еще не решил, как себя вести.
– Хорошенькое дело. Ладно, давай поглядим, что ты принесла.
Вдруг напильник и моток веревки? Что сейчас – кроме собственной персоны – он бы оценил выше всего? Сдернул салфетку, прикрывающую корзину, медленно, не испытывая особого любопытства, приподнял крышку. Наверняка котелок капусты со шкварками. Замер, недоуменно всматриваясь в горку серых раковин. Пока не потрогал рукой, не услышал шуршанья льда на дне корзины, не коснулся пальцами выпуклого бока лимона, не мог поверить своим глазам. Устрицы! Настоящие устрицы! Бог мой, да это же королевский подарок. Умница Бинетти, знала, что делает. Пожалуй, он ей простит этого «сукина сына». А когда обнаружил еще бутылку рейнского, понял, что простит все.
Вытащил из-под стола табурет, на который сажал не самых высокородных гостей, удобно уселся. Нашлась какая-то тарелка, стаканы, салфетка, чтобы вытирать губы. Чего больше желать от жизни, когда перед тобой горка устриц, бутылка вина и девушка? Даже геморройные шишки вдруг перестали докучать. А то, что устрицы не такие свежие, как он любит, вино недостаточно заморожено, а девушка – его собственная дочь… ну и плевать! Живешь один раз и слишком недолго, чтобы придавать значение таким пустякам.
Боль в раненой руке вернула Джакомо обратно на землю. Он зажал в пальцах раковину и попытался было другой рукой ее вскрыть, но предплечье тотчас свела судорога. Попробовал зубами. Безуспешно. И тут она, его Лили, застывшая в позе дремлющей кошки, быстро к нему пододвинулась. С первого раза у них ничего не получилось: Казанова неловко схватил устрицу, и она полетела под стол. Бог с ней. Но потом дело пошло на лад: Лили крепко держала раковину, а услыхав треск раздвигаемых ножом створок, выдавливала внутрь капельку лимонного сока и подносила устрицу к его губам. Тогда он – какое наслаждение! – просовывал кончик языка внутрь, подцеплял, вертел, высасывал, пока плотный комочек не проскальзывал в глотку. Голова шла кругом. А вино. А слюна, размазанная по подбородку. А возбуждающий запах устриц и пота. Джакомо хотелось, чтобы Лили тоже испытала райское наслаждение, но язычок – прелестный язычок, робко притаившийся меж не менее прелестных губок, – еще не обучен был подобного рода искусству, и вторая раковина ускакала под стол. Эту Казанове уже стало жалко, он нагнулся, а когда снова выпрямился с обретенной устрицей в руке, увидел, что Лили сбрасывает пелерину. И в следующую секунду, неведомо как, оказалась у него на коленях.
Пожалуй, это было несколько неожиданно, однако отнюдь не неприятно. Да и почему, сто тысяч старых дев, должно было быть неприятно? Мало ли таких девочек прошло через его постель. Он еще помнит тот вкус, настолько его память не ослабела. Кровосмешение? Подумаешь! А Леония? Он обладал обеими, матерью и дочкой, в одну и ту же ночь. И ничего, мир не перевернулся. Обе были ему благодарны. Устаревший, достойный черни предрассудок.
Они вместе раскрыли очередную раковину, Джакомо извлек из нее устрицу и, легонько придерживая языком, приблизил лицо к Лили. Девочка была готова. Ждала – с полузакрытыми глазами и приоткрытым ртом, как птенец в гнезде, дожидающийся лакомого кусочка. Он всунул устрицу ей в рот, лишь слегка коснувшись губами мокрого клювика, и тут же отстранился. Но – поздно. Лили судорожно его обняла, а когда он за подбородок поднял ее головку, посмотрела ему в глаза – смело, с отчаянным вызовом.
– Я тебя люблю, Джакомо, и всегда хотела быть твоей.
Нет, все-таки она его удивляет. Детская серьезность, пальчики, застенчиво теребящие его грязную манишку, и это неожиданное недвусмысленное признание. Обнял ее, растрогавшись и развеселившись одновременно.
– И я тебя люблю. – Улыбнулся, глядя поверх ее головы, и нежно поцеловал открытый холодный лоб. – Не так.
Потянула его на себя – он не сопротивлялся, потому что девочка явно намеревалась сорвать с него парик, чего Казанова допустить никак не мог, – и крепко поцеловала в губы.
– Так.
Ею руководило скорее упрямство, чем страсть, но откуда этой телочке знать разницу. Нет, с Леонией было по-другому. Леония была уже женщина, и достаточно опытная. Какая там женщина – пышнотелая самка, умеющая удовлетворить мужика. А эта – девочка, хрупкая, как тростинка. Ведь в ней что-то раз и навсегда сломается. Потерять невинность в мрачной монастырской келье, на куче тряпья, вдыхая запах тухлятины и слипшейся от пота пудры, с любящим папашей, не перестающим думать о своих геморройных шишках…
Джакомо все-таки решил высвободиться, даже рискуя лишиться парика, устриц и уже материализовавшегося желания, но она повторила маневр, опять попыталась язычком разомкнуть его мертвые губы, и тогда он понял, что у него нет сил противиться. Ничего не поделаешь. В конце концов, много ли хорошего ее ждет в жизни? Пускай лучше отдастся искреннему чувству, нежели прибегнет к арсеналу уловок расчетливого кокетства, чему ее, вероятно, учит Бинетти.
Внезапно со стуком открылось окно. Повеяло холодом; с пронизывающим ветром вернулись петербургские воспоминания. Вдобавок, будто по тревоге, забил монастырский колокол… Это был не самый подходящий аккомпанемент к тому, что они делали, и уж тем паче к тому, что собирались делать. Выпутавшись из нежных объятий, Джакомо схватил бутылку и бросился к окну, сереющему в торцовой стене кельи. Сильный порыв ветра распахнул его почти настежь. Казанова захлопнул створки, так что зазвенели стекла, и уже хотел вернуться обратно, но что-то его остановило. Быть может, запах морозного воздуха, быть может, расплывающиеся в сумеречном свете, но еще заметные очертания внешнего мира – дома, костелы, купы деревьев над Вислой, – а возможно, простое любопытство. Ведь где-то там его гонители. Как знать, вдруг он кого-нибудь увидит. Не так уж и темно. Верно, и за ним сейчас наблюдают. О да; вон они, сбились в кучу и наводят на него подзорную трубу: Браницкий, спеленутый тугими повязками, поплевывающий сквозь зубы капитан Куц, что-то бормочущие на своем гортанном языке псевдокупцы, Катай со спрятанным между грудей кинжалом, рябой художник, грозящий отомстить за Полю, Бинетти. Они там. Там все его преследователи, но и свобода там – не здесь; и свет, и жизнь там, а не здесь, в темной норе, чье бы сияние ее ни озаряло.
Никого он за окном не увидел. Только патруль уланов Браницкого со скуки резался у дороги в карты. Колокол звонит, подумал невольно, скоро смена караула. Как каждый день. Уже которую неделю. Стерегут его, точно стадо волков раненого лося. Скоро они сменятся. Новые быстро разведут костры и разойдутся по околице. Тогда и мыши не проскользнуть. Они хоть знают, на кого охотятся? Она – покосился через плечо – по крайней мере знает. Отважно ждет его или замерла от страха? Если второе – проводит ее до двери, и баста. Он не людоед.
– Иди ко мне.
Какая страсть в тоненьком голоске. Точно огненный язык лизнул спину. Идет, уже идет. Сам удивляется, почему так медленно. Боится обжечься?
Что-то хрустнуло под ногой. Потерявшаяся устрица. Кошмар, он чуть не упал. И что это Бинетти взбрело в голову? Куда больше он бы обрадовался напильнику и веревке. Чего она, собственно, хотела? Подразнить его? Иди подсластить горечь расставания? Расставание? Ну да, ведь они уезжают вместе с королем. Минутку, о Господи… Это значит… король уезжает! По спине побежали мурашки. Джакомо поднес горлышко бутылки к губам. Если король уедет, никто и ничто не защитит его от этого сброда. Сейчас они рискуют головой, а в его отсутствие? Меньше, чем ничем, парой синяков, на худой конец, ржавыми пятнами на мундирах! Коварная скотина этот Браницкий. Едва они с королем выедут за городскую заставу, прикажет своим псам его растерзать.
Еще минуту, минутку, минуточку. Он только проверит одну мелочь. Когда? Вытащил из кармана письмо Бинетти: как там написано? Полумрак смазывал слова, но у самого окна кое-что можно было разобрать. «Что же касается Лили…» – это не то, не та сторона, сейчас… что касается Лили? Листок плясал в руке. «Офицер, который вручит тебе это письмо…», – не важно, важно, когда они уезжают, когда его разорвет эта свора. «Дела обстоят совершенно иначе, нежели ты думаешь». Что за дела, чьи дела, его? Поднес листок к глазам.
«Она тебе вовсе не дочь, и если я раньше об этом молчала, то лишь затем, чтобы ты не вздумал ею попользоваться. Завтра мы уезжаем. Больше ты Лили не увидишь. Не для таких, как ты, я ее растила, Джакомо!»
Сейчас, сейчас. Что же это? Когда? Лили – не его дочь. Король уезжает завтра. Еще раз. До боли напряг зрение. Да. Он не придумал эти слова, не перепутал смысла. Что делать? Смеяться или плакать? Аккуратно сложил листок и сунул за пазуху. Последний раз посмотрел в окно. Когда разожгут костры, мыши не проскользнуть. А Лили?
Оглянулся с тревогой, словно опасаясь, что его смятение передалось девочке. Но ничего не изменилось. Она сидела в прежней позе, хотя… минуточку… пламя свечи, затрещав, ярко вспыхнуло и осветило бледное пятно на его постели. Это было уже не светлое платье Лили – оно осталось на стуле, – а ее белое худенькое тело. Обнаженная, она простирала к нему руки, тянулась неожиданно высокой грудью. Когда она успела, чертовка. А он ничего не заметил, не услышал ни малейшего шороха. Верить не хочется.
Поверил он лишь, когда коснулся этой чудесной упругой груди, когда ноздри защекотал запах живой теплой кожи. Лили не его дочь. Вот так. Небеса предпочли не рисковать. Она его, для него, с ним. Почему же он теряет время? Огляделся, запечатлевая в памяти все: пелерину на спинке стула, туфельки под столом, свою рубашку на крюке у двери, – и задул немилосердно коптящую свечку. О руки, пальчики, кожа! Какое наслаждение их касаться! Несколько быстрых движений, и он был готов. Шелест простыней – и она готова. Хотя нет: парик. Он терпеть не может париков в постели. Помог ей отстегнуть напудренные волосы, остатком сознания отметив, что за окном раздался протяжный свист сменяющегося караула. Когда пушистый, увешанный локонами зверек уже был у него в руке, глухо прогремело несколько беспорядочных выстрелов. Палят для куража. Как каждый вечер. Сейчас начнут разжигать костры. Для него разводят адский огонь. Стоп… Замер – даже прижавшееся к нему, ждущее ответной ласки тело не могло вывести его из оцепенения. Овладевшее им чувство было ему хорошо знакомо, и он знал, что здесь от него не избавится. Плотно укутал Лили в покрывало.
– Я сейчас…
Теперь каждое движение должно быть безошибочным, четким и быстрым. Но какое там: босые ступни не желали влезать в башмаки, панталоны добрую минуту не застегивались, один за другим отлетали крючки на рубашке. Только с париком Лили не было хлопот: он сел на голову, точно был сделан по мерке. А пелерина – можно ли придумать что-нибудь лучше? Джакомо одновременно сыпал беззвучными проклятиями и молился, чтобы она ничего не услыхала. Услышала?
– Иди ко мне.
Чертова пятка наконец встала на место. Подтянуть панталоны, поплотней закутаться в плащ. Еще только корзинку в руку, глубокий вдох, чтобы голос прозвучал спокойно. И последняя ложь – одному Богу известно, как трудно ее произнести.
– Уже иду, любимая. Иду.
И – думая со сжавшимся сердцем, что жизнь – это и вправду искусство самоотречения, – тихонько шагнул к двери.
Потом он уже больше не думал о Лили – прокрался мимо ничего не заподозрившего привратника, который не имел обыкновения разглядывать посещающих монастырь женщин, и на негнущихся ногах, не поворачивая обрамленной локонами головы, пошел прямо на суетящихся у дороги солдат. Ничего не видел и ничего не слышал. Только резкий запах конского навоза напомнил, что он еще жив. А когда этот запах растаял в воздухе, понял, что проскочил, что его не остановили. За поворотом не выдержал, кинулся опрометью вниз по травянистому склону – вон из этого проклятого места. Корзинка выскочила из пальцев, пелерина развевалась, как крылья. Успел. Едва его скрыла вершина холма, там, позади, взметнулся вверх кровавый огненный столб. Успел, святые угодники, успел! Теперь его уже ничто не задержит. Башмак зацепился за камень и слетел с ноги – плевать. На середине склона Джакомо споткнулся, перекувырнулся несколько раз на грязном снегу и поехал на промокшей спине и ягодицах вниз, в густеющий мрак, к сулящей спасение реке.
Спуск завершился в полузамерзшей луже. Казанова готов был кричать от радости и целовать эту поганую землю. Поднялся, мокрый до нитки, оглянулся назад, наверх.
Слабое, почти невидимое зарево стояло над неопасными уже кострами. А еще выше, в разрыве ночных туч, мелькнуло что-то знакомое, чей-то внимательный глаз – опять этот любопытный взор, устремленный на его дамские локоны, босую ногу и заляпанную грязью епанчу. Джакомо гордо выпрямился и погрозил кулаком самому неутомимому своему преследователю.
«Как только приду в себя, сам это опишу. Сам, слышишь? Сам. По-своему расскажу, как все было. И кому люди поверят? Ну, как ты считаешь – кому?»