412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгения Ульяничева » Сирингарий (СИ) » Текст книги (страница 22)
Сирингарий (СИ)
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 13:44

Текст книги "Сирингарий (СИ)"


Автор книги: Евгения Ульяничева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 25 страниц)

Мормагон закусил губу, голову красивую-гордую вздернул.

– Все ли понял?

– Доходчиво, – сказал Калина, наново закуривая. Усмехнулся. – Крепко он вас, кнутов, за глотки взял. Молодец.

Калина во все глаза глядел, как костамокша с чарушей играть затеяла, дурочка. Не думал он с ней встречи искать, а все же, к пользе обернулось.

Кнут рядом что струна вытянулся.

По правилам-то, третьему в игру мешаться нельзя было.

Но если Калина успел про каурого понять, что тот за друзей своих готов был до конца стоять; только мертвому зубы разжать.

Поначалу все чин по чину делалось: пошли кругом, друг против друга.

Раз, два, а на третьем обороте – исчезли оба. Точно птица на крыло посадила.

Сивый первый бросился, Калина, цыкнув с досадой, следом подошел. Пуст был бережок, ни следа. Кнут на колени опустился, ладонь к песку прижал, ровно слушал. Вверх поглядел.

Ругнулся по-своему.

– Что содеялось-то? – справился Калина.

Сивый повернул голову – люди так не поворачивают, позвонки лопнут.

Калина, смекнув, отшагнул. Сивого он знал достаточно.

– Тауматроп, – внешне спокойно отозвался кнут. – Ни к месту сотворился.

– В-тумане-тропа? Рябь? – удивился мормагон. – Давно не встречал. Думаешь, костамокша устроила?

– Или не при чем здесь костоедка, – молвил кнут задумчиво.

Знал мормагон, что против тропы туманной или, по кнутовым словам, “тауматропа”, поделать ничего нельзя. Только ждать, покуда выпустит, когда замедлит вращение… Бывали на Сирингарии такие места гиблые, места бедовые, где человек запропасть мог. Обычаем схватывали, стоило человеку в пляс пуститься али кругом бродить. Отчего так, мормагон не знал.

– Что же нам…

– Ждать. Сумарок не глуп и не слаб.

Одно хорошо было в ряби – выбрасывала обратно она в том же месте, где брала.

Оставалось надеяться, что костамокша не вздумает на чарушу кинуться.

Может, не был он слабым и глупым, а все же – человеческая плодь, глаза увязаны, место незнамое.

Ничего не сказал Калина. Только руки за спину забросил да кольцо с пальца на палец переменил.

Что-то изменилось. Сумарок почуял быстрое движение воздуха вокруг, как бывает в сенях сна, когда тело вздрагивает, обратно в явь кидает.

Почуял, как косточка дернулась.

Соперница его по игре остановилась, и он тоже встал.

Поднял руку, стянул повязку.

Ахнул.

Не было рядом ни Крутицы, ни бережочка с мостком, ни костров дальних за ерником. Ни мормагона с кнутом. Стояли они с костамокшей в темноте: только слабо откуда-то зарево било.

Сумарок взгляд опустил. И забыл разом про все.

Потому что под ногами, как под тонким льдом, лежала недвижно руна.

Та самая, что с самого цуга ему покоя не давала.

Сумарок опустился на корточки, руку протянул. Вспыхнула руна ярче от касания, а от нее самой – раскатились круги, один за другим, точно кольца древесные, которые потоньше, которые толще.

Убежали в темноту, и дальше, дальше, точно волны по безбрежной озерной глади… Поднял Сумарок голову: не смог взглядом охватить, сколь велико было пространство. Голову закинул – слабо блестело что-то далеко наверху, не разобрать.

Опять руну погладил, будто сама рука тянулась.

А тут костамокша очнулась. До того стояла недвижно, как кукла.

Клювом щелкнула, повернула голову.

Сумарок опомнился, подхватился, попятился, сечень выбросил.

– Ты это содеял?

– Мне такое не по силам. Твоя шутка?

– Нет. – Помолчала мало и добавила. – Но, коли такое дело, я заберу твои кости.

Думал Калина, гадал: или бежать ему, подобру-поздорову голову уносить, или рядом до конца оставаться.

Потому что кнута в гневе он видел, и знал, на что тот способен.

А в горе знать его не хотел.

Сейчас ровно и не волновался кнут. Застыл весь, даже глаза прикрыл. Не знай Калина Сивого, решил бы, что тот к Козе взывает, о помощи молит.

Да кнут не такого складу был.

Только тени, что по песку метались, хвостами-крылами плескали, только волны, что вспять бежали, точно против шерсти реку чесали, только свет неровный, то тихий, то яркий, обнаруживали, что вовсе не спокоен кнут.

Когда трудно сделалось дышать, точно на круче, Калина окликнул:

– Успокойся, добром прошу. Я сейчас сам откинусь, и рыба вся кверху брюхом поплывет. Уж не знаю, что больше Маргу опечалит.

Глянул Сивый быстро, искоса – резанул тот взгляд брошенным ножом. Калина невольно дернулся, к щеке, к порезу руку вскинул.

А тут и тропа туманная обратно повернула.

Выбросил тауматроп обратно, на то же место, откуда взял.

Калина сперва не разобрал, увидал лишь груду потрошенную развороченную – живое мясо так не лежит. Затылок свело холодом, спину жаром обдало.

А после наконец опознал, что груда та – костамокша, жестоко, в ленты, порванная, как кошель вывернутая.

Кнут в миг единый рядом оказался.

– Сумарок?! Цел ли?

– Цел, – медленно ответил Сумарок, перед собой глядя.

Кнут не поверил, быстро руками прошелся, а Калина все на костамокшу глядел.

Справился недоверчиво:

– Неужто ты ее, чаруша?...

Сумарок медленно головой покачал.

– Не я.

Сивый же, посмотрев на останки, хмыкнул вдруг, губами дернул – наново свет ударил и тут же лег, ослепив:

– Кость свою хотел? Так любую выбирай!

***

На утро, как сговорено, подступил к чаруше Лисовет с поклоном, с честно заработанным.

– Вы вот что, – вздохнул Сумарок, – денег я не возьму. Справьте на них погребение Куту. Как надо. Чтобы и ленточка Козе, и огонь – честный. Не заслужил он в землю идти в колоде.

Молча поклонился головщик.

– Сделаем, – сказал. Выпрямился, добавил с чувством. – Хороший ты парень, чаруша.

И улыбнулся загадочно.

Сумарок подумал праздно, что без бровей ежели, так любое лицо в улыбке сразу таинственным делается.

Едва после костамокши отмылся, едва друзей успокоил, а самого до сих пор дрожь пробирала.

Долго уснуть не мог, колотило.

Стоило веки сожмурить, как наново видел пред собою бесконечное пространство черное, в алых волнах колец, слышал голос ласковый. Не бойся, ему молвили, перед тем как костамокшу сила неведомая прихватила да смяла, выкрутила, ровно бумажный лист… Сумарок не успел ни вздохнуть, ни разобрать, как обратно их вернуло.

Извертелся весь.

– Спи уже, – сказали ему, покрывало второе набросили, обняли крепко.

С тем Сумарок в сон и провалился.

…От холода пробудился. Вроде и летняя ночка, а поди – так застыл, что дыхание на губах едва не индевело, тело в патанку онемело. На спине лежал. Про себя удивился, куда спутники задевались: один остался.

Не утро еще было, а будто и не ночь уже, серо, плоско.

В изножье, под пологом, некто стоял, глядел.

Сумарок голову повернул.

– Кут? Что ты… Чего тебе не спится?

Кут же двинулся ближе, тяжко, ровно по трясине-зыбуну.

Наклонился, руки протянул – а руки длинные, вдвое против тела. Ухватил покрывало в ногах, начал к себе тянуть…

Сумарок же в то одеяло вцепился.

Тига-тига, утица, тига-тига, серая, – сипло, как при жизни, проговорил Кут.

Мало помолчал и забормотал быстро, хлопотливо:

Смерть большая, смерть маленькая, смерть большая, смерть маленькая, вишня, вишня, вишня…

И рванул покрывало так, что Сумарок очнулся.

Выдохнул. Лежал, в полог таращясь. Рядом друзья мирно сопели.

Привидится же, подумал Сумарок.

– Сумарок, Сумарок! Давай и твой венок отправим!

– Да к чему? – удивился чаруша, но позволил девушке снять венок.

Уж такова была забава: на утро последнее венки девки плели из травы да цветов душистых, подруженек да дружков оделяли.

Марга споро впутала в шелковую траву легкие огоньки, улыбнулась горделиво.

– Примета такая, – пояснила шепотом, – если отпустить венок по воде и целым-невредимым он до другого берега пристанет, то желанье сбудется, быть тебе счастливу… А если огоньки погаснут, али круче того – затонет венок, то, значит…

– Помрешь, – радостно встряла Иль, руки на груди сложила, глаза закатила, язык вывалила. – Как есть околеешь в ближний год.

Рассмеялся Сумарок, головой покачал, но отказывать девицам в баловании не стал, уступил.

Поплыли венки-огоньки, поплыли, легкими струями гонимые. Много-много их было, тесно шли.

Сумарок на свой поглядывал, а все больше – на друзей смотрел, улыбался.

Марга вдруг ахнула тихонько, пальцы к губам прижала.

Чаруша вновь на реку взгляд кинул. Его венок ровно рыба хвостом оплеснула: один огонек погас, за ним второй, третий… А после вовсе цветы пестрые черная волна накрыла, затянула.

– Примета глупая, бабья, стоит ли к ней склоняться, – процедил Калина, нарушая молчание.

– И то верно, – охотно поддержал Степан. – Зацепился, поди, мало ли коряг плавает, а сверх того сора накидали всякаго… Вон, вон, что там? Кора али обмоток?!

Сумарок кивнул. Порадовался, что кнут того случаем не застал.

И послышалось ему, будто с воды рассветной ветер шепот донес:

Тига-тига, утица, тига-тига, серая…


Лукошки

– А она как хватит! С полатей на пол, да, значит, и давай-ка ея по всей избе волохать, половицы ровно дресвой намывать! Да об стену, да о печку, о лавку! О, о! Бедная, горегорькая! Наутро гляжу – еле жива, охает, насилу отошла…

– И, говорите, раньше так не злобилось?

– Ни! Раньше-то стукало, шептало, ну выло-скреблось, как без того, а вот чтобы так – ни…

Задумался Сумарок.

– Так что, молодой? Возьмешься?

– Возьмусь, – решился чаруша. – Заночую в избе, поглядим на вашу потаскуху.

– Наша-то у кумы в лежку лежит! – мелко засмеялся старичок. – А эта, как есть, подсадок…

Давно Сумарок потаскух не видывал. Обычаем их молодые девки по ревности подсаживали в избу сопернице, чтобы ночью оттаскала разлучницу-вертихвостку, повыдергала шелкову косыньку, личико белое расцарапала.

Делали так: срезали у себя прядь да ногти, ночью нагими шли в темное-лесовое – даже сад годился, лишь бы деревья старые. Там сплетали из волос малую куколку, начиняли острижками ногтяными, перехватывали ниткой с одежды соперницы, да оставляли на веточке с подарком каким немудрящим, бусами али перстеньком, к примеру.

И шли обратно, по своим следам, да задом наперед.

Главное было, ни словечка никому не проронить, да чтобы свету ни искры, да чтобы видоков не нашлось.

Утром же смотрели, если не было подарочка – значит, слажено дело. Девка свою плетенку забирала и, исхитрившись, подкидывала в дом соперницы.

А там уже на следующую ночь и потаскуха себя являла.

Дело обвычное, молодое. У стариков внучка в поре была, ягода-малина, кровь с молоком. Пышна, что сноп, собой хороша: щеки толстые, красные, глаза голубые, глупые, коса русая до пяток в руку толщиной. В общем, по всем статьям девка добрая.

Правда, толку от нее чаруша не добился – лежала еще, синцами переливалась, что рыба чешуей, охала-ахала, на все расспросы рот кривила, глаза куксила, да слезами разливалась.

Старики-то бойчее оказались.

Они чарушу и подбили на дело это.

Сумароку-то все равно на ночь куда-то надо было пристроиться. Думал загодя к Лукошкам выйти, а не поспел. Ночи холодными сделались, дни куцыми, что хвост заячий; в поле свободно-покойно не ляжешь – то не птицы в стерне жалкими голосами перекликаются, то, не ровен час, ночные косцы повстречаются.

Пока постель собирал, пока воду да ужин в печи грел, пока умывался с дороги, время и прошло. Посидел еще мало при светце: черкал в записках, что на ум вспадало. Уже перенес туда и руну заветную, и навигационные карты загадочные, и зыбки стекольные, и прочее, что ночами являлось, марилось.

Как на бумагу перелил, голове будто легче сделалось. Записи свои только кнуту показал. Сивый листал, хмурил брови темные, поглядывал на Сумарока тревожно – чаруше пожалелось, что поделился.

Кнут, при всем снаряде, был не из железа, переживал сильно.

Задумался Сумарок, прикрыл глаза. Быстро, по памяти, набросал черты знакомые, поглядел, усмехнулся ласково.

К ночи непокойной подготовился, убрал дальше утварь да прочий жилой скарб-обиход, еще – ремни у старичков выпросил. Потаскуха не большого ума была, случалось ей и парней, что с хвостами-косами, хватать. На то чаруша и думал. Волосы свои как раз в косу скрутил, вплел змей-траву, горькую да кусачую.

Зеркальце-глядельце, что у стариковой внучки спросил, под подушку засунул, лег. Светец оставил.

Потаскухе-то одно было, что при свете казаться, что в темноте, люди ее так и так видеть не могли.

Вроде и горень-ягоды, что у Калины по знакомству прихватил, пожевал, а все равно – закемарил. Даже привиделось что-то приятное. Пробудился же от того, что смотрели на него.

Чуть ресницы приподнял, чтобы не спугнуть.

Копошилось что-то в дальнем углу. Нешто туда подбросили? Сумарок вроде по свету всю избу обшарил, но плетенку заговоренную нигде не обнаружил.

Тут и крышка подызбицы мягко приподнялась – пахнуло сырой землей, плесенью, яблоками земляными лежалыми… Сумарок не шелохнулся, только руку с сеченем напружинил.

Прошуршало, будто кто веником по сухому пропылил.

Ждал Сумарок, готовился, а все равно слезы из глаз брызнули, как схватили его за косу да дернули хорошенько.

Тут и самой потаскухе туго пришлось: о траву ожглась, закричала, точно петли несмазанные заскрипели, а Сумарок живо извернулся, ловя подседку.

Потаскуха рванулась, силясь от чарушиной хватки избавиться. Да куда там, одна рука крепко в волосах увязла, другую сам Сумарок держал.

Так и покатились клубом.

Добро, угадал Сумарок из горницы лишнее вынести, иначе набились бы о сундуки да лавки… Без того, от страха великого, втащила его потаскуха на стену, по потолку провезла, оттуда обратно по стене прокатила.

Там, наконец, удалось Сумароку на потаскуху ремень накинуть. Ремень тот был старый, ношеный, стариковский: самый для дела подходящий. Прижал к половицам, сел на спину, ударил заготовленным веничком, из крапивы, лебеды-ябеды, рябины, да травы подоконной вязанным.

– Кто подселил? – спросил.

Потаскуха заскрипела. И рада бы обратно спрятаться, в подклеть забиться, да не пускали.

Держать ее непросто было, кабы не ремень хозяев, так вовсе бы не сдюжил Сумарок. Волос девичий тонкий-шелковый, из коего потаскуху пряли, отвердел, растолстел, а гибкости таловой да остроты осоковой не утратил – сек руку. Нутренность же у потаскухи костяная была, крепкая.

Наново Сумарок хлестнул полонянку.

– Кто подселил?

И на второй раз смолчала злыдня, только заскрежетала пронзительнее. Стращала.

Сумарок вздохнул: как назло, зеркальце припасенное не доглядел, разбили, покуда боролись. Кинул беглый взгляд на браслет. Гладко переливался, авось, сгодится… Сунул руку под нос сущу.

– На-ка вот, образумься.

Затихла потаскуха. Заглянула в пластины гладкие – Сумарок тоже посматривал.

Знал: не подседка отразится, а хозяйка ея.

Вот и тут ясно, будто при солнышке, разглядел.

Потаскуха же как завороженная в браслет пялилась, когтем скребла.

Сумарок же так заговорил:

– Как дым к трубе, как пепел к золе, как кость к руде, так и ты, прядево-кручево, пешей иди, к хозяйке спеши. Кто посадил – тому собирать, кто крутил – тому расплетать, кто навел – тому отводить. А слову моему крепкому быть!

И ударил третий раз, по темени. Охнула потаскуха да рассыпалась.

Поднялся Сумарок, отряхиваясь. Распалась потаскуха на волосы да ногти… Нынче хозяйке ее туго придется: до смерти не прибьет, конечно, но косу проредит, пальчики погрызет.

Со вздохом провел по волосам, на ладонь поглядел – изрядно надергала потаскуха.

Делать нечего. Сопутствующий ущерб, как сказал бы Варда.

Утром вышел. Старички на два голоса благодарили, пытались деньгу малую вручить, да Сумарок не принял. Чтобы обиды не случилось, взял в дорогу снедь: на том добром расстались.

От большой дороги уклонился, пошел малой, что веревочкой через лес завивалась. Лес в здешних местах был знаткой, Пустынь прозывался. Так нарекли, потому что любой крик, всякое ауканье скрадывал. Говорить в нем было, что в перину шептать.

Сумароку не с кем было речи вести-аукаться, поэтому и пошел свободно.

Долго ли, коротко ли, а только приметил, что не он один здесь путь держал. Была дорога наезжена, правду сказать, а только чужие редко ей пробирались, не обвычны были. И трава-мурава в Пустынь не как везде, а бела да мохната, ровно шерсть в инее, плотненько землю застила; и деревья мягкие – рукой поведешь, потечет кора, поменяется, да след сохранит; и будто не листья на них. Наверх глядеть срозь ветвяное плетение, так вовсе чуждое видится…

Тут Сумарок встал.

Ветка сломанная на глаза пала, свежая рана соком брусничным пенным запеклась. А там – кора вовсе содрана, висит лохмотьем, будто боком что тяжелое промчалось, задело.

В сторону, от дороги следы тянулись.

По всему видно было, беда стряслась. Сумарок нахмурился, пошел, медленно ступая, в уме перебирая ватаги разбойные, что по здешним местам промышляли. Ни одной припомнить не мог: Лукошки своими ярмарками славились, страдной-работной да розмысленной, не к лицу им было лихих людей приманивать, всех чистили.

Не хрупнул под ногой сучок, не шелестнул лист – заступил дорожку молодец. Одет-снаряжен просто, по-походному. Только пачкана та одежда не травой-зеленью, да не клюквой-ягодой…

Улыбка веселая, глаза – мерзлые. Рукой махнул: иди, мол, своим путем, добрый человек, нечего тебе здесь.

Сумарок вид принял, что понял, закивал, отвернулся.

Отвернулся и раскрыл ладонь, выбрасывая сечень.

Кувыркнуло, перевернуло, так о землю приложило, что дыхание отшибло. Лежал рыба рыбой: глаза таращены, рот открыт.

Кнуты над ним склонились.

Сумарок, как воздух глотнуть сумел, в сердцах кулаком по земле саданул. Устал до дрожи, взмылился, а этим двум хоть бы хны.

– Да для чего мне всю эту науку намертво вдалбливать?! И без того понял!

Сивый вспыхнул, ударил каблуком оземь, так, что вздрогнули тени вечерние, порскнули, ровно мыши:

– Для того, балда ты эдакая…

Варда перебил, молвил рассудливо:

– Для того, Сумарок, чтобы в случае нужды тело твое само отреагировало, прежде, чем осознаешь опасность.

Сумарок только фыркнул, кровянку из-под носа утер.

Легко кнуту говорить было. Сумарок против него что собачонка супротив быка. Одно добро что голос звонкий и лапки тонкие.

– Или отдохнешь? – сжалился-таки Варда.

– Или сдохнешь? – оскалился Сивый.

Сумарок зубы стиснул.

Поднялся, развернулся к кнуту Железнолобому.

– Еще раз, – сказал упрямо, поднимая руки.

…в повороте рассек грудину, толкнул прочь, а там другой подлетел, ножом замахнулся. Сумарок перенял руку оружную, кисть вывернул, по рукояти ударил и – клинок в кадык хозяина аккурат зашел, всем полотном сел.

За плечо рванул, укрываясь – дважды крупно вздрогнуло тело, когда впились в мясо стрелы-сорочьи перья. Отбросил мертвяка на подскочившего супротивника, сам кувырком ушел, снизу же подрубил ноги разбойнику с сорокой на плече.

Перекатился еще, когда обрушился цеп молотилки с грузом, ежом колючим. Поймал цепь, на ней же подтянулся, ноги выбросил, дугой вскочил, с маху сеченем в шею супротивника ударил.

Развернулся, лягнулся, отталкивая поединщика, подхватил цеп из мертвой руки, крутанул высоко – ударило яблоко шипастое по голове разбойной, сняло шапку костяную.

Тут все и кончилось.

Четверо мертвы были, пятый кончался.

Сумарок быстро оглядывался, еще чуя, как горячо подергивает мышцы.

Вот уж истина, подумал мельком. Толком не размышлял, действовал, как выучили. Вдолбили намертво науку.

За деревами мягкими стоял возок. Завидный, богатый, расписной: на двери его два перышка красных ярко горели.

Подступил к нему Сумарок, дверцу отпахнул – и едва увернулся, когда над ухом стрела мелькнула.

Смотрела на него девушка в богатом уборе. Остро, пытливо.

Сорока снаряженная на руке ее плотно сидела.

Молча друг на друга таращились, покуда не признала Красноперка знакомца.

Выдохнула, расслабила губы. Шесть пальцев показала, бровь подняла.

Пятеро, подумал Сумарок, пальцы ответно растопыривая…

Вскинула руку девушка – и за спиной воздух качнулся, будто что грузно обвалилось.

Сумарок оглянулся, вновь на Красноперку поглядел.

Шестеро.

Красноперка не простой девой-богатейкой была. Купцу Мокию, первому рыбнику, дочка моленная, единственная, она и ум унаследовала отцовский, и хватку, и сметку. С малых лет при нем состояла. Прочие отцы сыновей ждут, а этот дочкой не нахвалится. И пригожая, и разумница, будет кому нажитое оставить, а пуще того – дела передать.

Собой девка видная, немало охочих на такую невесту, а только Красноперка сама выбирала, с кем ей гулять, и на людей за тем не оглядывалась.

Имечко ей пристало по возрасту: точно река Красноперка, была дева нраву непростого. Непокорливая, своеобычная, упрямая; то смирницей глядит, ровно плес тихий расстилается; то рычит, словно волна на перекатах; круто поворачивает; поди знай, где омуты-тягуны, где брод. Во всем большой реке подобная, даже мастью взяла.

Свое дело завела, с отцова согласия: взялась ладить паутину пересыльную. Чтобы, значит, от лугара к лугару, от узла к узлу, от дебрей до войд – любая передача из рук в руки летела. Раньше-то как, раньше, коли нужда, так с попутными передавали, на авось надеялись… Красноперка иное правила.

На первых порах куда как тягостно было: и прибытки не прытки, и много билась, покуда наладила. Зато нынче на дорогах можно было и гонца повстречать в шапке с красными перышками, а то целый возок груженый, под охраной строгой.

Что говорить! Цельные ладьи снаряжала Красноперка, к цугу присматривалась…

Полной хозяйкой сама себе сделалась. За что не возьмется, все в руках у нее спорится да яглится. Отец только радовался. Помогал, чем мог, советовал, коли спрашивала, а то и журил, если оплошка какая у дочки случалась.

– Ох, Сумарок, Коза тебя мне пожаловала, – голос у Красноперки был глуховатым, низким.

Сумарок слышал, как плескала вода, как шуршал женский убор: прибиралась тут же, за перегородкой шелковой.

Иная дева опосля такого случая неделю бы логом лежала в беспамятстве. А этой – что с гуся вода. В ближнем дому странноприимном комнату под себя взяла, умылась чисто, платье сменила, венец новый вздела – и готова.

Не того девица была складу, чтобы выть да причитать.

Волчица, красная лисица, даром что бела да румяна.

– Я сама хороша, вздумала малой дорогой прокатиться, охраны не взяла, куда! Разнежилась. Отродясь тут лиходелов не водилось, откель занесло голубчиков, неужели навел кто… Это – вызнаю. Одного как раз прихватили, кому ты ноги подсек.

Вышла к нему, запястья богатые на рукавах кисейных, сборчатых, оправляя. Блестели пуговки на сарафане парчовом – тонкой нитью тот сарафан расшит был; душегрея из меха рыбьего, снежными искрами переливалась; сапожки с крутыми носами, с подковками звонкими, позолоченными. Венец в волосах радугой-дугой играл.

Сумарок только вздохнул, головой качнул, красотой девичьей любуясь.

Хороша была Красноперка: и статью вышла, и телом крепка да сдобна, и бровями разлетными взяла, и устами червлеными, и глазами – что вишня… Волосы шумной волной бежали, блестели, точно медь с медом.

Лицом бела, кругла, и веснушки по нему, да не как у Сумарока – словно кто кровью в лицо брызнул-припятнал, а ровно пыльца золотистая… Девицы иные старались те звездочки самоцветные вывести, а Красноперка примету свою любила.

– Что же стая твоя девичья? – молвил Сумарок.

Знал, что мужчинам не слишком Красноперка верила: и охранницы у нее были сплошь все бабы, и прислужницы ближние.

– Вперед послала, – вздохнула, подсела к столу, к самовару потянулась. – Одну только возницу и оставила, ее, сердешную, первой и срубили. Дура я. Заманили на свиданьице, как пса на обрезки. Расплохом застали…

Повздыхала еще, тут же нахмурилась.

– Ты сам-то за какой надобностью путь держишь? Или сущ следишь?

– В работники иду. Зима скоро, мне бы к жилью ближе.

Красноперка гостю полный стакан чая подала, сама угостилась.

– Ох, Сумарок, не дело, что ты без дома, без семьи мыкаешься, ни кола ни двора, по лесам-долам привитаешь. Хоть бы зимушку-избушку поставил. А то давай я справлю? Хороший домик, приберу на богатую руку…

Смутился Сумарок тех речей.

– Благодарствую, Красноперка, только ни к чему. Скажи лучше, саму какая нужда погнала в дорогу? Или по ладейному делу?

– Верные твои слова, догада, именно что по ладейному. Ярмарка мастеровых, хочу поглядеть, чем девушек моих украсить, чем укрепить… Да и, может, работников сыскать. Нужда есть в разумных головах, в умелых руках. Под Лукошками ходы открылись. Я, слышь-ко, замыслила те ходы под себя взять, да устроить там погреба для вина заморянского, кипучки холодной.

Подвинула гостю блюдо с пирожками, сама прихватила белыми зубками печево. Вкусно поесть Красноперка была охотница.

– Кипучка холодная? Это что за диво?

– Как есть диво. Веселое вино, ровно девушка-молодушка, легкое, белое, с пузырьками жемчужными – радостно от него и душе, и телу. И сладкое! Самое оно, для ярмаронок, сделку закрывать да всю ночку опосля гулять-кантовать с песенницами. А как заморозить его, да с соком, до чего прикусно!

Посидели еще, поговорили. Красноперка по доброте все пыталась другу любезному какую девушку сосватать. Сумароку те речи слушать невмочь было, старался каждый раз миром кончить, поскорее разговор увести.

Наконец, поднялся чаруша, поклонился.

– За чай-сахар благодарю, а только и мне пора.

– Дел много, а на тебя всегда времечко у меня найдется, милый, – Красноперка, не чинясь, обняла, с щеку на щеку облобызала. – Будешь в Лукошках, отыщи меня. Хочу ходы тебе показать, да покалякаем лишний раз: вдруг да сманю тебя в работники? Мне, сам видишь, ох как верные люди в охрану нужны!

До Лукошек чаруша враз дошагал. На многолюдство попал: поспешал народ на ярмарку смысленную, на кудеса рукотворные дивиться. Кто из праздного любознательства, кто по делу.

Росла толпа, точно опара добрая: и молодцы, и молодицы, и старики со внучатками, и цельными семействами прибывали. Не для потехи те ярмаронки строили, а все же и гуляночки-беседки ставили, столы-доски на чураках да кадушках, и лавки торговые люди под парусными наметами раскидывали, и музыканты играли – много народу с тех сходбищ кормилось.

Не удивился Сумарок, когда навстречу ему попалась сама кукольница-мастерица, Амуланга: голова стриженая, порты мужские, рубаха да жилет с карманами. Кому, как не ей, по таковым ярмаркам ходить?

Иной человек вослед ей оглядывался: что за чудиха, мол? Амуланга же и бровью не вела, знай носом крутила, живицу во рту перекатывала.

– Путь-дорога, Сумарок, – откликнулась на приветствие, руку сильно пожала. – Рада, что тебя встретила, вместе и над кашей бодрей, и топиться веселей.

Фыркнул Сумарок, горазда была мастерица на подобные шутки.

– Сам-то что здесь? Дело пытаешь, али так, мимо гуляешь?

– В страдники думал пристроиться, на работную ярманку как раз иду.

– Добро. Я себе место купила под крышей, надумаешь задержаться, так подселом зову. Плату не стребую, но беседу составишь.

Подумав, решил Сумарок с Амулангой пройтись.

Когда еще доведется на чудеса глаза попялить? Компания Амуланги ему не в тягость была: по молчаливому уговору, о кнутах речи не заводили, и тем раздоров бежали.

Ходили, среди зевак да покупщиков, диву давались. Чего только не было на той ярмарке, каких только чудес неисчетных. Вот – воду гонит меленка по желобу, а из желоба вода та падает в воронку с узким горлышком, а в той воронке белье крутится-плещется. Так водица грязь выбивает-вымывает, с собой уносит, и не надо своими руками мять-колотить. Чем не подспорье хозяйке заботной, чем не приобретение полезное для портомоешной?

Вот – толкушка на ножном приводе. Знай ногами сучи, а пест тяжеленный и лен мнет, и зерно трет. Шелуху ветром сдувает, муку в мешочек через сита ссыпает.

А вот пчелиный пастырь в шапке с полями да сеткой: у короба на ножках, крышу снимает, оттуда рамки добывет, а в рамках – мед молодой, брусочком липовым лежит. Ни колод долбить, ни бортничать!

У другого чуда народ шумит, галдит: то древо стоит, в кроне птицы на разные лады поют-заливаются, а которые птахи из дерева, которы – из железа, а иные из кости.

Поодаль баньку поставили, да не простую: сами по себе ходят-катаются ушаты да веники. Ложится человек на лавку – и хлещут его веники, и мыльной водой шайки плещут, и чистой омывают, и лавка сама повертывается, скидывает разомлевшего под хохот зрителей, что носы у оконец плющат…

Всяческие приспособы рукотворные-разновидные встречались, иные даже Амулангу заставляли брови поднимать, вглядываться с ревнивым интересом.

С одними мастерами Амуланга раскланивалась, с другими за руку здоровкалась, от третьих – вовсе отворачивалась.

– Что же ты сама, ничем не повеличишься?

Амуланга плечом острым дернула.

– Не в пору мне бахвалиться. И без того мои придумки каждый знает.

– Твое изделие на отличку, то верно, – поддержал Сумарок. – Но сама не хотела бы изобретениями своими покичиться?

– Ты, Сумарок, поумнее многих, а все же дурак, – со вздохом досады промолвила Амуланга. – Не по закону на ярмарке мастеровой девице представляться. Я тут с каждого изделия, что под моим началом, по моим сметкам, делано, свою долю имею. Так что не кручинься, не обижу себя.

Сумарок посвистел уважительно.

– Неужели среди мастеровых вовсе девиц, опричь тебя, нету?

Амуланга задумалась.

– Есть которые, – признала нехотя. – Да больно до жизни лакомы, на сладкое падки. Тут, если по серьезке дело делать, всю себя отдать надо, а какой молодец-удалец станет терпеть? Работушка деннонощная очи вымоет, сухоту нагонит, румянец украдет, красу девичью выпьет. Слыхал небось, бабий век… Почитай, я всю жизнь, всю силу женскую на кукол потратила. Куда мне до песен любовных…

И сердито отвернулась.

Вернулись на постоялое место затемно. Ужинали на ярмарке же, Амуланга там языками зацепилась со знакомым мастером.

Был тот невысок, но уемист, ширь в плечах, крепкий, веселый. На возрасте, а кудри что туча грозовая, синь черненая; глаза светлые, быстрые.

Кулебякой назвался. Амулангу сестрицей ласково величал, с чарушей со всем почтением поздоровался. В беседу друзей старых Сумарок не встревал, сидел себе, из ставца хлебал, по сторонам глазел.

Амуланга охоча была растабарывать с человеком, по интересам близким, так что разошлись не скоро. Сумарок, только лег, сразу заснул крепко, а пробудился от стука.

Сперва на мышей подумал, на жуков-древоточцев.

Будто кто ногтем али гвоздиком: тук-тук-тук, и, длинно – скрип, скрип, скрип. Помолчит и наново.

Сумарок с кровати скатился, заглянул под нее. Никого. Стук же будто из-под пола шел…

– Ты чего кувыркаешься? – сонно справилась Амуланга, заворочалась.

– А ты не слышишь ли?

– Чего? – Амуланга зевнула, глаза потерла.

– Стучит…

Мастерица ругнулась.

– Сумарок… б… в башке у тебя стукает. Ложись уже, вставать засветло.

Еще постоял Сумарок, ночь слушая. Место Амуланга выбрала тихое, благочинное, исстари купцами облюбованное, которые с женами да детушками приезжали; соседи их, кажется, все спали.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю