Текст книги "Персоны нон грата и грата"
Автор книги: Евгения Доброва
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 13 страниц)
Евгения Александровна Доброва
Персоны нон грата и грата
I. УГОДЬЯ МАЛЬДОРОРА
Повествование о детстве
ДОМАШНЯЯ РЕТИРАДА, ИЛИ ВСТУПЛЕНИЕ
В день рождения позвонил папа: «Пора умнеть! Тебе уже двадцать восемь. Я вложил в тебя сто тридцать одну тысячу долларов». Сюда он заплюсовал квартиру, гараж и почему-то компьютер с ЖК-монитором. Образование я получила бесплатное; медицинскими услугами также в основном пользовалась государственными.
Ох-ох-ох. В доказательство своего поумнения могу привести кроссворд из журнала «Наука и жизнь». Первый в моей жизни полностьюразгаданный кроссворд с картинками.
До двадцати восьми мне этого не удавалось.
Может, просто кроссворды стали другие?
Причем последним неотвеченным вопросом в головоломке довольно долгое время оставался следующий: «Наступление – атака, разведка – рекогносцировка, подкрепление – сикурс, отступление – …». И понятно, что или на ре…будет начинаться, или на де…, типа демарша, но не демарш. То есть нужно взять словарь иностранных слов да посмотреть. А если подумать? Ре… ре…
И всего-то меня с толку сбило, что слово ретирадая знаю в другом смысле – в архитектурном. А это в петровскую эпоху… сортир.
Хотя, если рассудить, глаголы обосратьсяи отступитьпо смыслу в чем-то близки.
Я прекрасно понимаю, что я большая засранка и отступница в одном лице. Ничтоже сумняшеся, я делаю маму, папу, бабушку, родственников и друзей героями своей галиматьи.Я поселяю их на страницах, таких уязвимых и смешных. А ведь они еще живы! Этого делать нельзя. А я делаю. Боже мой, что я потом им скажу?!
УГОДЬЯ МАЛЬДОРОРА
Однажды мне сказали довольно странную вещь: Лотреамона звали «дитя Монтевидео». А ты – дитя поселка Лесная Дорога. Forest Road Settlement, как мы писали в школе.
А что такое Лесная Дорога? Двенадцать домов в лесу, километр до остановки, километр за хлебом. Раз в неделю в клуб привозят кино. Были недавно с мужем на Новый год: тьма египетская, узкая дорожка в колдобинах и на половину территории стройка жилого комплекса «Лиса-холдинг». Таксист в лесу под елкой останавливается и говорит: «Выходим, ребята. Дальше не поеду. Пешочком дойдете». Контингент: сотрудники выведенного в тридцатые годы из Москвы Всесоюзного института инженерной геологии, ВСЕИГЕО, и их дети, то есть в основном отпрыски людей, имеющих ту или иную ученую степень. Во дворах чуть ли не до драк спорили, у чьего отца больше изобретательских медалейВДНХ.
Сколько раз было писано про жуть пригородных поселков… Само по себе образование «поселок» есть нечто уродливое: и не деревня, где натуральное хозяйство, вишневые сады и огороды с курятниками, и не город, где кино, магазины и цивилизация. Полудеревня, недогород. С детства так в голове и засело.
В сельской школе, куда я ходила, классы были небольшими: например, наш «А» состоял из пятнадцати человек. К моменту вручения аттестатов народа осталось меньше. Учителя химии Руслана Руслановича Алаева нашли повешенным в гараже в день зарплаты. Через две недели после смерти химика его любимый ученик Пашка Плотников отравился грибами. Он пожарил их прямо в лесу, на костре. Пока добрался до дома, было уже слишком поздно. Главаря нашего класса Сашку Лифшица в драке зарезал ножом сосед Арман, на год младше. Первую красавицу Шишкову сбила насмерть машина на трассе. Та же участь постигла еще одного одноклассника, Генку Морозова. Правда, пожить он успел: в последних классах у него уже была жена – если жена – и ребенок.
Генка был последний, кто уплыл от нас на траурной гондоле. Судьбы остальных сложились по-разному. Моя лучшая школьная подруга Танька Капустнова, жившая рядом с войсковой частью на Двадцать седьмом километре, получила свой первый опыт в тринадцать лет с солдатом срочной службы, водителем единственного на всю часть автобуса КАВЗ, деревенским парнем Сенькой Барсуковым, а попросту Барсуком.
Первый бабник и похабник, невероятно харизматичный человек Барсук завлек ее светло-русыми кудрями и песнями под гитару:
Дым костра создает уют,
Его окружают мои портянки,
Сброшен лифчик твой голубой
И смешные твои трусишки.
Вскоре он отслужил и уехал к жене; Капустнова страдала несоразмерно. А вот ее старшая сестра нисколько не страдала – и принесла в подоле от того же призыва.
Борька Тунцов известен тем, что в ранней молодости сделал мамой Ленку Безручкину, а своего отцовства не признал. Нет, говорит, это не я. А бэби сидит в колясочке – точная копия, одно лицо. Ирония судьбы.
Отдельной истории заслуживает Владик Макашов. Я знала его с детского сада. Это был тихий и безобидный мальчик, к тому же невысокого роста. В четвертом классе Владика невзлюбила учительница русского языка и литературы Казетта Борисовна. Казетта была маньяком. Очевидно, не простив Господу Богу ошибки в своем собственном имени (у Гюго – а кто бы сомневался, что ее назвали в честь героини Les Misérables, – черным по белому написано: Козетта, да!), она решила искоренить все ошибки на свете. И она за нас взялась.
(Кстати, подобный курьез я наблюдала в институте, где русскому учила старушка по фамилии Семушкина, все сокрушавшаяся, что ее неправильно записали в паспорт: надо бы Сему жкина, от «семга»! Только Семушкина была добрая, а Казетта злая.)
У Владика Макашова были самые плохие отметки по русскому языку. Я сознательно не говорю «знал хуже всех» и т. д. – нет, он просто был избранным. На нем Казетта отводила душу. Ему было одиннадцать лет, ей около сорока, и она осыпала его проклятиями.
– Встать! Ты у меня кровью харкать будешь! – орала Казетта, нависая над ним как кобра. Черные глаза горели. Хорошо заметные усики над верхней губой вставали дыбом.
Владик молчал. А что он мог сказать? Мы все молчали. Я понимала, что происходит что-то запредельное. Было ли нам страшно? Нет. Мы понимали, что жертва – это Владик.
Натешившись вволю, Казетта бросала:
– Самостоятельная работа. Страница сто двадцать семь, упражнение двести пятнадцать, – открывала окно и, облокотившись о высокий подоконник, закуривала.
Все это изо дня в день продолжалось в течение года, а может, и больше.
Я поражаюсь, как он вообще остался невредим. Случаив школе бывали: мальчику Алеше Снегиреву из параллельного класса учитель химии сломал руку. Ударил огромной, как портновский метр, линейкой, дабы тот не вертелся за партой.
Владику повезло: мама перевела его в другую школу, в соседний населенный пункт. Больше часа езды, но это был уже город, город! Ах, вот если бы меня кто перевел в другую школу… А лучше вообще к другим родителям!
Владик Макашов преуспел больше всех остальных одноклассников. Он стал оперным певцом, закончил академию Гнесиных и вошел в «Тенора России». Где он сейчас? Правильно, за границей. В Париже.
Еще был школьный гений Мишка Григорчук, но его классе в восьмом забрали в интернат для одаренных детей при МГУ – у Мишки умерла мама, а больше никого не было.
И еще кто-то был. И еще. И была я.
Вы слышите меня, Бодлер с Лотреамоном?! Песни Мальдорора продолжают звучать в наших мертвопокровных лесах, начинающихся за линией высоковольтки и чахлых огородов.
«Детей тут растить хорошо, – сказала как-то мама подруге. – Лес. Чистый воздух. А земляники у нас сколько!..»
СДЕЛАЙ ПАУЗУ, СКУШАЙ «ТВИКС»
Первое предательство в моей жизни совершила бабушка Героида.
В подготовительной группе детского сада мама записала меня на музыку. Помимо покровительства восторженному детскому побуждению («хочу в космос а la Терешкова, в балет a la Плисецкая, на сцену a la Пугачева» – о великой пианистке Юдиной я тогда еще не знала) причина была и в ее собственных переживаниях: в детстве маме страстно хотелось научиться играть на пианино, да не сложилось. Невоплощенная мечта, эта болезненная фрустрация была транслирована на меня, единственного в тот момент ребенка; итак, я стала ходить на музыку – и втянулась.
Дело было в маленьком подмосковном поселке Лесная Дорога, где родители работали в геологическом институте, а я ходила в садик. Лесная Дорога действительно была окружена лесами и состояла из: институтских корпусов, полигона геологической экспедиции, продмага, амбулатории, двух общежитий, квартала бревенчатых бараков под названием Шанхай, неспешной стройки на отшибе – институт вот уже несколько лет строил жилые дома – и наконец, Дома культуры. К великому огорчению моих детских лет, жили мы не в самом поселке, где было столько всего интересного (островерхая водонапорная башня, деревянные солнечные часы), а тремя километрами дальше по трассе, в деревне со скучным названием Безродново: один на всех колодец-журавль, угольные сараи – у соседей еще и хлев, – овчарка в каждом дворе, за заборами чахлые яблоневые сады, дымки из труб вьются, палисадники с колючим терновником… Чехов А. П., дальше можно и не описывать.
Дом культуры, а попросту клуб поселка Лесная Дорога, где проходили мои музыкальные занятия, занимал двухэтажное, сталинской постройки здание с большим зеркальным холлом и разветвленными коридорами. По периметру геологи посадили березовую рощицу, где росли подберезовики. За клубом простиралось бесконечное поле ржи и сливалось с линией горизонта; синими островками в нем цвели васильки. И вот окруженный всей этой благодатью ДК принял меня в свои прохладные, пахнущие театром недра.
Учительницу музыки звали Венера Альбертовна. Она была молодая, но очень строгая. На первом же занятии показала мне три ноты: до, ре, ми – и научила перебирать их в определенном порядке. За этим увлекательным занятием я и была застигнута мамой, когда она пришла забрать меня с урока.
– Играет! – воскликнула мама. – Боже мой, играет!
Венера Альбертовна сухо улыбнулась и сказала:
– Пальцы еще слабоваты. Сколько ей, шесть?
Венера нравилась мне, и несмотря на это я ее боялась. В моем представлении она была прекрасная и ужасная, я где-то подцепила эту фразу, наверное, от папы, он увлекался в то время французским символизмом, и сразу соотнесла ее с Венерой. Меня приводили в восхищение наманикюренные руки в кружеве манжет, безупречные белоснежные блузки, длинные черные локоны, коралловая помада. Такой нарядной женщины я раньше никогда не видела. Венера со всеми ее дамскими штучками вызывала у меня жгучий девчоночий интерес.
– А почему ее как планету зовут? – после музыки, по пути домой, я всегда приставала к маме с глупыми вопросами.
– Не только как планету, – отвечала мама. – В Древнем Риме это была богиня любви. Как Люба по-русски.
– А Рим это где?
– В Италии.
– Она что, итальянка?
– Нет, она татарка.
– Почему тогда Венера?
– Ну откуда же я знаю, почему. – Маме начали надоедать эти разговоры. – Родители так назвали.
С таким планетарным, нет, даже так – космическим именем она представлялась мне сверхчеловеком, недосягаемым божеством, ангелом неземным. Она и впрямь была очень красива. Самыми красивыми, по моему разумению, у нее были ногти – длинные, розовые и блестящие. Поразительно, но она умудрялась играть, совершенно не цокая по клавишам, – даже далекая от музыки мама всегда подмечала это как признак Венериного мастерства.
Фамилия у нее была Хáрисова, и, если отбросить, что «харúс» по-татарски земледелец, останется «хáрис», а по-гречески это значит «прелесть»; последняя трактовка куда больше подходила Венере.
Самыми интересными были уроки, где мы проходили иностранные слова: легато, нон легато, стаккато; форте, меццо форте, фортиссимо…Я слушала во все уши и старалась запомнить их до единого.
– Адажио – медленно, аллегро – быстро, анданте – тоже медленно, но быстрее, чем адажио. Виваче быстрее, чем аллегро, а престо быстрее, чем виваче. Есть еще ларго и ленто – это очень медленно. Запомнила?
– Да.
– Повтори.
Я повторила.
– Венера Альбертовна, расскажите еще.
– Хватит пока, это сначала выучи. Где твоя мама, уже две минуты шестого.
– Не знаю… – мама, всегда такая пунктуальна, сегодня и впрямь запаздывала.
– Ладно, давай поиграю тебе Шопена.
Я созерцала, как острый носок лакированной туфли-лодочки нежно нажимает на педаль, будто гладит ее. Музыка кружилась по классу, отражаясь от зеркальной стены – по воскресеньям музыкальная аудитория служила залом для бальных танцев, – овевала небольшой гипсовый бюст дедушки Ильича, стекала по контурам глиняной амфоры с вечно увядшим букетом… Я наслаждалась стройной ритмичной мелодией; с замиранием сердца смотрела на летающие по клавиатуре руки Венеры Альбертовны, на ее прекрасное вдохновенное лицо…
На последних тактах в класс вбежала запыхавшаяся мама.
– Извините, сгущенку в институте давали. И вам баночку взяла.
– Не беспокойтесь, мы тут как раз с Восьмой прелюдией Шопена познакомились, – Венера тонко и презрительно улыбнулась, однако подарок приняла.
– Спасибо, что подождали, – не сбавляя темпа, мама собрала нотные тетради в картонную папку с красивой голубой завязкой, нахлобучила мне панамку, подтянула колготки, и мы пошли.
На площади у института я увидела Таньку Кочерыжку. Вообще-то фамилия моей подруги была Капустнова. Беленькая, коротко стриженная и кучерявая Танькина голова и впрямь напоминала кочан, или, как говорила бабушка, вилок капусты. К тому же, видимо, подсознательно следуя законам гармонии, мать одевала Кочерыжку в светло-зеленые платья; в своих салатовых нарядах рослая, худая и гибкая Танька одновременно напоминала гусеницу-капустницу. Так что фамилия Капустнова ей подходила со всех сторон. Это безупречное единство образа и фамилии послужило причиной того, что наша подготовительная группа дразнила ее не Капустой – что было бы вовсе не обидно, – а Кочерыжкой.
Мальчикам она нравилась: подравшись из-за права танцевать в паре с ней танец кузнечиков, Колян Елисеев чуть не выколол глаз Борьке Тунцову – отверткой, он стащил ее у завхоза дяди Сережи, – на глазах у всей детской площадки.
Колян промахнулся, попал на сантиметр левее, чуть ниже виска. Воспитательнице сделалось дурно, ее увезли на «скорой». Группа на несколько дней перешла под опеку дяди Сережи. Что и говорить, девочкам хорошо жилось в эти деньки – а мальчикам не очень, ибо дядя Сережа, опасаясь повторения дуэли и прочих шалостей, держал мужскую половину группы в ежовых рукавицахи по первой провинности ставил в угол на полчаса, а то и на целый час.
– Скорей бы Ильинична вышла! Пятнадцать человек, как с ними справишься, – жаловался нянечке дядя Сережа. – Бандиты!
– Устрой сквозное проветривание, – советовала та.
Но общение с девочками, судя по количеству затеваемых завхозом ролевых игр типа «красавица и чудовище», «три девицы под окном» и «дочки-матери», где он играл папу, доставляло ему видимое удовольствие. Особой благосклонностью дяди Сережи пользовалась пухлая красавица Лена Безручкина по прозвищу Подушка. Он совал ей наши общие, взятые с кухни конфеты – Безручкина, добрая душа, потом раздавала их всем желающим – и один раз даже немножко поносил на руках, но Подушка визжала, и пришлось ее отпустить. «Ну и дура, дядя Сережа добрый», – откомментировала Подушкино поведение Кочерыжка.
Размышляя о Подушке, я всегда мучилась вопросом: если она такая красивая, то почему у нее такая дурацкая фамилия? Безручкина! Ну была бы хоть Безрукова. Понятно, у кого-то из ее предков не было руки – так объяснила мама, – но зачем же насмехаться над человеком? Потом, когда я подрасту, дедушка Николай, отсидевший десятку по пятьдесят восьмой статье в Дубровлаге, в красках расскажет, кто такие «Безручкины» и «Ручкины», – но пока я об этом еще не знаю.
После случая с отверткой Танька долго колебалась, с кем теперь дружить – дружба между мальчиком и девочкой обозначалась у нас словом гулять, – с героем-раненым или героем-пикадором, и в конце концов выбрала Борьку, надолго отмеченного куском грязно-серого лейкопластыря: сработал бабский инстинкт утешить жертву. Я с ней была не согласна: я бы выбрала победителя, Коляна. Но я уже понимала, что любовь дело тонкое, и со своим уставом в чужой монастырь не лезла.
Ожидая старшую сестру, стоящую в очереди за сгущенкой, Танька расчертила на асфальте довольно кривую таблицу и, приспособив обломок кирпича под биту, скакала по классикам.
– С музыки? – спросила Танька.
– Ага.
– Что сейчас проходишь?
– «Буковинскую песенку».
– А я ее еще весной проходила! – похвасталась Танька. – А сейчас двадцать пятый этюд разбираю.
Мне до двадцать пятого этюда было еще, по выражению папы, срать не досрать. Я искренне позавидовала Таньке. Ну надо же, как она меня обогнала, подумала я. Надо, черт возьми, поднажать. Это, кстати, тоже было папино словечко.
Я поднажала и через два месяца сравнялась с Кочерыжкой, и даже шла теперь на пару пьес впереди.
Венера моих стараний не оценила – она оставалась такой же равнодушно-невозмутимой. Зато мама, радуясь прогрессу в учебе, подарила сборник детских музыкальных кроссвордов. Подглядывая на последней странице ответы, я через неделю выучила всех членов «Могучей кучки» и могла без запинки перечислить оперы и балеты Чайковского, названия которых состояли из одного слова.
Я занималась музыкой уже около года. И все было хорошо до тех пор, пока не пришла пора изучать паузы. Проблема заключалась в следующем. Я никак не могла понять, как их нужно играть. Я знала, что пауза – это стоп, остановка. То есть я в это время не играю. Поэтому, когда я доходила до паузы в нотах, я останавливалась. Я просто не знала, что делать дальше: сидела и ждала, что скажет Венера Альбертовна.
– Раз-и, два-и, три-и, четыре-и, – отстукивала Венера ручкой по краю клавиатуры, неизменно попадая на фа пятой октавы. У нее была красивая серебряная перьевая ручка, которую она хранила в маленьком черном футлярчике с бархатным красным нутром.
– Слушай меня: раз-и, два-и, три-и, четыре-и…
Я слушала звук ударов пластмассы о кость – пианино в поселковом ДК было старым, с костяной клавиатурой, кто-то из жителей отдал его в клуб за ненадобностью. Все мои мысли словно прокалывались этим мерно цокающим стилом; я сидела как вкопанная.
– Ну играй же! Нет, давай сначала. Раз-и, два-и…
Я начинала пьесу сначала, но на первой же паузе история повторялась. Венера вслух отсчитывала ее длительность; ее ручка уже отбивала новый такт, но я так и не трогалась с места. Я смотрела в ноты как баран на новые ворота; еще немного, и от взгляда на странице образовалась бы дыра.
Если бы Венера сказала: «Пауза – это нота, которую ты не играешь; длительности пауз такие же, как длительности нот», – я бы все поняла. Но она этого не сказала. С надменной прямой спиной она сидела одесную от меня и упорно выстукивала ритм.
– Еще раз сначала.
Я начинала снова и снова, доходила до кирпичика на нотоносце – и руки зависали над клавиатурой. «Играй!» – говорила измученная Венера, и я продолжала – когда до окончания паузы, а когда сильно позже, – короче, сразу же после Венериных слов. А вовсе не так, как написано в нотах.
«Зачем она считает? – думала я. – Это же пустота, там ничего нет!» То, что пауза имеет начало, я понимала. Но я не понимала, что она имеет и конец.
Будто завороженная, я сидела и смотрела на метроном Венериной ручки. Я видела все словно в замедленном темпе, как под гипнозом, силилась стряхнуть оцепенение – и не могла. Голос Венеры плыл где-то под потолком, огибал тяжелые бархатные портьеры, навивался вокруг бронзовых светильников, таял и вновь набирал силу. Тонкие губы смыкались и размыкались, но я не разбирала слов.
– Раз-и, два-и, – цедила Венера сквозь зубы. Огромные, дикие глаза смотрели на меня из-под черных соболиных бровей. В какой-то момент я поняла, что мне страшно.
Моя мучительница напоминала Снежную Королеву из сборника «Сказки зарубежных писателей». Художник изобразил ее высокой, с красивым, но злым лицом. Облаченная в белоснежную мантию и усыпанную самоцветами корону, властным движением руки вздымала она сонмы колючих искристых снежинок… Бр-р-р…
– Ладно, на сегодня хватит, – говорила Венера и выводила в дневнике жирную двойку.
Ждать помощи было неоткуда: ни бабушка, ни папа, ни мама в музыке не разбирались и ничем мне помочь не могли. Я оставалась один на один со своей бедой.
Катавасия с паузами продолжалась уже третью неделю. В то время с музыки меня забирала бабушка Героида: скоро я должна была пойти в первый класс, и бабушку выписалис Украины в помощницы по отдаванию ребенка в школу, ибо вся ее многолетняя трудовая биография состояла из одного нехитрого пункта: учитель младших классов.
Дома бабушку чаще всего звали просто по имени: увесистое и монументальное, прямо-таки олимпийское, оно поглощало и отчество, и семейный статус: никто не округлял Героиду до «бабы Геры», «бабы Раи» или «бабы Иды» – в отличие от ее родной сестры бабы Воли, Револьды, существа, не в пример Героиде, нежного и добросердечного.
Главным достоинством Героиды была ее прическа – огромный, едва ли не размером с голову пучок. Сей исполинский фризур удерживался на шестнадцати шпильках, об этом знали все, это была семейная гордость. Поседев, бабушкины волосы приобрели желтовато-серый оттенок, и оттого пучок стал напоминать осиное гнездо. А если долго смотреть со стороны затылка, голова превращалась в кренящуюся над несоразмерно худыми плечами восьмерку-бесконечность, поставленную на попá, – такой поэтический образ родился у меня в пятом классе, когда мы проходили эту восьмерку по математике. А маме казалось, что у Героиды две головы: когда она за глаза ругалась на бабушку, всегда называла ее Гидрой Двухголовой.
– Героида у нас педагог – пусть приедет с ребенком помочь. Супом накормит, уроки проверит. А мне в сентябре диссертацию защищать, – сказала мама тем летом. Так что не черти ее принесли, Героиду, а папина телеграмма.
Когда после очередного урока с паузамиГероида заглянула в класс, Венера Альбертовна высказала ей свое видение ситуации.
– Думаю, вам лучше прекратить занятия, – устало сказала она, доставая из сумочки пачку анальгина. – Шестой урок сидим на одном и том же. Бьюсь, бьюсь с ней – а толку ноль… Ничего не усваивает. Нет у ребенка способностей к музыке… Да мне просто денег ваших жалко!
Я удивилась: Венера говорила обо мне в такой форме, как если бы меня не было в комнате. Но я была.
Мы с бабушкой вышли на крыльцо. Стояли последние недели лета, у главного входа цвели хризантемы и золотые шары. Я вдруг почувствовала какое-то странное возмущение воздуха, эфир сделался плотным и в то же время дрожащим, словно предгрозовым, хотя ландшафты Лесной Дороги заливал ровный ленивый вечерний свет.
– Скоро гроза будет, – подумала я вслух.
Героида, ни слова не говоря, взяла меня за руку и повела к автобусной остановке.
Дома она передала родителям Венерин вердикт. Я помню этот вечер как фотографию. Семья сидит на кухне за круглым столом, прерывисто тарахтит холодильник, ходят часы. Мама с папой только что вернулись с работы и еще не успели переодеться в домашнее. Из-за их деловых костюмов – папа при галстуке, мама в темном твидовом жакете, застегнутом на все пуговицы, – в мероприятии чувствуется какая-то непонятная торжественность.
– Почему в дневнике три двойки? Что у тебя не получается? – обращается папа ко мне. Бабушка поправляет на носу очки, смотрит осуждающе и строго.
– Паузы не понимаю, – мямлю я.
– Что я говорила, – восклицает Героида. – Она не понимает! Вот и Венера Альбертовна считает, что лучше прекратить занятия.
Папа вытягивает из пачки сигарету и прикуривает.
– А кроме этой Альбертовны там, в клубе, нет, что ли, никого? – интересуется он. – Может, найти ей другого учителя?
– Паша, сынок, послушай. – Все ясно, ситуация безнадежная: Героида во что бы то ни стало хочет сократить расходы. – Пятнадцать рублей большие деньги. И преподаватель от них отказывается. О чем это говорит?
– Может, пусть еще немного походит? – вмешивается мама; разумеется, она предпринимает попытку отстоять мои интересы – а заодно и собственную фрустрированную мечту.
– По пятнадцать рублей псу под хвост! – Героида неумолима. Она решительно настроена сэкономить эти пятнадцать рэ в месяц в пользу семейного бюджета. – Я узнавала, в клубе есть бесплатный кружок рисования, – добавляет она. – Я разве против, чтоб ребенок развивался.
– Мамуля права, – подводит итоги сходки папа. – Мала она еще для этого. Пускай лучше рисует. Там Истомин ведет, хороший мужик. Ну ее, эту музыку… Столько нервов… Подрастет, а там посмотрим.
Дело было решено и музицирование мое прекратилось. Я могла бы сказать, что я была в отчаянии, но я не была. Я была в шоке.
Бабушка, почему ты так поступила со мной? Почему приняла сторону чужой недоброй тетки? Которая сама не может объяснитьи ставит за это двойки. О Героида, роковая Гидра моего детства!
У местного художника Истомина я посетила ровно одно занятие, на котором рисовали деревья: мэтр сразу уличил новенькую в том, что крона заштрихована целиком, без прорисовки ветвей и листвы, – и пожурил за леность. Новенькая решила, что ей там делать нечего.
В деревне Безродново, нашем тогдашнем прибежище, родители снимали полдома. Дом этот был скорее хибарой: когда шел дождь, на кухне, у печки, протекала крыша и мама подставляла зеленый эмалированный таз. Моя кровать-раскладушка стояла за печкой, и я лежала и часами слушала мерный крап домашней капели. Мне нравился этот звук; маму же он выводил из себя – а лето было дождливым.
– Все, хватит, – сказала она. – Завтра едем в Гороховку клеить объявления про квартиру.
Нам повезло, квартира сразу нашлась, и даже в хорошем квартале. Гороховка была настоящим городом. С магазинами «Спорт» и «Букинист», Детским миром, рынком, бассейном, парком культуры, зубным кабинетом… стоп, стоп, стоп, назад. Рынком, бассейном, парком культуры… Там я пошла в первый класс, и в школе меня сразу же отобрали в секцию художественной гимнастики. Она была бесплатная. Также меня отобрали в хор.
– Спой ля-а-а, – сказала на прослушивании хормейстер и взяла на рояле ля первой октавы.
Я спела.
– А теперь чуть повыше: ля-а-а…
Но это была си.
Я спела:
– Си-и-и…
Хормейстерша удивилась.
– А ну давай дальше.
И мы спели с ней до, ре – и так дошли до соль второй октавы.
– Ты где-нибудь занималась? – спросила хормейстерша, и я рассказала свою досадную историю. Хормейстерша вздохнула, написала родителям записку и велела ее передать.
Разумеется, я не удержалась и по дороге домой развернула сложенный вчетверо листок. « Уважаемые родители!– говорилось в записке. – Ваша дочь такая-то такая-то имеет хороший слух и вокальные данные. Приглашаю ее в школьную хоровую студию и рекомендую дополнительно развивать музыкальные способности ребенка. Руководитель ст. «Кантилена» Е. Григорьева».
Вокальные данные! От радости я едва не подпрыгнула до потолка. Точнее сказать, до неба, ибо дело было в школьном дворе. Теперь ни Венера, ни Героида мне не указ, а за свои успехи я выпрошу у мамы чешские кроссовки.
Весь первый класс я пела в хоре и ходила на гимнастику. Но ни певицы, ни гимнастки из меня не получилось. Прошел год, геологический институт наконец-то достроил дома в Лесной Дороге, родителям дали квартиру рядом с работой, и меня перевели в новую школу поближе к дому. А там таких кружков уже не было.
Я упросила маму снова записать меня на музыку, благо в ДК устроилась еще одна женщина-музработник, а Героида в то время отсутствовала и помешать моим устремлениям не могла.
– Господь с тобой, иди, – сказала мама, и я возобновила музицирование.
Моей новой учительницей оказалась веселая пышноволосая тетка; она не имела привычки стучать ручкой по клавишам, а ее ногти всегда были образцово подстрижены и не отвлекали девчачьего внимания мерцанием и блеском перламутра. К тому же, в отличие от жгуче-черной Венеры-Одиллии, она была сахарной блондинкой-Одеттой. Совсем нестрашной.
Возможно, у новой музычки было больше педагогического таланта, а может, лучше подвешен язык – короче, что такое паузы, она объяснила в два счета. У нее-то я в результате и доучусь до джазовых пьес Бриля и додекафонных Шенберга, но все это будет гораздо позже, а пока мне суждено несколько лет играть гаммы и хохотать на уроках с доброй Одеттой.
Иногда в коридорах ДК я встречала Венеру Альбертовну и, опустив в пол глаза, буркала: «Здрась…». Она кивала в ответ, не замедляя шага, проходила мимо и никогда ни о чем не спрашивала.
Однажды мы с мамой встретили ее на автобусной остановке. Мы ехали в Гороховку, в загс, регистрировать новорожденного брата. Бывшая мучительница – я узнала ее издалека по синей шляпке с вуалью, – стояла в обнимку с мужчиной.
– Смотри, мам, Венера Альбертовна. А кто это с ней?
Молодой, а волосы с проседью. Лицо обветренное, и цвет какой-то странный, кофе с молоком. В углу тонких губ сигарета, он так и курил, не вынимая ее изо рта, и только прищуривался на дым, ну прямо как дедушка. Да это же «Мальборо»! – вон из нагрудного кармана торчит пачка. Я сразу узнала красные зубцы – такое сокровище было у Коляна, он поменялся с Владиком Макашовым на перочинный ножик. Узкие брюки отутюжены – мне бы научиться так стрелки наводить. Остроносые фирменные туфли на ранту, тоже тщательно надраенные, я заметила, были ему велики.
– Знакомый, наверное. – Мужа у Венеры не было, а мама старалась не врать даже в воспитательных целях.
Парень тяжело, мрачно взглянул в нашу сторону и ловко сплюнул сквозь зубы. Венера отвернулась.
– Давай-ка мы за остановкой постоим, там ветра меньше, – сказала мама и уже из укрытия язвительно прошипела: – Ишь ты, ковбой! «Мальборо» курит!
В это время подошел автобус.
– Наш, гороховский, – обрадовалась мама. – Ой, как хорошо.
Мы влезли, а Венера и ее знакомый остались.
– Сидел парень-то, – сказала мама, задумчиво глядя на удаляющуюся остановку. – Красивая она, да?
– Где сидел, мам? В тюрьме?
– На диете, – усмехнулась мама и воскликнула: – Ой, смотри, лошадь белая пасется!
– Где?
– Во-он, у опушки.
– Не вижу…
– Все, проехали уже. На обратном пути посмотришь.
По дороге я думала о том парне и о жизни вообще. Мамин папа, дедушка Николай, тоже сидел «на диете», похудел за десять лет на тридцать шесть килограммов. Мама рассказывала, как отправляла ему в посылках сахар и топленое масло – только маминым рафинадом дедушка и выжил. Когда я родилась, его дубровлаговский друг дядя Толя стал моим крестным. А вот брата не будут крестить: Героида с папой против. И именин у него, значит, не будет. Мне-то дядя Толя каждый год дарит платья, кукол, раскраски…
В загсе мы оказались единственными посетителями. Прошли в просторный кабинет, мама протянула регистраторше справку из роддома, та взяла с полки папку-скоросшиватель и достала чистые бланки.
– У вас мальчик? Поздравляю. Как назвали?
– Владимиром.
– Четвертый за сегодня, – сказала регистраторша.