355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Витковский » День пирайи (Павел II, Том 2) » Текст книги (страница 8)
День пирайи (Павел II, Том 2)
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 14:40

Текст книги "День пирайи (Павел II, Том 2)"


Автор книги: Евгений Витковский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 29 страниц)

– Все в порядке, – предупредил генерал вопрос Павла, – это верный, отличившийся соратник. Все в порядке. Майор!

Сухоплещенко и Арабаджев выросли на пороге одновременно. Шелковников посмотрел на своего почти-адъютанта с удивлением:

– Подполковник, вас не звали, – и тот исчез. – Майор! Обеспечьте довольствие капитана. Он заслужил отдых и награду.

Арабаджев, прекрасно понявший в чем дело, без спросу стащил со стола сковородку с остывшим люля-кебабом и побежал на кухню, мимо каменной Яновны. Володя потрусил за ним, ликуя, – он баранину любил, и сто лет уже ее не видел. Пенсия была, можно сказать, в кармане, – хорошо!

Конвой в коридоре преобразился, это был уже не конвой, а почетный караул, хотя вовсе никто в нем и не понимал, что происходит. Все еще белый, как побелка, Аракелян, стоял рядом с Тоней и что-то одними губами подсказывал генералу. Тот наконец понял.

– Подполковник! – новосотворенный подполковник Сухоплещенко вырос из-под земли, затем генерал обратился к Павлу: – Шампанское здесь или в апартаментах?

– Пустяки, – бросил Павел, – неважно. Без нее… не поеду. Тоня, оденься, поедем к себе.

И Тоня потеряла сознание.

Но прежде, нежели ее привели в себя, на пороге квартиры объявился еще один посетитель – высокий, красивый, седеющий, еще более бледный, чем железный полковник. И весь его вид говорил: «А что вы тут делаете, добрые люди?» Ибо Джеймс опоздал почти на час, ибо ни хамит, ни будильник не смогли разбудить его когда было надо. Впрочем, его роль в реставрации Романовых, кажется, подошла к концу. Павел дружески потрепал его по плечу:

– Поехали с нами, Рома. Все о'кей.

Так все и отбыли с Тонькиной квартиры, даже Яновна, – ее, как свидетельницу, пока что увезли в Староконюшенный, в особняк, который был уже целиком подготовлен к приему будущего венценосца. Остался один Аракелян. У него были другие заботы, другая работа, грязная. И не самое грязное было то, что чуть ли не собственноручно пришлось замывать пол в комнате Тони, – хотя пришлось и это сделать, – а ждало его другое дело, страшное и скандальное, целиком обрушившееся на аракеляновскую голову, притом из самого неудобного места – со службы. Положив в карман ставшую теперь уже бесхозной банку икры со стола, полковник отбыл к себе на работу, оттуда же предстояло ехать в институт имени Сербского. Ну ладно, появления императора он хотя бы ждал заранее, на Заева, хоть на живого, хоть на мертвого, было вообще наплевать, но кто же мог ждать подлости именно от самого верного, самого безропотного сослуживца-псевдоначальника? А теперь – западные корреспонденты, а теперь партбюро, а теперь все на его голову, потому что именно он, Аракелян, считался ответственным за эту сволочь! Но, чтобы понять тревогу и ужас Аракеляна, нужно вернуться немного назад, в то мгновение, когда оклемался у себя на дому уважаемый человек, Глеб Леонидович Углов. Суток с тех пор не прошло.

Тяжкий это был оклем: все ж таки «Черную магию» можно бы и не пить. Но уж вот такие желания у нас бывают. А Заев сам виноват, а что, не знал, что с ним, Угловым, с прямым его начальником, выкидонства бывают? Так чего ж на виду флакон поставил?.. Вот и взял, вот и выпил. И чего они хорошего в этих духах находят… Бр-р. Выговор Заеву за это влепить. Углов с трудом сел на постели. В глазах мутилось, на работу тем не менее уже давно было пора ехать, хотя никакой там работы не предвиделось, – ну разве телепатемы придут срочные, ну тогда валек в руки, тюк, и понеслась…

Шофер, слава Богу, казенный. Углова везли, а он смотрел в окно машины, и было ему странно в мире. Отчего это Гагарин сейчас прыгнет со своего пьедестала, а никому не страшно, все так и ходят под ним, а ведь задавит… Отчего это Димитров всем такое… показывает? Даже и говорить неудобно, что такой жест означает! Отчего это с утра нынче все такие нецеломудренные? Это все черной магии штучки! Искоренить ее давно пора, чтоб у всех на душе ясность была, и без ассоциаций чтобы! Тимирязев стоит, и вот прямо на бульваре, на людях, хоть гальюн-то у него прямо за спиной! И Маркс пива просит, а ему не несут… Пива на работе надо будет принять, может, магии поубавится. А этого, первого самиздатчика, чего прямо напротив держат? Над головой Углова складывались какие-то сияния, наподобие полярных, что-то мерцало и потрескивало. Однако, хоть и с очень большой натугой, добрался все-таки до своей знаменитой очень засекреченной бункерной лаборатории. И там обнаружил, что текст очередной телепатемы для резидента в Гибралтаре уже лежит у него на столе. Взял Углов валек и пошел к Муртазову.

В бункере было полутемно, разоружившийся перед лицом советской мощи татарин лежал, как всегда, на звуки не реагируя, глаз не открывая. Лицо его, совсем плоское и морщинистое, ничего не выражало. Может быть, он даже спал. Какая разница. Углов занес валек и обрушил его на лоб телепата. Но не рассчитал силы удара, не удержался на ногах, попал вальком по спинке, валек переломился, полковник ударился лбом о железный край кровати. На мгновение сомлел, но скоро взял себя в руки. Он сидел на полу и судорожно сжимал обломок валька. Комнату заливал ярко-фиолетовый, никогда прежде не виданный свет. Телепат даже веком не повел. Но вокруг головы телепата, приподнятой на трех подушках, для удобства ударения, сиял и переливался ослепительно яркий золотой круг. Словно ободочек на тарелке. Нимб.

И кто-то высокий, прекрасный, крылатый склонился к челу татарина и провел по нему ладонью – ласкающе, благословляюще. Впрочем, тут же исчез, так что, наверное, померещился. Но нимб не исчезал. А фиолетовый свет разгорался в бункере все ярче, и какие-то слова на непонятном языке звучали в воздухе, смысл их был и неведом, и безразличен Углову, он знал, что все то, что было до сих пор, кончилось, а началось все то, что должно было именно сегодня начаться и что будет в дальнейшем. Полковник выпрямился, стоя на коленях, отбросил кусок валька и отбил земной поклон.

– Святой Зия! – взревел полковник, но его никто не слышал, на то бункер и строят как бункер, чтобы в нем звукоизоляция была. В религиозном пылу полковник позабыл, что телепат привязан к постели.

– Помилуй мну! – заорал полковник на языке своего озарения, впопыхах принятом за церковный, и снова бухнулся лбом об пол. Но понял, что недостоен. Что тридцать лет стуча вальками по лбу татарина, не имеет он права быть прощен в одночасье. Тогда негнущимися пальцами полез полковник во внутренний карман, полез за партбилетом. Вытащил и его, и паспорт, и удостоверение, а потом, помогая пальцам зубами, изодрал все документы в клочки. Подумал, что надо бы сорвать и погоны, но одет был, как положено, в штатское. Жаль. Вместо этого полковник снял с себя ботинки, бухнулся еще разок лбом о каменный пол и выбрался из бункера. Босой, вышел он из подвального помещения, вращая безумными глазами, и всюду, куда обращался их взор, видел он лиловое сияние. Видел он благосклонное лицо святого Зии, который простит его, Глеба, если он отстрадает сам те тридцать страданий, которые причинил святому. Босой полковник беспрепятственно покинул служебное здание, вышел на Кузнецкий мост и пошел вниз.

– Близится, близится, – кричал он, хотя его никто не слушал, все и так знали, что что-то явно близится, а что – никто не знает. – Грядет святой Зия! Кидайте партбилеты, взносов не платите! Поклонитесь святому Зие! Святой Зия! Святой Зия!

На повороте к Неглинной что-то в голове полковника – пожалуй, впервые в его жизни, – стало рифмоваться, и он начал вопить:

– Друзья, друзья, друзья! Грядет святой Зия! Верные друзья! Пресвятой Зия! Плыла, качалась лодочка, текла, кончалась водочка… Зия! Зия!..

На повороте возле памятника Калинину вокруг безумного полковника стали собираться люди. Исступление его заражало нестойких духом прохожих, они не понимали, что именно выкликает этот немолодой и босой, с почти вылезшими из орбит глазами тип – но они чувствовали: надлежит все бросить и шагать за ним. И они шагали, сперва три человека, потом двадцать, потом пятьдесят, а падкие на созерцание подобных шествий западные корреспонденты успели примчаться на своих иудинских «фольксвагенах» и уже чирикали кинокамерами, – а Углов все жестикулировал и кричал, ибо лиловый свет заливал весь его мир от Москвы до самых до распронюханных окраин, а в самом зените горело лицо святого Зии, окруженное нимбом. Углов судорожно гладил подбородок, проверяя, достаточно ли уже длинна у него борода, отрастив которую он пойдет по святой Руси проповедовать понимание святого Зии. К несчастью, очень уж часто выкликал он лозунг насчет растаптывания партбилетов, а то, глядишь, до самого Можайского шоссе дошел бы. Не дошел. Только перешел мост и двинулся по Дорогомиловке – а народищу за ним шло уже человек сто пятьдесят, не менее – подъехал небольшой и неторопливый отряд раковых шеечек, быстренько распихал примкнувших, а самого босого, даже не простуженного полковника, полностью рехнувшегося на святом Зие, упаковали в рубашечку, завязали рукава на спине, вкатили подкожно уж чего сыскали, – а сыскали вовсе неуместный для данного случая жидкий анальгин, – и увезли прямо туда, куда обычно в таких случаях везут. Углов, впрочем, продолжал видеть все того же святого Зию и проповедовать. Вкатили подкожно еще чего-то – ну, уснул полковник. А что делать с ним, все равно никто не знал.

Среди ночи наконец добрались до генерала Сапрыкина, который сказал, что за поведением полковника Углова лично-ответственно обязан надзирать полковник Аракелян Игорь Мовсесович, но чтобы на него не сильно жали, потому как у него, мол, связи большие. Жали-то не сильно, но в три часа ночи с постели подняли. А наутро и так свояк велел ждать важнейших событий по совсем другой линии, а тесть колотить в стену стал, мол, чтобы тихо было, у него Розалиндины вылупляются, а синий Пушиша всю кинзу склевал, все десять пучков, ведь черт его знает, при всем этом, может быть, ты теперь уже и не полковник даже, а пожизненный повар императора, не дай Господи свояку долма припомнится и он ее расхвалит венценосцу, так на всю жизнь и будет тебе одна сплошная долма!.. А тут еще Углов соскребнулся на религиозной почве, отвечай за него теперь, уж кончалась бы скорее эта власть проклятая, пусть Георгий со своим императором правит, а я лучше готовить буду, за долму я еще отвечаю, больше ни за что не отвечаю, пропадите вы все пропадом!..

Итак, отправив Георгия с императором туда, куда им хотелось, поехал Аракелян посмотреть на безумного псевдоначальника. Смотреть оказалось не на что: грязный, как свинья, спал начальник под барбитуратами в отдельной палате, и все равно по губам его читался неутомимый беззвучный крик: «Святой Зия! Святой Зия!» Аракелян плюнул, расписался, что больного освидетельствовал, и вышел на тающее от весеннего тепла шоссе. В двух шагах от его машины имело место «происшествие», один частник стукнул другого, существенно помял тому крыло и рассадил левую фару. Номер у того, который побил, начинался буквами «МНУ». У того, которого побили – буквами «МНИ». Сами, стало быть, хотели…

Аракелян сел за руль и поехал в Москву, в будущее. В будущем, знал он, ждет его кухня. И пусть уж лучше она. Надоело ему быть ответственным и тем более железным. Ему вдруг захотелось есть. Так захотелось, что он бы сейчас даже собственной долмы съел, которую вообще-то, из-за излишней к ней привязанности свояка, остро ненавидел. Но сейчас съел бы.

«Ты этого хотел, Жорж Данден», – всплыло в памяти из какой-то телепередачи. Аракелян бессильно пожал плечами и чуть не съехал в кювет.

6

Дайте только срок, собаки, не уйдете от меня: надеюся на Христа, яко будете у меня в руках! выдавлю из вас сок-от!

ПРОТОПОП АВВАКУМ. ИЗ ТОЛКОВАНИЙ НА КНИГИ ПРИТЧЕЙ И ПРЕМУДРОСТИ СОЛОМОНА

Ну хоть бы по одному в неделю. А то уже по два. Так ведь скоро и совсем никого не останется. Хотя рано или поздно все эти гонки на лафетах должны были начаться; им ведь теперь всем вместе далеко за тысячу лет, наверное. Но зачем же они все подряд, почти сразу, будто в честь какого праздника? Западное радио говорило, кажись, что все в нем родного отца потеряли… Нет, это когда Хруслов, тогда отца родного, а шофера говорили, что наоборот, падла была непросветная, кошек с лапшой ел… За что? Этот ведь совсем молодой был, неужели в семьдесят девять лет еще и пожить нельзя человеку? Другие говорят, яд принял, а на фига яд в семьдесят девять? Говорят, в депрессии.

Вот и я в депрессии. Семьсот дней, меньше не могу. Бросил бы, а иди брось в пятьдесят два, жена четвертый месяц в отпуске, то есть в командировке, то есть нет. Денег от пуза, а чувства на них разве купишь, а с белоголовкой тоже завязывать надо, на спирт переходить, – в нее, говорят, гадость какую-то мешают, а спирт – он как детская слеза. А намешивают, говорят, чтоб настроение плохое было. Вот я пью, и у меня плохое. Понял бы кто мою душу, я б за то все деньги отдал, все одно девать некуда, на пенсию не пойду, а с печенью плохо, до ордена к семидесяти пяти хрен доживу, а шофера все падлы. Не жизнь, а прямо названия нет на русском, а я, кроме русского и матерного, других не учил.

Времени было без чего-то семь утра. В силу этого факта опохмелиться Виктор Пантелеймонович боялся. По второму разу боялся, по первому уже сто, конечно, сделал, без этого и радио себе не включишь. Вот Хруслов умер на прошлой неделе, говорили, что как раз на его место, на идеологию, теперь Куропятников должен был. А он вот и сам. И Поцхверашвили, а до него Блудун, генерал армии, а все за один апрель, который еще не кончился. Точно, к майским еще кто-то помрет, праздник все же. Очень огорчали одинокого Глущенко все эти смерти, о которых узнавал он по утрам, еще с похмелюги; в неделю мерло по одному, по два члена сверху, а из пониже – так не перечесть. Хорошо еще, что хоть главный жив, говорят, так и будет жить, и пока он жив, никого не уволят. Даже ввиду смерти. Все велел на своем месте оставить, чтобы без никаких перемен. И его, Виктора Пантелеймоновича, значит, тоже с базы не скинут, пока главный копыта не откинет. И выпью-ка я за его здоровье.

Он потянулся за белой головкой, хотя она была уже початая, так что, конечно, без головки, – хотя и пить ее теперь нельзя. Давно уж по утрам он пил только из горлышка, все равно все стаканы и чашки побиты, а Софья вот-вот вернется, все телеграммы дает, что едет, а сама – фиг. Разлюбить бы ее и даже блядей не водить, без надобности они теперь, раньше выпил сто и все как надо, а теперь сто выпил и больше уже ничего не надо… Одно слово, бляди. Так что за здоровье.

А давно ли такие времена были, когда по месяцу мог не пить. По службе он быстро дошел до поста, но жена разбилась в самолете, тогда пошел в запой и выше уже никак, даже за пьянство один без занесения получил, другой с занесением того гляди дадут. Жизнь была – тогда, когда-то… И Севка тогда еще от рук не отбился. Но директор женился еще раз, и вот началась другая жизнь, подкаблучная, счастье и удовольствие. А вот Севка скоро сел…

Накануне вот радио послушал, понятно, вражеское. Ничего, правда, не понял, но говорят, осенью коронация неизбежна. Чья? Неужто главный будет короноваться, или весь центральный комитет коллегиально коронуют, или только бюро, а главный корону от его имени и взденет на себя? Да как же он, бедняга, парады-то по холодище принимать будет в короне, может, хоть с ушами корону сделают, чтоб завязочки под подбородком? Да ну его с короной, скукота в жизни, вот и придумывают, как бы повытрющиваться, а лучше бы водку не портили. Вот возьму да выпишу с базы спирт для промывки.

Виктор Пантелеймонович сел на постели, запрокинул сильно опустевшую бутылку к потолку, крупными глотками, зажмурившись, высадил оставшиеся граммы. Он знал, что через минуту-другую почувствует себя совсем молодцом, поэтому отбросил бутылку в угол и еще какое-то время отдыхал, зажмурившись. А когда глаза открыл, то им не поверил, а когда поверил, то понял, то лучше бы их не открывать сейчас, и вообще никогда, только бы этого не видеть.

Этого, неожиданно высокого, тонкогубого, худого, прямого, как палка, отчаянно похожего на мать; этого, оставшегося когда-то словно бы на память и на радость, а потом и поныне – на позор всей жизни Виктора Глущенко. Этого, отбухавшего – Виктор Пантелеймонович быстро прикинул в уме – почти полные одиннадцать лет из назначенных тринадцати где-то в болотах Западной Сибири. Этого, глубоко ненавистного и странного, с угольями вместо зрачков, но все же родного, в окошко не выбросишь. Этого, молчащего, застывшего на пороге комнаты, и без всякого выражения на него, на отца, глядящего.

– Не дозвонишься тебе, – ровным, высоким голосом произнес гость, – и ни в дверь, ни по телефону, однохренственно. Пришлось вот открыть.

Не дожидаясь приглашения, Всеволод Викторович Глущенко проследовал, – не прошел, ни в коем случае не прошел, а только проследовал, если не прошествовал! – к низкому столику, на коем стояла у Виктора Пантелеймоновича запасная поллитра и что-то из вчерашней закуски. Там гость опустился в кресло, а потом в дверях появилось еще что-то… вот именно не кто-то, а что-то. Хотя существо это было явно человечьего рода, было оно при этом молодое, однако бесполое; женщина это или мужчина – никак пьяный взор Виктора не мог распознать, да и не пытался. И вообще, только что принявший цельную банку и узревший явившегося без малейшего предупреждения сына, Виктор Пантелеймонович меньше всего склонен был раздумывать: кого там или что там сынуля с собой приволок.

– Рекомендую, – ткнул в сторону второго вошедшего Всеволод, ткнул не пальцем, а каким-то предметом, который Виктор не рассмотрел, – твой приемный, Дуся. Это по-ихнему Дуся, это кликуха, чтобы тебе понятней было, потому Дуся, что – подруга. А официально Гелий Станиславович, если соображаешь, что это значит. Старая шалашовка, но, возможно, нам еще придется лизать ей ботинки и другие места. Тебе придется, я постараюсь не лизать. Давай кружки.

Последняя фраза адресовалась явно Гелию. Тот извлек из принесенного под мышкой грязного, без ручки, чемодана две облупленные кружки. Тем временем Всеволод одним ногтем содрал с бутылки крышечку, налил почти полную своему спутнику, а себе даже не капнул.

– Пей, задрыга жизни, пей, Дуся, – речитативом сказал Гелий самому себе и высадил кружку, не поморщившись. Потом покосился на столик, ухватил плавленый сырок и сожрал. – Наше вам с кисточкой, – произнес Гелий уж совсем голосом какой-то опереточной шлюхи из числа персонажей телефильмов на тему становления власти Советов и откинулся в кресле. На вид ему могло быть и тринадцать лет, и тридцать, и любое, что между этими числами; застывшая на лице блудливая улыбка тем более подчеркивалась откровенной, грубо-зазывающей красотой этого лица. Виктор Пантелеймонович с ужасом, сквозь быстро наплывающий и столь же быстро распадающийся хмель осознавал, что если из правого кресла смотрит на него стеклянными, постаревшими глазами первая его жена, конькобежка-чемпионка, то из левого кресла точно так же глядит нагло помолодевшая, постигшая сексуальный смысл жизни, согласно своей вечной мечте начавшая превращаться в мужчину, впрочем, на полдороге в этом занятии остановившаяся, вторая его драгоценная супруга, Софья Федоровна. От этого было не просто страшновато-неприятно, как от прихода сына. От этого было просто нестерпимо страшно, ибо внезапно вспомнил директор глухую и пьяную, раза два доносившуюся до него сплетню, что, мол, супруга его, Софья Федоровна, когда еще в девицах ходила, сдала государству незаконного сына, прижитого от вот уже нынче больше чем сорок дней как покойного Станислава Казимировича. Что покойного, в том нет сомнения, ибо как раз вчера Глущенко опохмелялся после этих сороковин, – его, как друга, пригласили. Знал бы – не пошел бы. Своей водки что ли мало. Умер Станислав Казимирович… вместе с правительством… Умер… Я-то что все никак не умираю? Хорошо бы сейчас, вот как раз момент очень подходящий…

– Самое время, – сказал Всеволод, поглядев на ходики, – стоявшие, конечно, но по странному совпадению показывавшие что-то похожее на действительно имеющие место восемь утра, – поспать бы тебе, подруга. Родитель, выкатись из постели, покуда ты нам соберешь, что я скажу, глубокоуважаемый царевич поспит часок-другой. Все же мы не с концерта. Мы, родитель, с курорта. Да вылазь ты быстро, сука, кому говорят?

Совершенно окостеневший Виктор Пантелеймонович понял наконец какой предмет держит в руках его законный отпрыск. Это было длинное, сантиметров пятнадцать, сапожное шило с костяной ручкой, а острие смотрело сейчас прямо на Глущенко-старшего. Трясясь больше от похмелюги, чем от страха, – страх уже мало что мог добавить, – он вылез из постели. Всеволод критически окинул его взором, – как-никак не менял белья Виктор Пантелеймонович уже месяц. Но, видимо, Гелий и впрямь хотел спать, и прежде, чем сын успел распечь отца за недостаточно гигиеничное гостеприимство, пасынок уже свернулся под одеялом с головой. Последнее чуток успокоило Виктора Пантелеймоновича: в лицо своей второй жене ему было смотреть еще страшней, чем первой, погибшей. Всеволод, по-прежнему поигрывая шилом, налил отцу полкружки водки, отдавил шилом полсырка и брезгливо придвинул.

– Выжри, родитель, иначе соображать не будешь. Ты мне нужен с чистыми мозгами. Отрекся и отрекся, хрен с тобой; мне с тебя не любовь нужна, любовь не по моей части. Любовь по его части. – Всеволод показал шилом на одеяло. Мне с тебя нужны… Да пей ты, сволочь, наконец, пей!

Виктор Пантелеймонович послушно выпил.

– Нет, деньги тоже нужны, но у тебя хватает. Отдашь не все, а сколько сможешь. Три штуки отдашь и покуда все, если будешь себя хорошо вести, больше не возьму, пока не нужно. Нужны мне с тебя ясные ответы на вопросы. Словом, соображать ты должен, а не стучать зубами. Закуси!

Виктор Пантелеймонович послушно закусил.

– Так вот, родитель, – все тем же не меняющим интонации голосом произнес Всеволод. – Если ты уже в силах соображать, для начала поведай мне, где твоя супружница. Да, жена, да, матушка нашей милой подруги Дуси. То есть давно ли забрали.

Виктор Пантелеймонович силился понять, но был не в силах.

– Не трепись, что не брали. Сам вижу, без бабы живешь. Или бросила?.. Тогда – где она. И главное – где ее брат.

– Не знаю… – пролепетал Глущенко чистую правду.

– Положим, – Всеволод налил отцу еще. – Сейчас, положим, не знаешь. Но к одиннадцати, к открытию магазинов, я очень надеюсь, ты будешь это знать, все мне чистосердечно изложишь, притом правду, одну только правду и ничего, кроме правды. Еще выложишь упомянутую капусту и можешь считать наш визит законченным. В противном случае мы оба претендуем в твоем доме на жилплощадь и по закону поселяемся тут. Выбирай. Да пей!

Виктор Пантелеймонович, отчего-то потрясенный тем, что до сих пор не слышал ни одного матерного слова, так же послушно выпил. Похмелье прошло, начиналось нормальное утреннее состояние, которое при известном искусстве не сулило никаких неприятных ощущений до самого обеда. И тут же вспомнил шило в руке сына, вспомнил страшную историю его посадки и подумал, каким же страшным должно было оказаться продолжение этой истории, если Всеволод вот так сейчас прямо перед ним сидит, десять с привеском отбухав, не ест, не пьет, по всему видно, что не только пить не хочет, а и наливает ему и Гелию как-то без уважения… к тому, что наливает. Это ж какой ужас надо пережить, чтобы не пить, когда есть что пить, да еще с утра, до одиннадцати?

– Вот тебе еще смазка для тугого соображения. Имей в виду, что глубоко и абсолютно никем не уважаемый царевич Гелий желает высказать своей мамаше, твоей нынешней жене, примерно те же слова любви и послушания, что я сейчас тебе. С той лишь разницей, что твое, родитель, положение гораздо лучше, ибо твоему сыну хватит денег на мелкие расходы и некоторых сведений. А вот ему от мамы нужно и гораздо больше и гораздо меньше. Денег ему не надо, он на них напьется и губной помады купит. Ему нужна материнская любовь. Так что сравни.

Виктор Пантелеймонович послушно начал сравнивать и понял, что в сложившейся ситуации он и впрямь может хоть ненадолго, но отсрочить неприятности, пережить эти три часа нечаянного свидания с молодым поколением, которое за такую небольшую мзду, – хотя ясно, что потом выжмут еще, да и не раз, – соглашается убраться. Но Софья им зачем? Для любви, что ли? Похабное лицо Гелия всплыло у него перед глазами, с ним слилось лицо жены, и понял директор автохозяйства, что больше всего на свете хочет быть пенсионером. Одиноким и холостым. И чистосердечно, как райкому, рассказал сыну о том, что жена в отъезде, в Москве, что сажать ее никто не сажал, да как будто и не за что, хотя он человек понимающий, но, право, кажется, не за что. Что брат ее, с тех пор, как тесть умер осенью в прошлом году, носа к ним не кажет, даже, говорят, вообще из Свердловска уехал. И что Софья в Москве уже давно, но вот-вот вернется, – тут Глущенко испугался и себя поправил – мол, у нее «скоро» означает «к лету», а то и к осени. Что адрес может дать только «довостребовательный», на который деньги переводит, а больше ничего не знает. Что денег он сыну может дать больше, потому что как раз была премия. Что отречения от сына не было и вовсе, просто иначе с работы поперли бы, а где бы он еще смог сыну к выходу столько денег скопить? Что всегда свято верил, что его родной мальчик вынесет все, что на него несправедливо свалилось, вернется в отчий дом и начнет новую жизнь… Директора автобазы потянуло в слезы.

Всеволод снова плеснул отцу – на донышко. Он точно знал, кому, когда и сколько надо. Также он точно знал – кто чистосердечно колется, кто чернуху лепит. И печально было то, что отец пошел натурально в сознанку, и выходило, что до Романовых добраться будет много сложней, чем ожидалось. Жаль. Но и только. Ради своей мечты Всеволод Глущенко готов был отсидеть еще червонец, лишь бы только знать, что мечта будет приведена в исполнение. Тогда можно. Гелий-шалашовка начал храпеть и несколько мешал размышлять, но тормошить царевича Всеволод не стал. И так тот все время обижен, что пахан совершенно равнодушен к нему как к женщине, несмотря на столько времени, проведенного вместе. Мысль о том, что он, Гелий, может быть нужен еще зачем-нибудь, просто не приходила в тупую его, красивую, почти детскую, но совершенно при этом блядскую голову. Пусть уж лучше поспит.

Сколько вариантов не перебирал Всеволод Викторович Глущенко за десять лет кантовки на пересылках и на зонах, этот все-таки получался самым лучшим. Сначала думал он, что как только получит ноги с зоны домой, так сразу и пришьет первого мента, какой нарисуется. Потом заматерел, вышел в зубры на зоне неподалеку от западносибирского городишка Большая Тувта, дни до звонка считать перестал и понял, что такая месть – себе дороже, ну, пустят на луну, и все. Понял, что уж хлебать, так за цинку. Мало пришить одного мента, мало даже сто ментов пришить, мало даже по гаду на каждый день его срока, в котором тринадцать лет. Нет, всех, всех, всю мелодию, сколько ее в стране советской есть. Всеволод, осознав это, сразу как-то повзрослел, болеть перестал, стал вроде как зампахана всей зоны, а уж когда другого зама за то, что давил ливер без спросу, поломал об колено одной левой, а потом пахан у Всеволода на правой сам концы отдал – тут вдруг никакого начальства в лагере над Всеволодом не стало, кроме кума, а это что ж за начальство. Жить стало легче и проще, но мечта осталась, и приближения к ней не намечалось ни на шаг. Статей у Всеволода был букет, скостили в конце только четверть, да и то, мягко говоря, по личной просьбе, о чем речь ниже, – а поставил себя молодой пахан так, что если уж он шел в гальюн, то к его приходу там не только было чисто, а разве что хризантемы не цвели. И только теперь, малость пожив как свободный человек, понял Всеволод – чего именно он хочет. Никого, в частности, не хочет он убивать. А хочет он всем совейским ментам дать хлебнуть из его, так сказать, миски. Смерть для них – дешевка, надо сперва оприходовать их по зонам, а вот уж там… а вот уж тогда… только медленно…

Другого человека такие мысли довели бы до психушки без обратного билета. Всеволода они довели до родимого дома, который, к слову сказать, был для него не более приятен, чем легендарная психушка доктора Сербского. Трясущийся отец жевал вторую половинку плавленого сырка, но Всеволод про отца уже не думал. Он вообще думал только об одном: о милиции, о том, как отомстить ей за десять с половиной лет, истраченных на Тувлаге. Все прочее на белом свете, говоря по большому счету, его вообще никак не волновало. Соль в его жизни была одна, и ею, серою, грубо размолотою большетувтинскою солью собирался он запылить жизнь своих врагов. Всеволод не пил и не курил, старался держать диету и режим. Он себя берег, потому что в жизни его была цель, – вот точно так же до недавнего времени берег себя двоюродный дед ныне храпящего Гелия, С.А. Керзон, но цели у них с В.В. Глущенко были больно розны, лишь настойчивость одинаковая; однако Соломон свой жизненный план осуществил, хотя и недоперевыполнил, а Всеволод еще только ухватился за тонкую ниточку.

В детстве он был пионером, но, еще не вышедши из этого возраста, под влиянием разных книг чудесного писателя Аркадия Гайдара, стал романтиком. Мать он помнил не очень, ему всего восемь лет было, когда она погибла. Долго жили они вдвоем, покуда в шестьдесят седьмом не надумал отец жениться по второму разу. И привел в дом Софью. Было ей всего двадцать три, а сыну Виктора Глущенко как раз стукнуло пятнадцать. Первый год Софья не замечала пасынка вовсе, на второй поглядывать стала и доставать по-всяческому, в начале же семидесятого, когда парень уже на втором курсе медицинского учился, вдруг затеяла его воспитывать, – довольно поздно, впрочем, если сравнивать со сверстниками. Отец, ясное дело, ничего не видел, всю конспирацию мачеха брала на себя, а Всеволод был романтиком. Он и теперь Гайдара любил, только на другой манер.

Длилась треугольная идиллия недолго. Виктор нещадно пил, ничто иное при его-то работе и невозможно, если живешь ты в государстве, столица которого больше двух веков двоится; пил он к тому же большей частью на работе, да и вообще дома не особенно время проводил. Мужские способности Глущенко-младшего требовательная Софья расценила как стоящие выше средних, поэтому и спрос с него был соответственный. В июне, когда он сдавал экзамены за второй курс медицинского, – так и не увиденный в те времена Всеволодом Павел, кстати, совершенно приемному племяннику не интересный, тогда же сдавал экзамены за четвертый курс педагогического, – Софья убедила Всеволода в том, что найти ей домашнего врача его святой долг, ибо какие же могут быть сомнения в его соучастии, – у нее, впрочем, были, но она помалкивала, – ну он и нашел. Когда поздно вечером врач убрался восвояси, ослабевшая Софья, опираясь на прежний опыт, порешила испить хлористого кальция: а его-то в домашней аптечке и не оказалось. И тогда беспощадное «значит, сходи в аптеку» швырнуло Всеволода навстречу его совсем иной, совсем неожиданной судьбе. Несмотря на два курса медицинских познаний, – на самом-то деле толком он отчего-то успел выучить только латынь, – он не имел ни малейшего представления о действительной необходимости этого самого кальция, но предположил, что без лекарства любимая женщина как пить дать погибнет, и помчался в аптеку, конечно, давно уже закрытую, а до единственной в те времена ночной-дежурной было не меньше чем полгорода. Далеко за полночь, прижимая в кармане наконец-то обретенные две младенчиковые бутылочки с делениями, полные вожделенного лекарства, уставший, не вполне еще успевший протрезветь от ста граммов чистого, без которых психологически не мог бы ассистировать, – сделал Всеволод отчаянную попытку поймать если не такси, то хотя бы покладистого левака, денег у него оставалось очень мало. В ответ на безнадежное махание рукой остановился перед ним патрульный «москвич», вылезло из него двое дружелюбно на первых порах настроенных блюстителей закона, спросило документы, в них не поглядело и велело ехать с ними: «Ты пойми, отделение пустое, плана нет – а тебе не все равно, где ночевать?» Всеволоду было не все равно, он стал сопротивляться и получил по шее, получил еще раз, получил еще много-много раз, потерял сознание и очнулся к утру. Мрачный лейтенант предъявил ему акт с десятью свидетельскими подписями, что, мол, Глущенко В. В., проживающий там-то, избил трех милиционеров в нетрезвом виде, – добавил, чтоб не смел голоса подавать, и отпустил. В карманах, понятно, было пусто, так что топать домой предстояло пешком.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю