355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Витковский » Павел II. Книга 1. Пронеси, господи! » Текст книги (страница 23)
Павел II. Книга 1. Пронеси, господи!
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 06:37

Текст книги "Павел II. Книга 1. Пронеси, господи!"


Автор книги: Евгений Витковский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 27 страниц)

Маршал помедлил еще немного, пересек банкетный зал и вышел на веранду, полукруглую, зимнюю, застекленную. Это место он любил в минуты душевного покоя, а сейчас, несмотря на все страшное величие задуманного плана, на душе у маршала был несомненный покой, сорваться уже ничто не могло, верные генералы таманцев, кантемировцев и множества других дивизий готовы были в любой момент выполнить любое его приказание; даже предательства генерал не боялся, все, ну буквально все, кто мог ему помешать, были у него в руках. Особенно крепко были взяты в клещи, хотя сами об этом пока не подозревали, два главных врага: нынешний прямой начальник маршала, министр обороны Везлеев, и еще глубоко ненавистный с незапамятных довоенных пор армяшка, заместитель министра госбезопасности. Хоть и не припоминал Ивистал, о чем они с этим армяшкой в довоенные годы повздорили, но полагал, что уж, наверное, какую-нибудь подлость этот гад тогда состроил, теперь уж даже и все равно какую, но сдачу дать нынче и важно, и необходимо. А бить надо так, чтобы тот, кого бьешь, уже ни в коем случае больше не встал. Везлеев попался грубо и примитивно, на валюте: выяснилось, что уже трижды продавал он латиноамериканским государствам, одной, собственно говоря, стране, с которой у нас к тому же и отношения традиционно плохие, дипломатических нет и на понюх, – продавал эскадрильи «МИГов» последних серий и клал деньги, все до последнего цента, – точней, до последнего кортадо, – в свой широкий швейцарский карман. Кроме того, личным оскорблением для себя считал Ивистал то, что министр коллекционирует бронзу и многое другое, что, как воздух, необходимо ему самому. На кой хрен ему бронза, когда из него песок сыплется? Да и гарем из мальчиков надо будет гаду припомнить. Словом, весь он упакованный, от погон до вымени. Подлый армянин, конечно, был намного опасней, ни на чем особо крупном до последнего времени не ловился, но выяснилось вдруг, когда недавно удалось завербовать Сухоплещенко, что вот уже три года издает генерал на западе свои собственные, хотя и не лично им написанные, пошлые антисоветские романы с переходящими из эпохи в эпоху Ильичом и Феликсом, которые в каждой эпохе совершают победную революцию. Все это в ближайшие месяцы собирался Ивистал обвалить на голову своим врагам. И не только перечисленным, ибо ненавидел Ивистал, пусть поменьше, почти все остальное правительство. Шефа внутренних дел Витольда Безредныха, – маршал завидовал его роскошной даче в Гренландии, хотя ему самому гренландские льды были ни к чему, но все-таки в память о жене, когда-то чемпионке СССР по одному из видов конькобежного спорта, маршал ко льдам относился хорошо, и его раздражало, что серая харя Витольда оскверняет их своим присутствием. У самого маршала дача была, конечно, не хуже, да и не одна дача, но, кроме как на подмосковной, он не бывал никогда, – а насчет Крыма он даже вспомнить не мог, одна дача у него там или две, а может быть, что и ту единственную, которая была, он давно подарил шефу страны по национальным вопросам Филату Супову в те времена, когда поддерживал с ним хорошие отношения. Но Филат с тех пор впал в полный маразм и, говорят, с утра до ночи перебирает картотеку с цитатами из классиков по вопросам политики и считает сам себя компьютером, – так что хоть он и компьютер, а вряд ли что помнит, так зачем ему эта дача, даже если подарил? Или же там, в Крыму, было у Ивистала целых три дачи? Иди знай… Зато почти дружеские отношения сложились у Дуликова с прямым начальником Шелковникова, с министром Ильей Заобским, человеком просвещенным и жестоким, но и его Ивистал тоже ненавидел, ибо оставить его в будущем правительстве было невозможно именно в силу отсутствия у министра какой-либо страстишки, кроме как к власти как таковой. В общем, придется ему поставить на вид то, что столько жидов выпустил из страны, вместо того, чтобы использовать их как рабочую силу. Еще больше не устраивал Ивистала международный министр Миконий Филин: хоть и числится вроде как нашим, а ведь за двадцать лет ни единого приличного государства в Западном полушарии, кроме Гренландии, за соратниками и сподвижниками закрепить не сумел, и кошек у себя на даче триста штук держит, даже в сауне с ними парится.

Веранда застелена была цельным ковром, полукруглым, как она сама, тканным на заказ, тут репарация неуместна. Вообще ковров было у Ивистала вдосталь, в кладовке лежали даже драгоценные, эти, как их, ахалтекинские, кажись?.. Есть и шикарные, с длинным ворсом, чтобы босая нога радовалась, ковров сейчас нужно много – уж чем-то угодить жене-татарке надо же ведь! Довольна будет: и с орнаментами есть, и с райскими птицами. Ивистал присел. Пора бы уже идти в бункер, как обычно, смотреть свой страшный фильм, еще раз прощаться с сыном, но сегодня, после визита Сухоплещенко, маршал не торопился. Сегодня он был опьянен своим одиночеством и тишиной в доме, он впервые за много лет чего-то хотел и жадно ждал. Одиночество его носило, кстати, характер искусственный, но лелеялось тщательно. Для ухода за домом и гигантской усадьбой требовалась, конечно, уйма народу, для присмотра за одним зимним садом и то не меньше двух человек, а еще горничные, лифтеры, истопники, кухарки, еще много кто. Однако указ был всем этим людям строжайший: на глаза не попадаться. Нравилось Ивисталу не смотреть людям в лицо, поэтому сохранил он до сего дня выдумку покойной жены, нарядившей всю прислугу в гуцульские костюмы, – красивый костюм, посмотришь на человека в нем, так лица и не заметишь. Ну, а ту прислугу, которую все же видишь иной раз, никуда не денешься, нарядила жена-покойница в особую униформу: кофточка белая, юбка черная, наколочка – это для будних дней. Юбка, понятно, до полу. Для праздничных же дней наколочки, кофточки, фартучки – алые. Но это в домашние праздники, в банкетные дни опять же вся форма черно-белая. То-то и оно, что алых передничков и наколочек давно Ивистал уже не видел. Осмелились их однажды надеть горничные в его день рождения, да он так взглянул, что сникли и больше не надевали. Вот родит ему теперь Нинель первую пару-тройку наследников, может быть, и станет ему приятно на красные наколочки смотреть.

Раньше, конечно, вызывался в помощь кухарке повар с поварятами откуда надо, если гости приезжали, а в обычные дни она сама справлялась. Мало было работы на троих, на двоих еще меньше, а уж на одного-то… При жене, правда, Ивистал держал еще специального повара, чтобы готовил ей особые кушанья, для желудка легкие. Однако жена погибла, а на что маршалу были легкие кушанья? Или тяжелые? Или какие там вообще? Пищу он любил самую простую, ел ее в холодном виде, – тарелку вареной картошки, черпак икры из банки, и все, сыт маршал и доволен. Сын-то все больше табаком и коньяком, и еще, увы, кое-чем жизнь свою поддерживал. Тоже ему особо кухарки не требовались. Но «легкого» повара маршал не выгнал, а в память о жене, за угождение ей, вывел его на пенсию, дом определил, словом, всем обеспечил – и забыл, как не было. И живых и мертвых помнил маршал лишь до тех пор, пока не заканчивал с ними счеты. Вот и Шелковникова тоже хотел он забыть поскорей.

Ивистал постучал костяшками пальцев по низкому столику, и через мгновение в гостиных и на веранде вспыхнул свет. Время было вечернее. Ивистал поднялся и сделал несколько шагов вперед, передумал и вернулся, собираясь пойти под гардеробную, в бункер, выстроенный стена в стену со складом угля. Бункер был, естественно, противоатомный, на полном самообеспечении, а угля из соседнего погреба должно бы даже без большой экономии хватить самое малое лет на пять. Во всяком случае, хотя бы до бункера нужно дойти сегодня обязательно, – маршал боялся сознаться себе, что сегодня, пожалуй, мог бы обойтись без кинофильма. Хотя и было в этом кощунство и предательство памяти сына, но чувствовал Ивистал, что сегодня ему всего только пятьдесят пять лет и, Бог даст, впереди еще лет двадцать пять – тридцать нормальной жизни, еще успеет он настояться у кормила самодержавной власти, успеет детей новых нарожать и бронзы набрать вдоволь, особенно в Европе, когда туда войска пойдут; словом, думать нужно больше о живых, чем о мертвых. Но ведь и привычке изменить поначалу очень трудно. Не только кинофильменной, но многим другим. Подумав о привычках, вспомнил Ивистал еще нечто и нажатием кнопки на столе в банкетной вызвал маленькую и немолодую горничную, которую прочая прислуга уважала не от хорошей жизни, а оттого, что раз в три-четыре месяца она бывала приближена к маршалу до крайности. Она возникла перед Ивисталом как бы из воздуха, в позе гимназистки, сдающей контрольную работу – опустив глаза и протягивая на вытянутых руках маленькую и изрядно потертую подушечку, от которой сильно пахло анисом. Но стоял к ней Ивистал, конечно же, спиной, и поэтому буркнул:

– Где думка? – потом опять же, не глядя, взял подушечку и пошел в бункер. К этой думке маршал привык еще в Корее, когда от нечего делать и от малых возможностей в смысле репараций он быстро обрастал привычками. Маршал с думкой не расставался, таскал ее с собой повсюду и даже в министерство потихоньку возил, хотя там думкой пользоваться было стыдновато. Он подкладывал ее под ухо в бункере, глядя на экран, и в танке, отходя ко сну, забывал ее там и тут, думка трепалась и вытиралась, но маршал не соглашался взять другую, он привык только к этой, и раз в два месяца, выбрав удобный момент, когда маршал был в отъезде, но думку все-таки забывши, маленькая горничная срочно вызывала химчистку, – думку срочно и на месте чистили, потом обрабатывали анисом. Этот запах Ивистал очень любил с самого далекого почепского детства.

В бункере, в танке и в кабинете висела у маршала на стене одна и та же фотография: жена, молодая и красивая, сидит в плетеном кресле у фонтана, с трехлетним Фадеюшкой на руках, и оба смеются. А в бункере и в танке, кроме того, еще одна, побольше размером: Фадеюшка. Серьезный такой, печальный даже, может быть, чуть нахмуренный, взгляд исподлобья, вроде как бы с одной стороны говорит: «Что хочу, то и сделаю», а с другой – «Это куда же вы меня? Зачем?..» И вроде бы даже как – «Чем виноват?..» Брови да глаза Фадеюшка у жены унаследовал, и волосы тоже, светлые, почти пепельные, вьющиеся. Манеру улыбаться тоже. Жену маршал почти забыл, никакой боли давно не чувствовал, только через сына вспоминал, как бы в зеркале, – но получалось все равно, что отражался в зеркале сын. Сомневался Ивистал, правильно ли делал он, когда позволял мальчику все, ну решительно все, чего тот хотел, – у японцев, где-то слышал маршал, такая система воспитания есть. Даже перестраивать свою часть дома позволял, вот и превращалась классная в боксерскую, с грушей на тросе, потом в фехтовальную, после – в гимнастический зал, а однажды завел мальчик у себя, на третьем-то этаже, борзятню. Не справился, надоело, и собак убрали. Лучше бы уж не убирали. Ивистал не мог слышать об охоте, намеревался, когда у Нинели дети пойдут, положить строго-настрого, чтобы из детишек никто про охоту даже и не слышал. Чтоб никаких бизонов, тигров, носорогов, а захочется пообщаться – вон вам ручные, по участку бегают. Ивистал держал в особом домике лесника-дрессировщика, который и лося ему уже приручил, и пару северных оленей, белки корм из рук берут, две лисы возле танка под бузиной поселились. Впрочем, если очень потребуют детишки, нужно будет львенка им подарить. Только когти стричь ему аккуратно и все зубы вырвать, небось кашей на мясном бульоне прокормится. Пусть играют детишки. Но один след от прежнего сына, это маршал точно знал, в его житье-бытье останется еще надолго: любил мальчик скакать по аллеям, и по сей день стояли в конюшне у ворот два его жеребца, в холе и леле. Никто на них с тех пор не садился. Один белый жеребец, Гобой по имени, а другой – чалый. Купили его с мудреным английским именем, а сын переназвал, и стали звать Воробышком. Любимый. И конюх при них специальный. Гулять выводит, а сесть на тех коней никому не дозволено до их смерти, когда ж помрут, решил Ивистал, нужно из них чучела будет сделать, как из носорога. Но лошади живут долго.

В бункер Дуликов тоже пошел пешком, снова проигнорировав распахнутую дверь лифта. Какая-то тень мелькнула в пролете и пропала: видимо, истопник. Можно бы, конечно, и обойтись без этого мрачного типа, который так и не научился быть невидимым; но ведь и это была память о капризе жены, которая была уверена, что «истопник надежней, чем вода горячая». Пусть его доживает себе, как и лошади, а там поглядим, может, и из него чучело сделаем, мы себе тогда хозяева будем. Дуликов отворил полуметровой толщины дверь бункера. Сделано в нем все было по возможности так же, как в танке, ибо танк и бункер для Ивистала были все равно что близнецы-братья. Одинаковым деревом, не очень темным, оба отделаны, и в обоих видеофон с темным экраном, чтоб прислугу не видеть, больно уж противно. Еще бар стоял в бункере, кровать с тонким одеялом без подушки, коврик на полу. И сейф, где все самое важное, материалы на врагов, ключи от швейцарского банка, – хотя и не любил Ивистал бумажную валюту, а все же миллион-другой в полновесных швейцарских франках на черный день там держал, ну, да так в правительстве каждый делает, – и ключи от государственного банка Республики Сальварсан, – что ни говори, а нет надежней валюты, чем эти самые кортадо, которые еще недавно дерьмом считались, – ключи от еще десятка банков с мелкими вкладами, а главное – драгоценности жены покойной, частью прижизненные, частью подаренные ей посмертно. Из последних наиболее интересным казалось Ивисталу даже не колье жены Геринга, не лучшее оно было, лучшее русская народная артистка к грязным лапам прибрала, а большая шкатулка так называемых драгоценностей Кшесинской: когда захотела старушка-балерина дожить век в крымском раю, обратилась она к консулу в Глазго – мол, дозвольте с приживалками в Крым переселиться, уделите домик в Ореанде, а я вам за это верну все те брильянты да эпидоты, кои государь незабвенной памяти Николай Александрович за особеннейшие услуги преподнес в дар. Миконий Филин тогда как раз задолжал Ивисталу много, после поездки в Лас-Вегас, он там все проиграл, что мог, вот и попали брильянты в сейф к Ивисталу. Старушке, впрочем, дали дожить в Крыму, хотя маршал и не мог никогда понять – зачем, раз она брильянты уже отдала. Еще короны русских царей, так называемые «детские», с голубыми бразильскими брильянтами, тут у него в сейфе лежали, да мало ли еще чего, – любил он делать жене посмертные подарки. Стиль у жены был простой, спартаковский, кажется, так это называется, драгоценностей она не носила, а все же любила камешки-то.

Конечно, на стене в бункере висел экран и стоял проектор. Маршал опустился в кресло, вытянул ноги на ковре и сцепил ступни, под голову привычным жестом сунул думку. Но к проектору его рука не тянулась, он смотрел на темный экран и все думал о Нинели. Что ж она от его дома-то захочет? Вряд ли понравятся ей комнаты покойной жены, да и не привыкла она жить в закрытом помещении. Может, все беседки и фонтаны придется снести, похерить всю аккуратность, а для Нинели выстроить голую дорогу с булыжниками, с репьями и крапивой, чтобы ходила и плакала вдоволь? Медика, видать, нужно наперед приискать серьезного психиатрического, чтобы поспокойнее-то пророчествовала, не так, чтобы слишком. Шалаш ей выстроить, а не то пещеру, как в скиту, заложить, чтобы ей там эти, как их, аскариды с медом. Дело понятное, человек она святой, икры жрать не станет даже с картошкой. Может, и от хлеба откажется. А то, может быть, родит первый пяток, да и оклемается. И будет у Ивистала тогда не дача-имение, а большой детский сад. Кто в песочек играет, кто по танку из игрушечного пистолета стреляет, кто за бабочкой с сачком бегает, а он, Ивистал, по саду тому ходит в свободный день и то того, то другого по головке гладит. А если пятна родимые вскочат на лице, как у папани, то ничего, в Париже мастера своего дела есть, что хошь сведут, не только что пятно, а всю рожу тебе наново сработают. А Париж мы к тому времени, Бог даст, уже возьмем. Не говоря уже про то, что Нинель слушать нужно внимательно, она ж будущее знает, ведь знает, стервь, все до точки. Слушать ее и слушать, день и ночь при ней магнитофон нараспашку держать, хоть во сне, хоть на унитазе разговаривает, ейное дело. Только чтобы все записывалось, расшифровывалось, коли очень уж темно заговорит или вовсе не по-русски, – и наутро каждым днем ему, Ивисталу, чтобы запись на руки. Да, еще для нянек-мамок тогда пристройки нужно будет сделать, большие, новые, двухэтажные. Много рук потребуется, ну, да не экономить же.

Механизм власти маршал в стране менять не собирался. Он понимал, что для того, чтобы пророчество Нинели оказалось верным, короноваться ему не обязательно, главного всегда на русской земле царем зовут. Пока, по крайней мере, не к спеху. К тому же не очень нужно афишировать тот факт, что жена у тебя татарка. Когда вот попривыкнут, почувствуют, насколько лучше и прекрасней жить стало оттого, что у власти стоит сильный человек, тогда, Бог поможет, коронуемся. Православие нам в государстве не повредит, заодно и татарку окрестить можно будет. И Европу, конечно же, тоже не забыть присоединить, до Ламанша дойдем пока – хватит на первое время. Пусть хоть эти русский выучат уже за одно то, что он, Ивистал, никаким другим разговаривать не умеет. А дальше поглядим: через океан нам, либо же в Азию. Никакого провала своему плану, как уже говорилось, маршал не предвидел, слишком долго он его готовил, слишком хорошо понимал, что нет иного пути у России – только под твердую, под царскую, под его собственную руку. Под руку маршала Ивистала Дуликова.

Рука маршала сама по себе потянулась к кинопроектору. В который уже раз вспыхнул на экране пейзаж кенийского заповедника, цепочка мыслей оборвалась, глаза впились в медленно меняющееся изображение, а на нижней губе стала набрякать и готовиться к падению капля густой слюны. Отказаться от привычек он был все же пока не в силах.

И все-таки с прошлым нужно будет рано или поздно порвать. Ибо теперь в его жизни появилось будущее. Само собой, в будущем этом – послушная и благодарная Россия. Но не только она. Не только. Будет и еще нечто.

Нинель.

19

Переводчик должен избегать словаря, не свойственного ему в обиходе, литературного притворства, заключающегося в переводе.

Б.ПАСТЕРНАК ЗАМЕЧАНИЯ К ПЕРЕВОДАМ ШЕКСПИРА

Кайло воткнулось, однако же не выткнулось. Ни взад, ни вперед. Ни в зуб ногой. Вообще никуда. Ыдрыс со вздохом взял молоток и изо всех своих не слишком богатырских сил вдарил по ручке кайла, надеясь, что и кайло вырвет, и кусок мерзлоты, если Аллах поможет, не такой уж маленький выломает. С третьего удара Аллах помог, но только наполовину, ибо кайло вырвать удалось, а мерзлоты не отковырнулось нисколько. Взяв с бою добытое кайло в руки, Ыдрыс обнаружил, что ручка совсем расшаталась и собирается треснуть. Так что Аллах помог даже меньше чем наполовину. Бормоча молитву пророку, оборотень с трудом снова занес над головой кайло и, не прилагая дополнительного усилия, полагаясь только на собственный вес кайла, обрушил его на мерзлоту. Отковырнулся земляной комок, меньше спичечного коробка. Увы, гора Элберт была определенно не из тех, к которым Магомет ходил бы с особенной охотой. Тем временем над головой Ыдрыса раздался кашляющий смех Цукермана:

– Копай, юноша, копай. Ой, как удобно сидеть на воздушке! Твой махатма так теперь уже не умеет! Хи!

– Он махатма, – буркнул Ыдрыс и снова размахнулся кайлом. Было сыро, несмотря на силовое поле, утренний туман проникал в легкие и больно кололся.

Вот уже почти три месяца Ыдрыс Умералиев рыл колодец на высоте более трех тысяч метров над уровнем моря. Вскоре после памятной рождественской ночи выдался у генерала Форбса вечерок личной древнекитайской жизни, который генерал, конечно, душевно скоротал в своем садике, предаваясь любованию цветущими папоротниками; таковые вопреки своей природе послушно зацвели в эту ночь по велению Бустаманте. Они вообще цвели там более или менее когда угодно, разве только Нептун восходил от созвездия Полудевы – тогда, конечно, нет. Предаваясь благому созерцанию, помышлял в ту ночь генерал исключительно о бренности человеческого бытия, о суетной преходящести всех наших желаний, а также помыслил генерал, как обычно, и о том, что хорошо бы оставить придворную должность, удалиться к себе в провинцию, скажем, пахать, например, землю, или совершить что-нибудь другое, благое, почетное и столь же древнекитайское. В этом месте мысли его приобрели неожиданный поворот, всплыло в его памяти воспоминание о том, что надобно в жизни содеять какое-либо величайшее доброе дело, из каковых наипервейшим считалось на Востоке во все времена – вырыть колодец. Ну, почти столь же благим – построить мост. Остальных благих дел генерал не знал, не припомнил он и того, что правила эти впрямь восточные, но отнюдь не китайские, – но сообразил, что от Элберта, скажем, до Хонгс-Пик построить мост невозможно даже при помощи всех подчиненных магов, больше чем полсотни миль тут, а вот выкопать колодец не особенно даже и затруднительно. Далее мысль генерала, заплетаясь в благороднейших завитках папортниковых лепестков, услужливо подсказала, что вовсе не обязательно, имея генеральский чин, копать оный колодец собственноручно, для древнего китайца, для этого, Тао Юаньмина, к примеру, или другого какого-нибудь поэта, которого Форбс не читал по незнанию языка и по презрению к переводам на малопросвещенные наречия, скажем, вовсе не непременным условием было вонзать эту самую, как ее, соху, либо же плуг, черт его там знает что, в эту самую тамошнюю скудную, не то тучную, черт ее тоже знает какую, почву. Не пахание важно как таковое, а чтобы твоей волей пахалось, короче говоря, чтобы за тебя пахали. И в лучах горного рассвета, провожая полными слез глазами быстро опадающие лепестки огненных и белых цветов, скорбя и радуясь одновременно по поводу преходящей их красоты, вспомнил генерал, что совершенно неупотребительно сидит у него в барокамере молоденький и симпатичненький советский оборотенок, который как раз интересовался насчет того, чтобы копать что-нибудь.

Словом, через несколько часов, побрившись и облачившись в мундир, совершил генерал недальнюю прогулку по склону Элберта, вниз от аэродрома, от единственного места выше трех тысяч футов над уровнем моря, где можно было выйти из недр Элберта на поверхность. Непонятно почему, но хотелось генералу, чтобы его колодец располагался как можно выше, а значит – ближе к небу; однако же чтобы был он как можно глубже, давал как можно больше влаги, – кстати, таковая в Элберте совершенно не требовалась, она благополучно журчала в туалетах и ванных из водопровода, который выстроили еще во времена Айка умелые рабочие руки, говорят, среди строителей и китайцы тоже были, но вряд ли, – все же тогда маккартизм был, – вряд ли китайцам такое дело доверили бы. Но тем более желал генерал колодезного копания. Тут вот еще выяснилось, что кыргызы близкие родственники китайцев. Форбс выбрал подходящую расселину, удостоверился с помощью дежурных ясновидящих, что где-то внизу вода в земле впрямь булькает, а грунт, хотя и промерз в доисторические времена, но все же вполне ковырябелен вручную. Генерал передал Цукерману для опекаемого магом кыргыза кирку, она же, кажется, кайло, еще лопату и лом. Помнится, мальчик ведь сам копать вызвался, не то наоборот, но это неважно, его никто не спрашивает, не в том он положении. Расселину накрыли колпаком силового поля: не вырвешься, хоть на всем институте исподнее наизнанку вывороти. Цукерман теперь мог отдохнуть и помедитировать, мальчик мог наконец-то поработать. А Форбс осознал, что столь необходимый человечеству колодец наконец-то роется. За три месяца трудов колодец продвинулся футов на пятнадцать, так что до воды оставалось еще много. Но мальчику теперь приходилось выбираться из ямы по веревочной лестнице. Цукерман за это время откуда-то извлек новое умение и стал помаленьку летать, – Форбс подозревал, что за то же самое время пресловутый мальчиков махатма летать помаленьку разучился, – и, покуда Ыдрыс копал, маг удобно сидел в позе лотоса в воздухе над пленным оборотнем. Лично против мальчика маг ничего не имел, но персона махатмы была для него бесконечным предметом развлечения.

Зима уже почти иссякла, в мире переменилось многое, переменилось гораздо быстрей, чем шло рытье колодца у Ыдрыса. Время истории отсчитывалось сейчас не одними только часами на Спасской башне, не одними только взмахами Ыдрысова кайла. Отсчитывалось оно и поспешными оборотами пропеллеров маленького двухмоторного самолета, унесшего по неведомой причине одного из главных советских министров на его заграничную зимнюю дачу; отсчитывалось листками еженедельно пухнущих бюллетеней предиктора ван Леннепа; отсчитывалось клубами ладанного дыма, плывущими от кадил в церквях русского зарубежья во славу грядущего императора всея Руси, имени которого, впрочем, никто еще не знал; отсчитывалось скоропоспешными выпусками все новых и новых бестселлеров бывшего гарвардского профессора, ныне простого миллионера Освальда Вроблевского, – а громче всего время отсчитывалось замедляющимся пульсом убогого советского премьера, проводившего в реанимационной камере не меньше двадцати трех часов в сутки, тогда как еще прошлым летом он обходился лишь одиннадцатью. Лишь тем единственным, что Форбсу было сейчас всего важней, время человечества никак отсчитываться не желало: шелестом отречений от российского престола тех, от кого генерал вот уже который месяц этих отречений ожидал.

Там, внизу, советский оборотенок копал за Форбса колодец. А сам Форбс стоял сейчас на краю аэродрома: так гордо именовался крошечный забетонированный альпийский луг под самой вершиной горы. Под ногами Форбса проплывали облака, были они очень плотными и густыми и вызывали отчего-то кулинарные ассоциации. А над головой простиралась высокогорная мартовская голубизна, в которой только что растаял самолетик личного представителя президента по вопросам магии, предикции и ближневосточным делам – знаменитого еще в позапрошлое президентство Филиппа Кокаб-заде. Представитель проторчал в недрах Элберта более двух суток и находился сейчас в уверенности, что получил полный и положительный отчет о работе института Форбса над реставрацией русской монархии, – на самом же деле он провел эти двое суток в состоянии гипнотического сна, навеянного на его ресницы Тофаре Тутуилой, незаменимым властелином погоды, болезней и человеческого сна, только что сменившего самоанское гражданство на американское пятидесятизвездочное. На магический подлог пришлось пойти потому, что именно окончательных обобщений правительству Форбс предоставить не мог никак: без отречения хоть какого-то числа «лишних» Романовых предиктор не только не сулил успеха в делах, но ставил весь проект под сомнение вообще. До вчерашнего дня ни вероятностный Никита Первый, ни возможная Софья Вторая, ни очень неприятный Ярослав Второй, ни безвестный Иоанн Седьмой, ни покуда еще не Романов, но, увы, лишь «покуда», как утверждал предиктор, отвратный Гелий Первый – никто, короче, совсем никто не отрекся от наследных прав на российский престол. А вчера вместе со сводкой ван Леннепа появилась пьянограмма Атона Джексона, и положение от нее только еще больше запуталось: к проблематичным Софье Второй, Иоанну Седьмому, Никите Первому или Полуторному? – прибавился нынче никому еще не известный, но хотя бы, слава Конфуцию или кому там еще, совершенно безвредный Хаим Первый. России грозили смутные времена, и московские резиденты доносили, что уже зарегистрирован по меньшей мере один лже-Павел Второй и, стало быть, далеко ли до второго лже-Второго и третьего лже-Второго? Предиктор же, как назло, со вчерашнего дня не отвечал на вызовы: по авторитетному мнению Бустаманте, принял снотворное и спал без задних ног, чтоб никакого будущего не видеть, либо, по мнению самого Форбса, опять нажрался гашиша. Но стоило одураченному послу президента отбыть в направлении, противоположном раю будды Амитабы, расторопный О'Хара принес весть, что предиктор ждет генерала у видеофона. Он же, то бишь О'Хара, сообщил, что мнение мага не подтвердилось, ибо голландец со вчерашнего вечера просто тискал какую-то безотказную орегонскую фермершу, которая в поисках своего заблудившегося самопрограммирующегося трактора перелезла к предиктору за десятиметровый забор. Новость эта, крайне необычная применительно к голландскому меланхолику, генерала весьма обнадежила. Ох уж эти европейцы! Дался ему морской климат. Сидел бы здесь, в Элберте, фургон бы ему этих фермерш привезли. Не то вон целый сектор трансформации сидит без дела, каждый фермершей может перекинуться. А то и трактором. Заблудившимся.

И что же все-таки хотел сказать ван Леннеп на прошлой неделе, когда ни с того ни с сего объявил, что, мол, еще не грянет новогодний звон двухтысячного года, как русские примутся выдалбливать гору Улахан-Чистай в хребте Черского?

Припадая на каблуки, генерал потащился к лифту. С ван Леннепом можно было говорить только из рабочего кабинета. У лифта толпились оборотни, уже по большей части в своих основных обликах: только что, по приказанию посмирневшего с некоторых пор Аксентовича, они изображали караул морских пехотинцев на проводах Кокаб-заде. Почти все оборотни выглядели осунувшимися и постаревшими, – и то сказать, ведь почти все – после аборта, а вот на службу вышли. Оборотни расступились и почтительно пропустили генерала.

В кабинете горел экран, а с экрана глядело на генерала лицо – увеличенное больше настоящего размера, с растрепанными и слипшимися волосами, словно ван Леннеп только что вылез из моря. Камера показывала кроме лица только шею и плечи, не было сомнений, что по крайней мере на верхней половине тела предиктора не надето ровно ничего.

– Простите, генерал, – не здороваясь, тихо сказало изображение, – я немного отвлекся и развлекся.

Генерал, тоже не здороваясь, кивнул в знак того, что ничего не имеет против.

– Еще до послезавтрашнего вечера ваши сомнения исчезнут: вне зависимости от моих ответов на ваши вопросы. Ваши сомнения в правильности моего прогноза на реставрацию всего лишь пагубно скажутся на вашем здоровье. А оно для государства и для вас лично дороже семи драгоценностей, не так ли?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю