355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Витковский » Павел II. Книга 1. Пронеси, господи! » Текст книги (страница 19)
Павел II. Книга 1. Пронеси, господи!
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 06:37

Текст книги "Павел II. Книга 1. Пронеси, господи!"


Автор книги: Евгений Витковский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 27 страниц)

– Господин генерал, двенадцать минут назад маэстро приступил к очередной вентиляции стеклококона пана Аксентовича и внезапно испытал приступ асфиксии: неизвестный противник пытался в газообразном состоянии проникнуть в его дыхательные пути и, вероятно, в мозг. В настоящий момент противник обезврежен и заключен в герметический сосуд. Господин раввин предлагает запаять сосуд и бросить его в Бермудский треугольник.

Форбс сосредоточился: сейчас должен заговорить сам Цукерман, а понимать его речь было делом тяжелейшим. Выполняя условия контракта, обращаться к нему полагалось только согласно дипломатическому протоколу – «господин раввин», никогда не переспрашивать и, хоть лопни, всегда понимать то, что он излагал на чудовищном еврейско-украинско-русском жаргоне прошлого века, с незначительными английскими вкраплениями.

– Господин раввин, вы считаете, что в подлинном облике противник материален? – с предельной осторожностью задал Форбс профессиональный вопрос.

– Герехт, – сипло ответил Цукерман, – алэ тепер ганц гит. Гиб мир, кавказим, а шматок расплавлени платина, будет на него а-пач. О!.. Вейз мир!..

Кажется, тот, кто сидел в кружечке, всю эту галиматью как-то понял, кружечка дернулась и взорвалась, не осколками, а как бы распалась на атомы. Маг отпрянул – у его ног сидел совсем молодой и хрупкий мальчик очень восточного вида, и вся одежда мальчика состояла из черных сатиновых трусов со сборками, чуть ли не до колен. Форбс сделал шаг назад, ибо понял, что, материализовавшись, противник просто сдался на милость победителя.

– Прошу рассматривать меня как официального представителя… – на очень плохом английском произнес мальчик.

– Пока что вы арестованы, – отрезал Форбс. – Господин раввин, помогите мне во имя Иеговы отконвоировать арестованного.

Повернулся и пошел, не глядя. Теперь уж и совсем стало ясно, зачем голландец усадил его, генерала, на рождественскую ночь всякую чушь слушать. Допросить мальчика следовало немедленно. Но когда же, о Небо, найдется время на личную жизнь, на медитации?

Цукерман, шаркая ногами, плелся за восточным мальчиком, а тот, в свою очередь, ковылял за Форбсом. Большей охраны не требовалось: старый и хилый на вид еврей был единственным за пределами Японии каратэком восьмого дана. Был он и недурным магом, особенно же блестяще справлялся с ролью мага негативного, иначе говоря, обладал способностью разрушать чужие чары. При этом он, что весьма странно, не был телепатом и летать тоже не умел, хотя не единожды заявлял, что эти способности обретет, когда отберет их кое у кого. Коридор заметно шел под уклон; Форбс направлялся к барокамерам, как к самому подходящему помещению для диверсанта, обладающего умением переходить в газообразное состояние. Кроме того, Форбс расслышал довольно сильное телепатическое поле мальчика, и лишние футы свинцовой изоляции во время допроса помешать никак не могли; пока что единственным телепатом в мире, для которого свинцовые стены были тоньше бумажных, числился Атон Джексон. Часовой возле барокамеры, не выпуская из левой руки ни бластера, ни индюшачьего крылышка, правой отдал честь и пропустил всех троих в люк: допросы такого рода редкостью не были. Кресло внутри оказалось одно, второе по случаю Рождества кто-то куда-то вытащил, вытащили бы и первое, но оно было наглухо впаяно в пол, – в него опустился Форбс, мальчик пристроился на полу по-турецки, Цукерман присел на ступеньку. Магу было очень важно, чтобы обращались к нему только «господин раввин», просили о чем-либо только «во имя Иеговы», а вот на чем сидеть – это роли не играло. Мальчику, похоже, было холодно, однако раньше времени снабжать шпиона удобствами генерал не собирался.

– И зачем ты сюда пожаловал? – угрюмо спросил он.

– А вот не скажу. – Форбс, впрочем, уже знал, что мальчик киргиз, что имя у него почти непроизносимое – Ыдрыс, фамилию же он так и не смог разобрать.

– Умералиев, – буркнул мальчик.

Оказывается, мальчик читал мысли по меньшей мере не хуже Форбса, но слишком плохо знал английский, так что большой опасности не представлял. Генерал мысленно завел пластинку с мелодией «Мост через реку Квай», чем лишил шпиона возможности читать его мысли. Или не лишил? Затем, с трудом припоминая полузабытый язык, заговорил по-русски:

– Так зачем ты здесь?

– А письмо я вам все равно не отдам.

Все-таки, значит, не лишил. Мальчик не просто напал на Бустаманте, он еще и письмо какое-то с собой приволок. От кого и кому интересно бы знать. Если мальчик киргиз, как показалось генералу, то письмо из Совдепии, это ясно. Кстати, что-то такое очень смутное в бюллетене ван Леннепа предсказывалось, но, видимо, Форбс прочел это место недостаточно внимательно. Но национальность гостя была написана как-то иначе, греческими буквами, сплошные ипсилоны в ней значились. Но мальчик опередил его мысли.

– А я не киргиз вовсе. Я кыргыз, так правильней. А прописка у меня московская, а в армию меня не взяли вовсе!

Мальчик явно лез на рожон. Цукерман тихо напевал что-то хасидское, не лишенное благозвучия. Или японское? Каратэк все-таки.

– А прислал меня махатма. Вы про него не знаете.

– Видали мы таких махатм… – Форбс осекся. К ужасу своему он понял, что именно напевает Цукерман: это было «Белое Рождество»… А еще еврей называется. Вот почему не получилось мысленного блока из привычной мелодии «Мост через реку Квай», – победно сжигая все мосты, шествовало Рождество. Но все же генерал взял себя в руки.

– Мы кое-что знаем. И про некоторых махатм.

– Не можете вы о них ничего знать про нашего махатму!

Кажется, и русский у мальчика был какой-то необычный.

– Пока что ты сделаешь следующее: отдашь мне письмо, – сказал Форбс. Именно мне ты его должен передать. Несмотря на все твои умения.

Мальчик сделал попытку снять трусы – очевидно, хотел вывернуть их наизнанку и перейти в газообразное состояние. Форбс пожалел, что это не его сотрудник. Умение было редкое, собственно, генерал даже не припоминал, чтобы оно вообще ему встречалось за сорок лет работы.

Цукерман врезал мальчику под правое ребро, и желание делать лишние движения у того явно отпало. Но он продолжал сопротивление, пусть хоть на словах.

– Махатма велел отдать письмо толстому человеку с усами, который кино любит! Понятно? Махатма велел только ему отдать.

О, не зря Форбс корпел всю ночь!..

– Не зря, товарищ генерал. А вдруг, почем вы знаете, через меня вам продиктуют требование этого человека отдать?

Все-таки плохо, что мысленная блокировка не получалась. Мальчик был очень сильным телепатом. Но вдруг Уоллас ошибся в сроках, вдруг Советы начнут прямо нынче требовать включения в США? Мальчик молчал. Молчал и генерал. И тогда, перейдя на почти понятный русский язык, неожиданно заговорил Цукерман.

– Мальчик-мальчик, а мальчик, ты решил с нас иметь?

Мальчик обернулся с удивлением.

– Ты думаешь, мы не сделаем с тебя водяной пар еще раз? И не нагреем его как следует быть? Ты, я вижу, первый раз решил крутить бейтцим старому раввину. Это-таки может плохо кончиться. А что, у твоего махатмы большие погоны?

– У него нет погонов, – угрюмо ответил мальчик, – он махатма.

– Ты знаешь, ты совсем наивный. Чтоб ты знал, ма-хатма в штатском очень даже часто бывает. Ты думаешь, старый раввин не умеет читать мысли, так он уже не видит тебя насквозь? Тебе дали московскую прописку, так махатме дали две, на каждый погон!

– У него одна, ему не дали, у него и так есть.

– Ты знаешь, мальчик, когда я был такой же маленький пацан, как ты, один гауляйтер тоже предлагал мне прописку! Но я не был такой поц, как ты, я отлично понимал, что его прописка будет в Аушвиц! Правда, гауляйтер не крутил мне, что он махатма. А твой махат-ма совсем дурак, он думает, что старый раввин не сумеет забрать у него еще больше, чем уже забрал, что он всегда будет телепат, а старый раввин не будет?

Форбс, передоверив бразды допроса магу, с интересом слушал. Похоже, что газообразный мальчик собирался перейти к жидким процедурам, иначе говоря, разреветься. Старый еврей нашел какое-то его больное место. Нет, и этого мага, со всеми его придурями, тоже невозможно недооценить, – подумал Форбс и мысленно просвистал первые такты «Моста через реку Квай», что знаменовало переход к победному настроению. Цукерман тем временем встал, оперся руками на перила лесенки, как коршун, навис над мальчиком и продолжил загробным голосом:

– Ты в барокамере, мальчик! Финская баня, градусов сто двадцать, по этому вашему хваленому Цельсию! Нам будет с господином генералом таки цимес, а что будет с тобой – возьми в голову!

– Господин раввин, во имя Иеговы, одну минутку, – прервал генерал разоравшегося мага, – может быть, мы все-таки приступим к допросу? Или к переговорам?

Мальчик обреченно посмотрел на него и внезапно выпалил:

– Скажите, а в ваших тюрьмах копать заставляют?

– Это зависит от тяжести преступления и добровольного признания вины, машинально ответил Форбс.

– Что вы хотите знать?

– Все: как ты попал сюда, кто твой махатма, кто его начальник. Кто тебя прислал сюда, к кому, с каким поручением. Говори!

– Тогда я должен говорить с вами… с глазу на глаз.

– Ой, гвулт! Вейз мир! Ничего, мальчик, говори смело, раввин закроет глаза и ты с генералом будешь с одного глаза на другой! – Цукерман картинно зажал глаза руками. Мальчик помолчал.

– Я должен был передать… – мальчик сильно помедлил, прежде, чем продолжить, собрался с силами и выпалил: – товарищу Хрященко должен был передать письмо от другого товарища генерала, я его фамилии не знаю!

– Сюда! Быстро! – рявкнул Форбс.

Мальчик вытащил из-за резинки трусов помятый серый конверт. Форбс взял его и бесцеремонно открыл. Углубился в чтение. Он не все понимал сразу, но с первого взгляда осознал, что отправитель письма не то поленился письмо зашифровать, не то за этим был какой-то провокационный ход. Письмо было адресовано фальшивому поляку, а вот от кого – пока что неясно.

«Дорогой Тема, – гласило письмо, – ты, значит, жив-здоров. Уже двадцать лет как мы без связи с тобой и думали, ты пошел на мыло. Но теперь узнали, что не пошел, спасибо товарищу Живкову. Ты уже давно генерал-майор и представлен к очередному званию. Через этого мальчика черкни хоть строчку-другую, но только по-болгарски и только левой рукой. Расскажи, что там творится. Думаю, ты знаешь, что у нас скоро будет царь, но кто он, откуда возьмется, мы не знаем, наш предсказатель не видит „левый нижний угол“, а царь, он говорит, как раз там. Нам про царя все знать необходимо, потому что свое место терять никому не хочется и при царе, и тебе, думаю, тоже, так что ты скорее давай сообщай, кто царем будет…»

Форбс дочитал письмо до конца, письмо недвусмысленное, написанное на машинке, без какой бы то ни было подписи. Допрашивать мальчика дальше не имело никакого смысла, он не знал почти ничего из того, что генерала интересовало. Форбс встал.

– Жить будешь здесь, – сухо сказал он, обращаясь к скрюченному на полу посланцу махатмы, – а все, что нужно, тебе принесут. Если поклянешься… Аллахом, кажется? – и… комсомольским билетом, что прекратишь фокусы с выворачиванием трусов, тебе их оставят, нет – отберут. По всем вопросам обращаться к часовому, он вызовет меня, или, – Форбс посмотрел на мага, тот кивнул, и генерал продолжил, – к господину раввину. Кстати, обращаться к нему «господин раввин», а ко мне – «господин генерал», никаких «товарищей»!

– Я лучше к вам буду, господин генерал, – ответил мальчик. Ненависть к человеку, который, кажется, обхапал его махатму по всем чакрам, сочилась в нем изо всех пор, заглушая даже страх перед копанием земли.

Форбс медленно доплелся до своего кабинета и плюхнулся в кресло. Поглядел на часы: четверть второго. Подчиненные, видать, уже отпраздновали, хотя сквозь пол – это сквозь треть фута свинца, выходит! – все так же доносилось «Белое Рождество». Господи, бедный Лавери. Бедный я. Интересно, хуже романовское дело, чем аборт, или все-таки нет? Жить бы в лесу… как Пушечников. Землю бы пахать, тоже, кстати, типично древнекитайское занятие. Или чтоб за меня пахали, а я это, луну бы в колодце… Лотосы, драконов хребет горного кряжа, одинокий гусь, летящий со стороны северной границы, следы лебединых лап на снегу, глядение с башни на запад, никаких чтоб ни русских, ни американцев, лучше бы вообще никого!

Перед ним возник О'Хара.

– Генерал, простите: вот это обнаружил Нарроуэй через десять минут после вашего ухода, – он протянул на ладони расписное рождественское, тьфу, не рождественское, а пасхальное! – яйцо, – оно лежало у Нарроуэя под столом. Присмотритесь к обоим концам.

– С Рождеством вас, О'Хара. Вы ведь католик?

Референт выпрямился.

– Воспитывался в обители Св. Брандана в Уолсингеме, генерал!

– Сирота, значит?

– Сирота, генерал.

– Тогда тем более… э… с католическим Рождеством, друг мой. Можете идти. Сегодня ваши услуги больше не понадобятся. Впрочем, скажите Эриксену, чтобы последний раз сварил кофе.

Якобы-ирландец вышел. Генерал устало покатал на ладони расписную скорлупу; содержимое было аккуратно выпущено через два отверстия, на тупом конце и на остром. Ясно же как белый день: кто-то из засланных болгарами или кем там еще шпионов принес это яйцо, воском запаянное, со стороны. А в нем, газообразный, сидел этот восточный дурачок. Какое счастье, что Бустаманте не дали в свое время покончить с собой! Ведь он собирался отравиться из-за того, что эта самая сука Луиза, кто ее фамилию теперь вспомнит, чего-то там ему не то не дала, не то недодала!

Бинг Кроссби за стеной завел что-то другое – слава Богу, Рождество уже встретили. Скоро и спать пойдут. Неужели!.. Быть может, выпадет возможность сегодня же уйти в древний Китай, ну, хоть на полчаса?

В дверь тихо поскреблись, на пороге возник робкий Эриксен.

– К вам Ямагути-сан, – нерешительно произнес он, понятия не имея, как отреагирует генерал в такой час на визит главного медиума Соединенных Штатов.

– Прошу, – отозвался генерал с оттенком ненависти, но тут же взял себя в руки.

В кабинет вошел совсем маленький, едва пяти футов ростом, в европейском костюме с бабочкой вместо галстука, японец. На носу его сверкали толстенные очки, в коих медиум, видимо, почти не нуждался – он шел к столу Форбса, закрыв глаза. Форбс не удивился, он знал, что Ямагути глаза открывает два-три раза в месяц. Японец учтиво поклонился и так же, не открывая глаз, присел в кресло у стола.

– Добрая ночь, генерал, – сказал японец, – простите, другого времени не будет. С вами желает говорить предиктор Джонатан Уоллас.

Форбс подался вперед: Уоллас умер уже десять лет тому назад и никогда не позволял тревожить себя в царстве теней. А теперь вот появился по доброй воле.

– Я слушаю.

– Предиктор Джонатан Уоллас, господин генерал, от всей души поздравляет вас с наступившим Рождеством и желает вам большого здоровья, счастья, успехов в работе и личной жизни.

Японец замолк.

– Я слушаю, Ямагути-сан.

– Это все, господин генерал. Предиктор Уоллас удалился из пределов слышимости. Я не могу тревожить его насильно, он один из посвященных. Надеюсь, что не слишком вас обеспокоил.

Генерал посмотрел на закрывающуюся за японцем дверь и вздохнул. Дверь выходила на запад, туда, где лежал рай будды Амитабы. Ох, как далеко было до него нынче! Генерал залпом выпил холодный кофе.

16

Он получил то, чего так страстно желал и к чему так долго стремился, и, может быть, нет на свете большего счастья.

Х.Л. БОРХЕС. ДРУГАЯ СМЕРТЬ

Роковые одиннадцать часов снова нанесли партии почти непоправимый урон: братья Ткачевы исчезли в направлении магазина, а поскольку дни шли предпраздничные, скоро ждать их назад не приходилось. Так что, даже считая пришлого Петра Герасимовича, да еще Борис Борисович, гадина с трубкой, да еще сам Степан, партия не составлялась, а играть в домино втроем серьезный человек не станет. Пришлось звать к столу дворника, рожу китайскую. Вообще-то в обычных дворах конец декабря, когда чуть не минус двадцать на дворе, холодрыга дай Бог, домино не бывает. Но во дворе Степана был особый, возле котельной, закут, который доминошникам в холодное время служил верой и правдой. Любой другой дворник, конечно, занял бы его под жилье, не ютился бы в неотапливаемой конуре. Но этой китайской роже холод, видать, был в самый цвет: тренируются они, что ли, на тот случай, если мы, забздев, им Сибирь отдадим по самый Урал?

Вообще-то Степан зиму меньше любил, чем там лето какое-нибудь. Летом к домино человек двадцать выходит, а то и более, все люди интересные, оборонного значения многие, а кто не оборонные, у тех все равно много важного можно узнать. Особенно кто радио вражеское слушает. Эти сведения уж точно полагалось вбирать в оба уха, ничего не упускать. В простоте душевной Степан полагал, что в Маньчжурии, конечно же, об этих передачах ничего не знают, не слыхать их там, либо же русского языка не понимают, только один у них переводчик там есть, чтобы его, Степана, письма переводить, как документы самой первой важности, – Степан даже внешне его себе представлял, древний-древний такой старец, лебединое перо в тушь макает, письменами перелагает новости для императора лично. В свое время кто бы, к примеру, доложил императору о факте обмена врага народа писателя Пушечникова на стратегически важную, оборонного значения статую, могущую быть использованной также и в наступательных целях. Даже Хуан, когда это Степаново письмо переводил, был потрясен: статуя, в оборонных, – куда ни шло, но в наступательных – такого даже в Китае пока не умеют. А ведь про Пушечникова Степан и знать бы не знал, ежели бы Борис Борисович эти самые голоса вражьи не слушал день и ночь. И случалось так, что передача «Голоса Америки», миновав сперва этап дурного перевода на русский язык, затем, изувеченная глушилками, фильтровалась через проспиртованные мозги Бориса Борисовича, доходила до безумного сознания Степана, а затем, обретя полную неузнаваемость в переводе на бурятский язык, докатывалась до Пекина. Ну, а там, видимо, делали выводы, и даже иной раз далеко идущие.

Никогда в молодости не думал Степан, что можно жить такой содержательной жизнью. Столько интересных вещей, сколько теперь он узнавал ежедневно, не знал даже, наверное, самый культурный человек из тех, с кем Степан в жизни был знаком. Был это врач один, тоже из зеков, он трупы все резал, проверял, чтобы никого из покойников непотрошеным не похоронили, – а сам Степан при нем на подхвате числился, рабочим при морге кантовался. Очень, помнится, хорошо этот самый врач про Маньчжурию рассказывал. Или не про Маньчжурию, а про то, как музыка играет, но все равно за душу очень брало. Даже теперь, как вспомнится так сразу и хочется все отдать за дело победы Маньчжурии. Над всеми. Звали врача, помнится, Феликс Эдмундович. Или Эдмунд Феликсович? Нет, не вспомнить. Да и к чему это сейчас? Сейчас за пришлым этим самым смотреть надо, за Петром Герасимовичем. На кого сейчас еще донос напишешь, когда партия в ущербе таком?

Перво-наперво: еврей он, не иначе. По всему видать: во-первых, с бакенбардами. Во-вторых – в домино играть ни хрена не умеет, лучше с ним как с напарником не садиться. В-третьих, самое важное: всяких оборонных вещей знает до фига. И про блядей как рассказывает! Ясно, еврей. И еще одно: стакан в кармане носит. А ведь не пьет, – на хрена и ему тогда стакан? Стало-ть, не только еврей он, а и шпион. «Надо и мне стакан носить тоже тогда!» окончательно решил Степан и с треском врубил на стол «сильную кость» – дубль «пять-пять». Дворник, ход которого был дальше по кругу, безропотно и очень тихо положил к ней вялые «пять-один». Борис Борисович молодецки хряснул по столу «пять-три». Ну, и шпион Петр Герасимович, понятное дело, не упустил случая зарубить ход своему партнеру, дворнику. Нет, уж лучше бы и не играл вовсе! Такого не только в напарниках иметь страшно, с таким лучше вообще в одну партию не лезть!

Степан раздражался, не понимая причины, – она же была проста: сегодня Петр Герасимович, старик с неопрятными бакенбардами, против обыкновения почти все время молчал. И зорко поглядывал в полуподвальное окошко – ждал кого-то. Рампаль и вправду ждал появления Софьи. С тех пор, как надежда на ее отречение рухнула, почти единственным делом, которое держало оборотня в Свердловске, был присмотр за неистовой царевной, подслушивание ее телефонных разговоров, собирание прямых и косвенных компрометирующих данных, – надо сказать, не совсем безуспешное, – ну, и присутствие «на случай пресечения»: поведи себя Софья совсем уж нехорошо, Рампаль мог ей доказать, что это она сама себе морду набить так вот запросто может, а, скажем, уссурийскому тигру морду бить будет уже труднее. Помимо Софьи, Рампаль слегка присматривал и за Михаилом. Касательно этого последнего, в основном полагалось следить лишь за тем, припрется он к запертой романовской квартире, уже совершенно пустой, или нет. Пока что его там видно не было. Да и вообще видно его было почти только у винного отдела того самого магазина, где Рампаль его впервые встретил: к местожительству Михаила, видать, ближе удобной винной точки не было.

Уже трижды посылал Рампаль сводки в Москву, оттуда они шли дальше, но покамест сомневался, что в Москву ему требуется отбыть именно тогда, когда в туманных выражениях предсказал ван Леннеп, а именно завтра, двадцать седьмого декабря. Он уже знал, какие приключения выпали на долю его коллег по работе в эти рождественские дни, знал и то, что большого смеха его опорос в штате Колорадо не вызвал, скорей слезы. Старик-оборотень Оуэн, тот самый, что еще в сорок третьем вместо известно кого в Тегеран ездил, а потом и в Ялту, осрамился куда как хуже. Собираясь, в нарушение пункта договора о том, что на все время службы у оборотня никаких личных мыслей и вообще личной жизни нет, и в особенности не имеет права оборотень оборачиваться кем-либо без служебного предписания, стал Оуэн небольшой собачкой, – хотел к правнукам в Денвер перед Рождеством наведаться, – и сразу оказался при куче подросших, двухмесячных щенков, ибо собачья беременность – всего два месяца, у старика, ставшего женской особью, месяцев этих было уже четыре, вот и перепрыгнул он через сам факт щенения, попал в положение, когда уже не только поздно делать аборт, но даже щенков топить поздно. Другого пути, как на пенсию, у старика теперь не было, а из его отпрысков полковник Мэрчент собирался воспитать что-то наподобие советских служебно-бродячих; даже Управление Национальной Безопасности признавало, что здесь Советы ушли далеко вперед, что сдавать позиции не следует даже в этом пункте. Это уж счастье такое Рампалю выпало: угодил он на самый момент опороса. Страшно и подумать, что было бы, если бы он превратился в свинью не на земле, а в воздухе, и притом несколькими часами позже – украинское Полесье приняло бы на себя первый в мире поросячий дождь, а мамаша (папаша) безутешная (безутешный) рвала бы на себе, рыдая, парашютные стропы… Где-то они теперь, поросятки? Тут Рампаль резко оборвал ход своих мыслей: об этом думать ему было запрещено. Рампаль был переутомлен до последней степени, и пельмени тоже надоели.

Только сегодня забрезжила для Рампаля надежда. Софья Глущенко заявила в телефонном разговоре с дядей, что едет недельки на три в Москву, проветриться, чистого воздуху глотнуть, а то, мол, совсем закисла в здешней дыре. Дядя сразу предложил ей кучу адресов, пушкинистов из его семинара в основном, которые в столице в немалые люди вышли. Билет на поезд у Софьи оказался на завтра (о-ля-ля! – охнул Рампаль, когда она успела его взять? – нет, он определенно переутомился, мажет на каждом шагу), а сегодня собиралась зайти попрощаться. Заодно и московские адреса взять. И книжки отдать, – на другом конце провода дядя Соломон облегченно перевел дух, судьба книг его уже беспокоила.

Доиграли. Рампаль с китайцем продулись в пух и прах, и с облегчением отвалились от стола, подошли кое-какие старики им на смену, а Софья протопала чеканным солдатским шагом по двору, поднялась к дяде, провела у него десять минут и ушла опять, так что Рампалю делать здесь было больше нечего. А Хуан и вообще торопился куда-то. Так или иначе, Рампаль желал немедленно испросить у Центра разрешения на немедленное отбытие вслед за Софьей, Господь с ним, с капитаном, никаких Романовых в Свердловске как будто больше нет, так что пусть пасется на здешних тощих нивах, пока не оборзеет. Способ немедленной связи был у Рампаля, как и у Джеймса, всего один. А за средством к этому способу полагалось идти в винный отдел. Причем, по предпраздничному времени, отстоять приличную очередь. Рампаль сквозь карман пальто погладил заветный стакан и пошел к магазину. Степан послал ему вслед злобный взгляд: сообщить нынче в Маньчжурию оказалось решительно нечего.

Очередь высовывалась из битком набитого винного отдела метров на двадцать, тяжело, уже отчасти опохмеленно, дышала, топала, согреваясь, сплетничала, бурчала и молчала одновременно, а над ней висело густое облако пара вместе с отборными, хотя и однообразными матюгами. Очередь жаждала по четыре двенадцать, не хотела, хотя в принципе и была согласна, по четыре шестьдесят две, уж тем более в гробу видала по девять, а также добрым матерным словом вспоминала по три шестьдесят две, два восемьдесят семь и еще что-то совсем давнее; ждала в скором будущем по пять с чем-нибудь и даже по шесть с чем-нибудь, но за последнее сосед немедленно желал говорившему типун на язык и даже что похуже. Возле хвоста очереди топтались одинокие, быстро находили второго и нелишнего при нынешней цене третьего, скидывались и вступали в общие ряды.

– Слышь, дед, будешь третьим? – окликнули Рампаля, но он гордо мотнул головой. Водки ему вообще по понятным причинам было нельзя, он собирался пить какой-нибудь здешний псевдовермут или псевдопортвейн, а это ж и на одного бутылки мало, очень уж холодно. Да и стакан свой ссужать Рампалю было неприятно, далеко не все русские обычаи он принимал безоговорочно. Так и встал в очередь в печальном одиночестве. К тому времени, как по сантиметру, по два перемещаясь, вдвинулся Рампаль в магазинные двери, на часах было уже почти полпервого, время для длинной очереди и роковое, и чреватое. Окрестные разговоры до сознания Рампаля почти не долетали, но диалог за его спиной вдруг перешел на тему, для него даже слишком близкую. Рампаль насторожился.

– Вот, значит, и стреляли-то их зря. Ни к чему их стреляли, значит. Стреляли, а они, оказывается, незаконные были. А законные были попрятанные, хотя из них тоже кого-то постреляли. Но попрятанных оказалось много, ой много! Один даже в президенты вышел где-то в Африке.

– Не в Африке, а в Америке. У него там хунта, военщина то есть, и они сардины нам продают. Дочка в пайке как раз банку получила, откроем на Новый год. Хорошие, небось, сардины, при царе плохого не делали. И недорогие, дешевле наших.

– Ну, ты даешь. Какие ж нам сардины от них, если он за царя стоит? Сам, значит, в цари хочет к нам? Хрена с два ему этот престол дали, отношения, теперь, небось, рвать с ним будем, а нам теперь хрена с два сардины дадут, а жалко, закуска, небось, годящая.

– Нет, я все-таки не понимаю. Как так: боролись, свергали, забыли уже, что царь когда-то был, а теперь весь мир говорит, что у нас законный есть и никакого другого быть не должно. Да как такое допускают? Я бы на месте нашего правительства взял бы бомбу да и бросил на все их радиостанции сразу, чтоб думали, прежде чем говорить. Это ж надо, говорят, забастовки у нас и демонстрации, русские люди, мол, все как один требуют. А ты хоть одну видел? А мы как в рот воды набрали, не опровергаем даже. Нет, я точно в газету напишу, спрошу, почему мы западной пропаганде ответа не даем? А мы вместо этого за одну ночь, видал, дом, где Николашку шлепнули, снесли да заасфальтировали, словно так и было место голое, видал?

– Да он же незаконный был, потому и заасфальтировали…

В разговор включился третий голос, весьма и весьма знакомый. Не оборачиваясь – и ни во что не превращаясь – понял Рампаль, что алкогольная нужда настигает иной раз капитанов КГБ и в Свердловске.

– Мало мы их давили, вот что! Я бы, дай мне родная наша партия волю, всех этих Романовых-недобитков к стенке по второму разу поставил. А надо будет – по третьему! По десятому! Ведь какая Россия-то прежде была, нищая, грязная, люди с голоду мерли! А какая красота стала? Силища какая? Так что ж нам, опять в дерьмо, к лучине? К мракобесию возвращаться? Нет уж! Не бывать этому никогда! Все, все из-за них, из-за Романовых! Мужики, вы думаете, отчего у нас цены растут на водку? Не из-за них, думаете? Точно из-за них! Мало, думаете у государства денег на борьбу с Романовыми уходит? Не мало, нет! Всех, всех их к стенке!

Синельский использовал вынужденно-свободное время так, как полагалось ему по службе: вел пропагандно-разъяснительную работу. Однако сочувствия его речь у очереди почему-то не вызвала. Более того, речь эта пробудила к жизни еще одно, поначалу непримеченное Рампалем действующее лицо: из-за угла огромного штабеля ящиков с бутылками водки, частью задвинутого за прилавок, частью, по недостатку места, выпирающего в проход, поднялся, вращая указательным пальцем в направлении капитана, сухой, высокий и вдребезги опохмеленный человек в драном спецовочном халате, – видимо, рабочий магазина.

– Ты-ты-ты… чего сказал? Романовых, говоришь, к стенке? Да сам-то ты кто такой будешь? Мы с Романовым, с Валерой, душа в душу век жили, молоком одним питались, а теперь что? Нешто жизнь стала? Да я за Романовых рубаху последнюю отдам! А ну, бери слова назад в пасть свою, проси прощения у нас у всех, не трожь Романовых! Добром говорю, не трожь!

Очередь расступилась – рабочего тут, кажется, знали все, и никто не мог упомнить его в таком возбуждении. Видимо, чужак задел его за самые потаенные струны пьяной, однако тонко устроенной души. И, как всегда бывает при конфликте своего с чужим, очередь сочувствовала своему, то бишь рабочему.

– Да брось ты его, Петь, он, не подумав, ляпнул… – послышалось от прилавка.

– Очень даже подумав! – полез в нападение Синельский. – Давить надо и Романовых, и всех их прихвостней-недобитков! А лицо ваше, гражданин, мне знакомое, так что… – Синельский сунул руку во внутренний карман, видимо, за удостоверением; его сосед, решив, что сейчас начнется поножовщина, вскрикнул и повис у капитана на руке. Петя взвыл:

– Плюну и разотру! Гони его, ребят, из очереди, он на наших бочку катит! потом поднял обе руки, собираясь не то удушить капитана, не то вытолкать его из магазина, и рванулся. Второй сосед капитана, решив, что за руки чужака уже держат, размахнулся и двинул его в грудь, в то заветное место, на котором хранит каждый чистый душой гэбэшник все свое самое дорогое – удостоверение, конечно. Очередь замерла, хотя и не без глухого ропота, – «Закроют, гады, ведь до часу всего ничего!..» – но все это длилось не больше секунды. Синельский вырвался, одной рукой ткнул Петю, другой рубанул по шее первого противника, коленом врезал второму, – по привычке молча, он так и не научился орать, как в каратэ полагается. Еще и потому не заорал, что не хотел общественный порядок нарушать, да в самбо орать и не нужно, хоть в общем-то, конечно, кому теперь нужно самбо. Затем выхватил удостоверение, от вида которого толпа мгновенно увяла. А Петя, с налитыми кровью глазами, ввалился спиной в водочный штабель.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю