355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Витковский » Павел II. Книга 1. Пронеси, господи! » Текст книги (страница 15)
Павел II. Книга 1. Пронеси, господи!
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 06:37

Текст книги "Павел II. Книга 1. Пронеси, господи!"


Автор книги: Евгений Витковский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 27 страниц)

Софья шла с почты, на ходу читая только что полученное письмо. Сердце бешено стучало где-то в горле, встречные шарахались от нее, настолько багровым было ее лицо в эти минуты. Около пяти вечера вынула Софья из почтового ящика извещение на заказное письмо из Англии, сперва не поняла, что это такое, а потом уж и не помнила, как до почты добежала, закорючку вместо подписи поставила, длинный заграничный конверт получила и пошла домой. На исписанный чернилами лист садились снежинки, отчего буквы расплывались тут же, но терпеть до дому не было силы, Софья читала письмо уже в третий раз, такого волнения не испытывала она даже при чтении писем старца Федора Кузьмича.

«Моя дорогая, – начиналось письмо, словно они уже Бог весть сколько были знакомы, – я бесконечно рада твоему письму, твоему женскому человеческому живому родственному голосу. Также печалюсь о кончине моего брата. Неотложные дела, святое дело независимости всех женщин мира, не позволяют мне теперь отлучиться из Лондона, ибо грядущее царство всемирной обоюдной женской любви близится, и встретить его я должна, как, надеюсь, и ты, на передовой позиции борьбы с тиранией мужчин…»

Письмо было длинное, задушевное, пламенное и непонятное, оттого пришлось его читать четвертый и пятый раз. Насчет борьбы с тиранией мужчин Софья была с теткой согласна на все сто, она как раз накануне отлупила Виктора за плохо вымытую посуду, – с того памятного дня, когда ей открылась тайна собственного происхождения, Софья домашними делами заниматься перестала, переложила их на Виктора, и он принял их, и готовил, и стирал, а только бы пикнул, – и спать отправила в коридор на раскладушку, даже на диван в гостиной лечь не позволила. И после такого недвусмысленного со стороны тетки приглашения на борьбу с мужчинами собиралась врезать ему сегодня еще и раз и два, уж какой-никакой повод всегда найдется, а то и не надо, за плюгавость, например, вложить можно. Неприятны были для Софьи в письме тетки множественные цитаты из Ленина и Маркса, особенно повторенная дважды насчет того, что, мол, кухарка должна государством управлять. Тетка упоминала также Лхассу, – Софья с трудом вспомнила, что это такое, а еще меньше поняла Софья оборот «обоюдоженская любовь», заподозрила что-то нехорошее, но потом подозрения откинула. Главное же ясно читалось в письме, расплывшемся грязно-синим по грязно-голубому, тетка писала ей, что будет счастлива видеть племянницу в Лондоне, во главе женщин России, в последнем и решительном бою с плутократией мужчин, – иначе говоря, приветствовала ее как наследницу русского престола!

Софья, наконец, спрятала письмо и обнаружила, что стоит у своего подъезда. Поднялась, открыла дверь и поняла, что в ее пустой квартире кто-то есть. Ухватила первое попавшееся в руку и, не раздеваясь, прошла в гостиную. Так, в пальто и с веником в руке, и вошла туда, где, выделяясь волевым профилем на фоне освещенного с улицы окна, ждала ее высокая и представительная женщина. Проклятый Виктор, без сомнения, привел в ее отсутствие какую-то шлюху. Ну я тя щас! Хотя, впрочем, все-таки, значит, с мужиком живу, а не с полным дерьмом, гляди-ка, блядей все-таки водит, может чего-то, значит. Женщина у окна повернулась, Софья рывком включила свет. У окна стояла она сама, Софья Романова. И смотрела на нее, Софью Романову, прямым и жестким, обычным своим взором. И выжидала – какое впечатление она сама на себя произведет.

Впечатление получилось неожиданно слабое. Софья, не раздеваясь, присела в кресло, откинула с головы капюшон с начинающим таять снегом, положила веник на колени, провела рукой по волосам, произнесла:

– Я уж испугалась…

Софья-два (точней, понятно, Рампаль) удивилась, но виду не подала. Стараясь повторять движения оригинала, она села в другое кресло и произнесла:

– Странно было бы не испугаться… Муж на работе, он нам мешать не будет…

– Да что муж, барахло муж-то…

– Что же ты меня не спрашиваешь, кто я такая?

– А кто ты такая? А и так видать, – Софья ты, Романова. Я, стало быть. Чего вылупилась? Меня… себя не видела? Сама с собой решила поговорить? Пообщаться захотелось?

– Постарайся сосредоточиться и не сойти с ума. Я понимаю, потрясение встретить саму себя.

– Потрясение, на фиг… При таком-то мужике! При такой чертовой жизни, когда дерьмо целый день с утра до ночи возишь! Когда мужика ни одного на тысячу километров вокруг приличного нет, пьянь одна и бабники, ни понимания, ни тонкости! А молодость я на кого убила, думаешь? Думаешь, не ревела, когда Стася моего бросала, подонка? Думаешь, когда отец все что мог братцу моему на блюдечке подносил, а мне хрен что давал, не обидно было, думаешь? Легко, думаешь, в школе сносить было, что жидовкой звали, и братец родной то же самое думал, не говорил, но по глазам-то все видно! Ну, я, в обиду, конечно… словесный поток неожиданно иссяк, что-то до Софьи, наконец, дошло, и она впервые взглянула на Софью-два с недоверием: – Кстати, а вообще-то ты чего сюда заявилась?

– Как так, – деловито ответил Рампаль, – я – Софья Романова, пришла к себе домой.

– Иди заливай, – ответила Софья. – Это я – Софья. Софья Вторая, запомни!

– Добро, – ответил Рампаль в тон, – годится. Ну, а я тогда Софья Третья. Чем я хуже?

– Ну, тебе кто поверит. У меня доказательства. А у тебя что? Шиш с маслом у тебя. А меня кто хочешь признает. Вон, хоть дядя.

– Идет, – ответил Рампаль, – а меня родной сын признает. Он, кстати, скоро из лагеря выйдет. Или ты мне хочешь сказать, что он и тебя припомнит, прослезится, коли ты его в роддоме государству сдала?

– А ты, значит, не сдала, тоже мне целка-невредимка нашлась!

– В общем, неважно все это. Я пришла тебе сообщить, что буду заявлять претензию на русский престол.

– Да кто ты есть такая? Самозванка ты! Я тебя так везде и ославлю. И в Лондоне тоже знать будут! Права-то законные – мои! Кровные! Романова я!

Рампаль понял, что так ничего не добьется. И сменил тактику.

– Идет, – отозвался он, – ославишь. Я тогда иначе поступлю. Я всем объявлю, что я, Софья Романова, не Софья никакая и не Романова, а самозванка чистой воды, Сонька Глущенко, жена директора автобазы, пасынок у меня в тюряге, сын, кстати, тоже.

Софья испуганно заморгала. Что это за чучело огородное сюда явилось? И впрямь ведь все испортит. Надо гнать ее в шею. А Рампаль к тому же невзначай сделал совсем неверный ход.

– Отреклась бы ты, Соня, – доверительно сказал он, – хоть в чью пользу. Была бы у тебя красивая жизнь. Чего хочешь тогда проси. Вот, набросала я тут, послушай, я зачту: «Одушевленная со всем народом мыслью, что выше всего благо родины нашей, приняла я твердое решение не претендовать на занятие престола всероссийского…»

– Когда это я такое решение приняла? – вскипела Софья, – да я из тебя сейчас не знаю что сделаю! – Софья не успела понять, что же она хочет сделать из конкурентки, вскочила из кресла и с занесенным, словно топор, веником пошла на нее. Та вскочила на кресло с ногами:

– Ты не очень-то! Я ведь и милицию позвать могу, я в своем доме! – с опозданием крикнул Рампаль, когда старенький веник уже обрушился на его с таким трудом уложенную прическу. – Не очень-то! Я в своем доме! Я в своем праве!

– Я тебе покажу, в каком ты праве, – сквозь зубы прошипела настоящая Софья, – Я тебе покажу, как в царицы лезть! Я тебе покажу Софью Третью! До смерти не опамятуешься! – доломав веник, Софья не стала вцепляться конкурентке в волосы, а прямо перешла к самбо, которым когда-то занималась в школе, в кружке.

Рампаль не имел инструкций бить Софью. Поэтому прахом шли все его познания в дзюдо, айкидо, каратэ и кун-фу. И, уже лежа на полу, на обеих лопатках, попытался он – даром, что ли, столько времени женщиной был – ответить ей чисто по-женски, и, конечно, вцепился Софье в волосы, но только разъярил ее. Софья верхом сидела на Софье и била ее за милую душу, к тому же в суматохе свалился с секретера бюст Маяковского, который Софья-основная прихватила и норовила хорошенько размахнуться полупудовой этой дубинкой, а попади она достаточно метко по черепу – прости-прощай не только карьера, но и от черепа ничего не останется, пельмень съесть нечем будет. Рампаль вырвался, благо силы были все-таки равные, и пустился наутек, в дверях квартиры с кем-то столкнулся, переступил через опрокинутого, исчез в лестничной темноте.

– Вот и ты, гадина, явился! – грозно объявила Софья, с Маяковским наперевес идя на не ко времени рано припершегося супруга.

Сделав в считанные мгновения из супруга именно обещанное не знаю что, привычно отнесла будущая императрица мужа в спальню и швырнула на постель. Все-таки она разрядилась. Ишь, ублюдина, чего захотела, чтобы я от престола отреклась, падла такая, да вообще кто она есть такая! Откуда именно гостья взялась и кто такая на самом деле – этот вопрос возник и сразу же канул: столько уже времени размышляла Софья о своем священном праве на престол и о приемлемых способах свержения советской власти, что казалось ей, будто ее происхождение уж и не тайна ни для кого. Скорей она даже почувствовала после удачной битвы свою значительность.

Нежно разгладила Софья на письменном столе письмо тетки Александры. Да! Конечно же, время не ждет. Конечно, права на престол пора заявлять. Но, и то правда, в Москву надо сначала проехаться. В Ленинград тоже, осмотреться, как все лучше сделать. Глупо будет сперва сесть на престол, а только потом уже размышлять, соболиная ей мантия как царице для походов в ГУМ там, в «Березку», в универмаг «Москва» будет полагаться, либо горностаевая, маркая, но, впрочем, пусть ее пажи несут, руки небось не отвалятся. И портрет на десятках, на четвертных чеканить который, профильный, анфасный или в три четверти? Анфас-то у нее все-таки лучше. Войну тоже надо будет небольшую провести, завоевать что-нибудь, Турцию, к примеру, лучше всего, крест поставить на Святую Софию, ведь это ж ее, Софьи, тогда личная церковь будет, по воскресеньям в нее на обедню летать можно! А то, глядишь, турков и вовсе на остров Врангеля всех отселить, не зря к ним Врангель в гражданскую смотался, а столицу в Константинополь перенести. Или в Софию? Ну, это все еще думать надо, думать, так сразу не решишь. Софья как-то остыла. Заряд лупцевания, доставшийся ныне сразу двоим, сильно подорвал ее нервный накал. Но Виктору можно бы и еще врезать. Софья вздохнула и пошла приводить себя в порядок.

А Рампаль, задержавшись на тесной лестничной клетке, всхлипывая, достал из-за пазухи, с омерзением прикасаясь к своему женскому телу, пыльный и раздавленный пельмень и по-собачьи, глотком сожрал его. Только воздух всколыхнулся вокруг, боль от побоев прошла, но стыд остался. Он снова сел в лужу. Никакого отречения от Софьи Романовой добром теперь не получишь, ясное дело.

Рампаль плелся вдоль улицы Малышева к себе домой, в руины. Неудачей сегодняшний день закончился закономерно, конечно, следовало заявиться к этой безумной бабе в каком-нибудь жутком виде, двуглавым Сталиным, что ли, когтистым осьминогом, Змеем Горынычем, на худой конец. Человеку с ней, видимо, вообще не сладить. Тут нужен кто-то семижильный, таких Рампаль, много на веку повидавший, не встречал. Разве уж Форбс лично ее приструнил бы. Жди, станет он… Но, в конце концов, ван Леннеп не зря пригрозил, что с Софьей бой предстоит длительный и победа, если только ее можно будет так назвать, – во зараза! – грядет не скоро, не скоро. Что же это нынче ему за поручения дают? На фиг он вообще жрал эти самые медвежьи уши, оказавшиеся, кстати, травой? Иди поспорь с ясновидящим…

Рампаль возвратился домой и вспомнил, что есть у него еще одно дело. Выгреб он из угла каморки, из-под груды мусора, полиэтиленовый пакет немалого размера и к нему деревянный ящик. Пакет надлежало упаковать, надписать адрес и отправить в Москву условленному лицу, его передадут в американское посольство, где и будет ящик храниться до победного конца. Царица Екатерина вручила на сохранение Рампалю то единственное сокровище, которое не могла увезти на Алтай: спаниеля Митьку. Митька выл и вырывался, прощаясь с хозяйкой, попадая в руки оборотня, отчего из пасти падала пена, а вой срывался на тонкий щенячий визг. Но Рампаль быстро вкатил ему снотворного, а вечером в руинах ввел его в долгосрочный анабиоз. Без собаки Екатерина вообще ни на что не соглашалась. Как и Павел – без Кати. Так пусть полежит пес, поспит на Новинском бульваре в Москве. Там хорошо.

Рампаль включил плитку и стал варить пельмени. Все равно сегодня на почту идти было поздно, а Митька не убежит: он в анабиозе. И Рампаль тихо ему завидовал.

13

Одна из наиболее значительных причин, почему Россия стала величайшей державой мира – баня с паром и веником.

П.КУРЕННОВ. РУССКИЙ НАРОДНЫЙ ЛЕЧЕБНИК

Сношарь стоял у вделанной в частокол калитки и глядел на реку. С самого утра в холодной, но не замерзшей все-таки Смородине копошились мальчишки, ловя раков на вечер, на закуску праздничную под пиво, которое в огромном котле за селом, возле Верблюд-горы, совсем рядом со сношаревым домом, однако за подлеском, так что отсюда не видать, было уже сварено, известная Настасья со вчерашнего дня таковое неусыпно от местных пьянчуг сторожила: миром варили, миром и пить. Хотя ссыпчины по традиции в этот праздник всегда бывали бабьи, мужиков на них тоже допускали – однако ж не ранее своего часу. Праздник как праздник, жен-мироносиц, курячьи именины, холодно уж вовсе, но мальчишки бесстрашно лезли в ледяную воду и время от времени тащили со дна крупных черных раков, совсем почти снулых по осеннему времени. Молодцы, думал сношарь, не боятся морозцу, крепко мое семя. Все эти мальчишки и впрямь были его семени, дети родные в большинстве и внуки, за небольшим исключением тех, которые правнуки. С удовлетворением отметил сношарь и то, что у берега ребятишки шастают-шастают, а правила знают, в Угрюм-лужу ни один не лезет, даже близко к ней не идет. Угрюм-лужей назывался изрядный затон, отгороженный от собственно Смородины глинистой косой, прямо перед домом сношаря, и использовал его сношарь для потаенных целей, – прямо скажем, сливал в нее жидкость некую, о которой речь ниже, – отчего водилась в луже сказочная рыба золотоперый подлещик; слух шел, что рыба эта говорящая, а сношарь числил ее под своей охраной и ловить никому не дозволял. Были в затоне, конечно, и раки. Однажды, сказывают, еще в то лето, когда бабка Ефросинья кипятком ошпарилась, да так, что всем селом на нее мочились, вылез из затона рак, не соврать вам, ну, с гуся, вылез и полез на Верблюд-гору. Высоко не долез, покрутил усищами, свистнул и опять в затон улез. А был, не соврать вам, с гуся хорошего.

Дом сношарю поставили миром, скоро после войны, когда уж и вовсе на всю деревню, бедную тогда, других мужиков не имелось, по крайней мере таких, какие бабами бы в расчет принимались. И хоть срубили дом не настоящие плотники, а одни только бабы заинтересованные, но избу поставили крепкую: горница шесть метров на семь, сени большие, двор да клеть, в которой, правда, никакого скота сношарь отродясь не держал, не требовалось ему. Баньку с амбаром срубили тоже. Подновляли это все потом уже не бабы, а новонародившиеся мужики, которым мамаши по секрету сообщали, что не Степановичи-Юрьевичи-батьковичи они на самом-то деле, а все как один Лукичи. Не так давно и веранду к дому пристроили, чтобы мог Пантелеич чаи распивать, созерцаючи Смородину, то самое место, где когда-то мост калиновый стоял, заливные засмородинские луга и синюю полосу бескрайнего леса дальше, до самого горизонта, до тех краев, где Брянщина становится чуть ли не Киевщиной. Однако же дневного света сношарь не любил, на веранде разве два-три раза за все лето чай кушал, да и то поздно вечером, если уж очень упаривался за трудовой день, в четыре-пять часов начинавшийся. До такой степени свет дневной ему докучал, что даже в избе попросил он, когда избу-то ладили, окна срубить вдвое меньше против обычного, к тому же высоко, где-то под самой крышей, прежде соломенной, а теперь давно уже крытой хорошим кровельным железом. Так и стояла его изба не с окнами – с какими-то слуховыми окошками. Свету сношарю при его-то ремесле требовалось немного.

От избы сношаря до водокачки, иначе говоря, до бывшей церкви Параскевы Пятницы, по прямой, ежели оврагом, было метров восемьсот, и, хотя дорога эта была страсть какая колдобистая, виднелась на дне оврага узкая тропиночка, не зарастала никогда. Ежели идти хорошей тропкой, замечательно утоптанной и зимой и летом, то вдвое дальше. Можно было к сношарю дойти и берегом, но тогда из-за того, что вокруг Верблюд-горы идти приходилось и другие буераки огибать, получалось и вовсе километра два с половиной, тропка там была чуть видная, совсем неудобная это была дорога, ею бабы разве что по первости ходили, чтобы подольше идти, боязно все-таки. Боялись же зря: ласков был сношарь с бабами беспредельно, хотя, казалось, и не отличал одну от другой, с безразличием глядя старыми, но все еще ярко-голубыми глазами на очередную Настасью: на имена память у него была плохая, а скорей всего не хотел он мозги лишними вещами загружать. А уж коль баба очень ему по нраву придется, да ткнет он ее в пупок толстым мизинцем да прибормотнет: «Ух ты, пупыня какая!» – тут и вовсе баба млеет и бегать к нему начинает исключительно через овраг, чтоб скорей.

Собственно, были у сношаря и имя, и фамилия, и год рождения, и приусадебное хозяйство с каким-то количеством приусадебных же соток, и пенсия от государства, отчего-то по инвалидности, – от какой-такой хвори инвалидность он эту поимел, оставалось загадкой; цыганский дурачок Соколя, которого, как поговаривали, сношарь сглазил, бекая и мекая, что-то пытался объяснить, мол, на гражданском фронте оторвали беляки сношарю кусок чего-то там, но это никому не заметно было. Кроме избы и приусадебных соток, имел он еще курицу, любимейшую Настасью Кокотовну, жившую в горнице и сроду яиц не клавшую. Со двора сношарь в последние пятьдесят лет почти не ходил, любил работу свою; что женат почти никогда не бывал, то всем понятно, а вот что почти, а не вовсе, то секрет большой и непонятный, – бабам, впрочем, все равно было, что почти, что не почти, а больше никто не интересовался. Появился он в селе так давно, до коллективизации еще, до того, как попа кулачили, непротивленца, что никто уж деревню без сношаря и не помнил, древностью он равнялся чуть ли не сгоревшему в последнюю войну Калиновому мосту, над которым, говорят, тот самый Соловей-то разбойник и сидел, не иначе как сверстники они со сношарем были, а то и родственники. Одна только бабка Феврония Кузьминична, в просторечии Хивря, может быть, могла повспоминать молодые годы, когда сношарь еще только-только в силу входил, но у нее допытываться было бесполезно: баба она была еще крепкая и об Луке Пантелеевиче имела воспоминания за всю свою долгую жизнь самые отменные.

Была у сношаря, можно сказать, и гражданская профессия, трудовых подвигов за ним числилось видимо-невидимо, но документов к этим подвигам никто из заинтересованных лиц не оформлял, – сам сношарь, то есть, и вся его бесконечная бабья клиентура, – последняя считала, что лучше всего хранить одни воспоминания. Лишь когда кормильцы семей в Нижнеблагодатском, да и во многих соседних селах, подходя к рубежу тридцати пяти – сорока лет обнаруживали, что темя их голо, да и на лбу фланги редеют, тут-то, поглаживая свежую лысину, и задумывался каждый – а не есть ли она самый веский и неоспоримый документ плодотворной и неутомимой деятельности Луки Пантелеевича, сношаря нашего, след, можно сказать, тех тяжких времен, когда сношарь на своем, то есть на своих, извините, плечах, поднял деревню из военных руин, восстановил, можно сказать, повыбитое войной население края, – о документе каковом лучше, конечно, помалкивать, – не его ли могучей силе, полученной по наследству, обязаны они полным двором ребятишек собственного производства? Впрочем, кто его знает, а не сам ли Пантелеич себе и внуков мастерил? Одни бабы о том знают, а у них не спросишь. Иные мужики, конечно, роптали втихаря, но как его, хрена старого, тронешь, если он тебе, скажем, отец родной? А то и детям твоим отец родной? А ежели очень покопаться, то ведь даже такое можно выяснить, что он, Господи прости, и бате твоему тоже отец родной! Да и не убывало от баб деревенских от того, что к сношарю все они ходили по записи предварительной, со сложными взаимными расчетами, ведущимися на куриные яйца. Скорей даже наоборот – посетив сношаря, бабы особенно бывали склонны идти навстречу интересам мужей, видя в них продолжателей, что ли, благородного сношарева дела.

А брал сношарь с баб натурой, денег не признавал вовсе, не видел в них пользы. За час трудов брал он с клиентки пять дюжин яиц. В куриное яйцо ценил сношарь минуту своих трудов. В девять копеек, если по госцене. Бывали наценки разные, диетические, за утреннее время, скажем, за погоду нехорошую, особо же за встревание сверх обычного восьмичасового рабочего дня. Один день в неделю, считалось, баня у него. Баб в этот день, в воскресенье то есть, сношарь к себе не допускал, разве уж вовсе неотложное у кого хотение, плати тогда за минуту два яйца. Но не любил сношарь ни в чем горячку пороть, напротив, чрезвычайно любил порядок, как немец какой. На что ему, хрычу старому, две с половиной, считай, тысячи яиц в неделю требовались, ежели не продавал он их никогда – о том, конечно, только самые доверенные бабы в селе знали, к особенному делу сношарем приставленные: рано-рано по воскресеньям приходили они, садились у сношаря в баньке и, не торопясь, отирая белок о холщовый фартук, наполняли желтками большую десятиведерную лохань. В ней сношарь ванну желтковую принимал, по два часа сидел, а потом парился. Желтки же после той бани выливались в Угрюм-лужу. Говорили бабы, что вся сношарева замечательная мужская сила – с тех желтков. Но другие мужики не пробовали. Больно дорого.

Не работал сношарь и по советским праздникам – седьмое там, первое, восьмое. В эти дни он наглухо запирался («Замумрился!» – горестно говорили бабы), и достучаться к нему не было никакой возможности. Хоть пять яиц ему за минуту предлагай – не отворит. Хоть все яйца, какие на птицеферме есть. Впрочем, сколько бы яиц у сношаря на его банно-оздоровительные дела ни ушло, в колхозе их оттого не убавилось бы. Уж чего-чего, а яиц в богатом птицеводческом хозяйстве, даром, что в глушище такой, было предостаточно. Даже когда в пятьдесят девятом году название колхоза менять велели, – к тому же «Сталинских путей» в Старогрешенском районе оказалось и без того еще четыре, стал колхоз именоваться Краснояичным. Продавал колхоз эти самые яйца государству миллионами, чего уж тут мелочиться, – да к тому же яйца сношарю шли не с фермы, а с частных хозяйств. Так, по крайней мере, считалось. Главное же было то, что весьма незаметно уменьшая число яиц в колхозе, увеличивал сношарь тем временем весьма заметно число колхозников. Если кто под совершеннолетие и драпанет в техникум какой, на его место сношарь мигом двоих сработает.

Никто сношаря не трогал. То есть, конечно же, тронуть пытались, но уже очень давно, лет тому пятьдесят назад или сорок. Караулили по подозрению, ловили с поличным, писали доносы, привозили управу на лысую его головушку. Может, конечно, и поставили по темному делу фонарь-другой под очи его бесстыжие, но что именно теми фонарями высветилось – один только сношарь и видел. Милиция деревенская, человек тихий и пришлый, старшина Леонид Иванович, являлся к сношарю раз в год и никогда обиженным не уходил, как и другие редкие гости мужского пола, на которых вообще-то у сношаря глаз был дурной, но уж коли заходил такой гость, то поил его сношарь личной своей, фирменной черешневой наливкой, потому что росло у него во дворе пять корней черешни, других плодовых деревьев не было, и еще сверх того носили ему черешню со старых деревьев, не до конца еще одичавших в бывшем парке графа Свиблова, что между больницей и ветпунктом. Даже и на дорогу наливал сношарь гостю четвертинку. Действовала черешневая на мужские организмы однозначно, вызывала интерес к женскому полу то есть, а женский пол, естественно, после того интереса искал утешения опять же у сношаря.

Праздники же древние, народные, сношарь чрезвычайно уважал, хотя и участвовал в них только сторонкой. Сегодняшний, последний праздник осеннего времени, именины курячьи, жен-мироносиц да Козьмы-Демьяна, был как бы вовсе уж свой, домашний, яичный: в такой день на каждом столе стоит курица битая, пирог-курник, а вечером за селом все пьют миром сваренное пиво, заедая миром собранной яичницей. Пиво, впрочем, не пиво, а полпиво скорей, светлое; сношарь же любил темное, черное, сладкое даже, и варил себе такое сам, когда редкий свободный денек выдавался.

Он все стоял у калитки, медленно поковыривал в носу и в избу не шел. Словно ждал кого-то. Вряд ли очередную Настасью: не время им еще, они нынче даже не в четыре, как обычно, а вовсе вечером, после братчины-ссыпчины потянутся, зайдут во двор почтительно, пива ведерко принесут, курник большой, потом наскворчат яичницу на всех; потом, опять же, в сени выйдут, чтобы по одной к нему в горницу заходить, без обиды чтобы, какая за сколько заплатила. Ну, к утру, глядишь, и ему уже спать можно будет. Выйдет он на веранду, отопьет из чашки пивца, съест рака отборного, на звезды глянет: по всему, зима скоро. И раки в этом году последние уже, снулые. Доковырявши обе ноздри, кинул сношарь взгляд в засмородинские дали и уж совсем собрался было в избу, дедовский пасьянс «Могила Наполеона» раскладывать, как увидел, что от глинистого берега, по девичьей тропке, поднимаются к нему двое мужиков городского вида. Ничего хорошего от таких гостей сношарь не ждал. Но и не боялся тоже никого, ясное дело. А вот прямо за спинами мужиков, совсем независимо от них, двигалась в том же направлении еще одна фигура, женская, небольшая, закутанная в платок. Дело было в том, что из тысячи баб одна вдруг внезапно, без всякого на то повода, вызывала у сношаря отвращение. Об этом немедленно прознавали в деревне, жизнь такой бабы была считай что кончена, иначе как грязнухой никто ее больше не звал, даже мужики; выход для такой бабы был один – все-таки переубедить сношаря, все-таки добиться его расположения. Случалось это, впрочем, за последние полвека со сношарем не чаще, чем раз в десять лет. И вот эта-то Настасья, полгода как зачисленная сельской молвой в грязнухи, поспешала сейчас к дому сношаря, собираясь опять валяться в ногах и подкупать его неизвестно чем, да еще, мать твою, на глазах у городских. Баба шустро обогнала мужиков шагов на пятьдесят, подбежала к частоколу, ухватилась за калитку, как бы на ней повиснув, и огромными, по-настоящему прекрасными глазами уставившись на сношаря, протянула ему узелок.

– Нет, Настасья, – решительно и тихо сказал сношарь, – не могу я. Силы моей на тебя нету. Моченьки.

– Не губи, батюшка, – взмолилась Настасья, глядя на него с мольбой и любовью, – нет мне житья, в омут нешто прикажешь?..

Сношарь почесал в затылке, не хотел он смерти ни этой бабы, ни вообще никакой, только этого не хватало. Но мудрость не покидала его никогда, даром что было ему семьдесят восемь лет, хотя, чтобы не пугать клиентуру, десять лет он себе убавлял.

– Может, гусиных, батюшка, принесть? – с надеждой спросила Настасья.

– Нет, Настасья. С души меня воротит от тебя, сама знаешь! Ну никак не могу! Словом, коль хочешь, давай тогда уж не гусиных, а, – сношарь поглядел на вовсе уж близко подошедших городских, и быстро закончил: – а давай тогда стравусиных! Может, смогу!

– Стра… вусиных? – со страхом отозвалась Настасья. – Да где ж их, батюшка, взять?

– Где есть они, – резонно ответил сношарь, – там, Настасья, и возьми! Точно тогда смогу! Ты не горюй, я бабам скажу, мол, наценку дал тебе большую, мол, согласился! Уймутся, небось…

Настасья залилась счастливыми слезами, ткнулась носом в лапищу сношаря, все еще обнимавшую колышек калитки, прибрала узелок и бегом пустилась в село не прибрежной девичьей тропкой стыдливой, а напрямки, через овраг. Сношарь же обратил взор свой из-под седых бровей к непрошеным гостям. Один повыше, другой пониже. Тот, что повыше, точно был не из его детей: лысины никакой, при том, что ему не меньше сорока, видать; нос прямой: вообще, красавчик эдакий с проседью, из тех, что на бабе и сигаретку закурить зазорным не считают. Тот же, что пониже, был как-то роднее, хотя и насчет него сношарь мог бы сказать почти с полной уверенностью, что не его это семени поросль. Поглядел сношарь на гостей вопросительно, не зная, спросить ли, чего им надо, либо же гости это случайные, дороги не знают, тогда пусть первые начинают. Высокий первым и заговорил.

– Добрый день, Никита Алексеевич, – сказал он, – с вашего позволения, разрешите просить вас о гостеприимстве.

Сношарь стиснул колышек калитки. Испортили, гады, праздник. И тут же взял себя в руки: сколько лет уж не тревожили, да и в прежние годы тоже всегда вели себя прилично. Но как не вовремя, нет, чтобы завтра!.. Сношарь открыл калитку и пропустил гостей во двор.

Путь, который привел Павла и Джеймса в это глухое, людьми, но не Богом забытое село, был долог и извилист. С удобного московского поезда где-то на полдороге пришлось слезать: непонятно как, но учуял Джеймс что-то неладное и повез Павла, куда полагалось, не через Москву, а мелкими кружными маршрутами, через Горький, Рязань, Тулу, Калугу – и только уже оттуда в Брянск, где счел, что след запутан достаточно. По пути пили много и душевно, не водку, от нее Павел даже и отвыкать стал, а коньяк, правда, иной раз такой железисто-забористый, что лучше бы уж денатурату. Много раз вламывался в беседу, в бесконечно дополняемую повесть о старце Федоре Кузьмиче, обоими спутниками друг другу рассказываемую, и Джексон – благо повод для его любимого вопроса был всегда налицо.

Там же, в Брянске, открыл Джеймс Павлу и цель их путешествия. Немало потрясен был наследник престола – не сообщением о том, что брат деда, Никита Алексеевич, жив по сей день, и даже не тем, что именно у него предстоит ему и Роману Денисовичу жить все то время, которое понадобится специалистам на подготовку к его, Павла, воцарению, – а самой личностью Никиты Романова, исполинской фигурой «отца народа» – не в переносном смысле, а в прямом. То, что сношарь уже двадцать лет отклоняет предложения института Форбса возвести его на российский престол, Джеймс тоже открыл Павлу, но очень туманно. Сообщил только, что по заключенному с Никитой Романовым соглашению последний обязался предоставить в нужный момент совершенно надежное и верное убежище, хотя и не более чем для трех человек, а за это ему гарантировано полное спокойствие и отсутствие перемен в образе жизни до конца дней его. Об этом пришлось сообщить особо: после занятия престола Павел обязан был всемерно ублажать сношаря, вероятно, даже оставить колхоз «Краснояичный» нерасколхозненным, пусть даже последним таковым, в своей новой, возрожденной России. Ибо за это сношарь обещал отречься от прав на престол: как только скажут, в чью пользу отречься, так и отречется. Подобных условий, предупредил Джеймс, Павлу придется принять еще немало, от каждого из наличных претендентов, – видимо, более всего от неприятного американцам Ярослава, которого пока что Павел представлял себе более чем смутно, – и все в качестве компенсации за отречение каждого в его, Павла, пользу. Павлу эти дела казались чем-то из далекого и малореального будущего, подобные разговоры Джеймса он почти пропускал мимо ушей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю