355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Витковский » Павел II. Книга 3. Пригоршня власти » Текст книги (страница 24)
Павел II. Книга 3. Пригоршня власти
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 13:12

Текст книги "Павел II. Книга 3. Пригоршня власти"


Автор книги: Евгений Витковский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 27 страниц)

13

Из этого кочета прок будет, ты его, этого кочета, береги. […] Это настоящая птица, ласковая к курам.

НИКОЛАЙ ЛЕСКОВ. НЕКУДА

Пришлось прямо с утра обедать.

Причина простая, известно же: сон под праздник, либо под воскресенье – до обеда, а потом уж не сбудется, не жди и не бойся. А тут, прямо под календарное воскресенье, да под свой засекреченный праздник – да такой сон… Может быть, сон и сбылся уже, а сношарь-то и не заметил? Нешто так не бывает?..

Приснилось под утро сношарю жуткое. Будто идут с Тверской на Красную площадь, а дальше мимо деревенской церкви Богородицы на Рву, бывшей Василия Блаженного, с брусчатки на траву, прямо в село, в Зарядье-Благодатское огромные раки. Размером не с гуся, а – страшно сказать – каждый с барана хорошего! Притом, сволочи, все вареные, и ох какие клешневитые. Идут цугом. И страшно, что неправильно идут, не пятятся, а совсем наоборот – головою, усищами вперед. Числом их восемьдесят, можно не считать. На хвосты опираются и на клешни, спины у них кверху выгнуты, потому как раки вареные, по цвету видно. А усы у них – жуть, буденные усы, даже страшней.

Тут и пробудился сношарь на одинокой своей лежанке. Немедленно по селектору заказал сытный обед из четырех блюд, чтобы Судьба, насылающая сны, не решила, что это он решил позавтракать. Словом, пришлось даже гурьевскую кашу скушать. Из Академии прислали еще какие-то яблоки «Бонапарт», сказывают, печеная антоновка с чем-то, но ее сношарь на стол не допустил: дед с Бонапартом все что надо сделал, обойдемся нашим русским десертом. В общем, пообедал сношарь плотно, так, что в обычный день под обычное воскресенье страшный сон с полным правом позабыл бы.

Но сегодня, к сожалению, воскресенье выдалось далеко не обычное. Сегодня, если уж не врать самому себе ни от имени Лексеича, ни от имени Пантелеича, был у великого князя самый что ни есть натуральный день рождения. От царя такое не скроешь, царь историк, у него в документах все обозначено. Однако Паша деликатный, воспитанный, еще первого числа спросил, будет ли празднование и чествование, и тогда государство все расходы берет на себя. Легко было Павлу такое предлагать: сношарь отлично знал, что на непредвиденные отцовские расходы президент Романьос регулярно шлет деньги, подводным телеграфом. Сношарь от празднеств отказался. Причин много, царь не стал расспрашивать. Воспитанный царь.

Число, как его не ворочай, круглое: восемьдесят. Бабы вообще-то знали, что сношарю в этому году ровно… семьдесят, рады бы, понятно, отметить. Но в конце-то концов, кто ж не знает, что ни бабы, ни сношари о своем возрасте правды не говорят. Ну, разве кто из силы вышел – тогда, конечно, дело понятное, годов себе прибавить нужно. Иные бабы так и делают, даже раньше времени. Ей, скажем, всего-то семьдесят пять, а она каждый вечер болтает, как в будущем году свои девяносто пять отпразднует. Однако великий князь ничуть себя вышедшим из силы не ощущал, а теперь, надо ж, и по профессии сменщик приспел, жаловаться вовсе не на что. Ну, а все-таки – восемьдесят! Редко кто в семье такие даты праздновал, но и то правда, – образ жизни они все вели нездоровый, дворцовый.

Осоловевший от излишней утренней сытости сношарь зачем-то вспомнил того рыжего-седого пса, что ночевал у него в избе прошлой весной, когда еще село с Брянщины не съехало. Старый был пес, вряд ли все еще бегает: псиный век намного короче человечьего. Собаку ведь себе на всю жизнь не заведешь. Такая несправедливость. Мало живут собаки. Но, если честно, совсем честно, то… и люди тоже – мало.

Не надо было четвертого блюда. Хватило бы трех. А то вот какие меланхолические, расслабляющие мысли лезут в голову, на хрена они? День как день. И про июльские «подвиги» нечего нынче вспоминать – был государев приказ, и был он исполнен, никакой нет ответственности на том, кто царя послушался. Даже наоборот, хорош был бы отказчик!

Да и Москворецкий мост нечего жалеть. Дуры были эти бабы, когда строевым шагом на него поперли: подавай им, это значит, благодать Благодатскую. Ну, если все шагают в ногу, то известно, что бывает. Рухнул мост, конечно, и новый строить не стали, спрямили набережную, и все. А еще лучше, что государь позволил все те дурные домищи, что за речкой стояли, снести; теперь те места называются – по княжьей просьбе – Засмородинный Балчуг. Сады насадили. Горку насыпали, на Верблюд-гору похоже, хотя статью пожиже, конечно. Молодежь туда плавает, на лодках. Теперь, если на верхотуру села выйти, на бывший «президентский корпус», то можно считать, правильный вид на юг, на восток. Ну, на запад тоже – там Кремль, снести не попросишь. Да и неплохо он со всеми дворцами смотрится, а на остальное можно не смотреть. Новодевичий – далеко, за Кремлем. Но как бы это совесть все-таки отключить? Ни слишком плотным обедом, ни государевым приказом. Да и не глянул бы он в этот самый Израиль без приказа. Ведь можно бы и бюллетень взять тогда… О чем бы это таком приятном подумать?

Далеко за приятным ходить не требовалось. Предмет имелся. Предмет обитал тут же, в деревне, в специзбушке, срубленной для него бабами из наилучших дубов, какие разрешил Павел извести в Серпуховском заказнике. Бабы сами все и срубили, и на горбу до Москвы доперли, слишком важное дело, нельзя ничего посторонним доверять. Изба вышла высокая, наличники резные Настасья Лучкина сама выпилила. Прошлись морилкой, батюшка освятил, ничего не спрашивая, – ну, а дальше ввели нового жильца в хату с должными почестями, и встали в очередь. Дело-то привычное, расчет все тот же – на яйца, и Лука Пантелеич наследному своему сменщику таксу определил такую же, как себе, но запретил больше восьми часов в день работать; в перерыве чтоб молоко из-под козы пил, а по воскресеньям вообще отдыхал, и на то его слово сношарское, крепкое, князье молод еще, в силу не вошел, не ровен час, надорвется. Лучкина даже песню для такого события сочинила. Великий князь помнил две строки:

 
Наш уголок я убрала цветами,
Поставила трехногий пулемет…
 

Дальше тоже красиво, но сношарь не запомнил.

Звали нового, младшего сношаря совершенно очаровательно: Ромаша. Бабы с ума сходили. Деревня нынче поделилась на две бабьи половины: та, которая у Ромаши еще не была и к нему рвалась, яйца копила и очередь занимала, – и та, которая у Ромаши уже была, по новой рвалась к нему, яйца копила и очередь занимала. Лука Пантелеевич очень это одобрял, бабам дополнительно рекомендовал и пророчил, что Ромаша, как в года и в сок войдет, такие штуки изображать обучится, каких и он сам, старый мастер, никогда не вытворял. Бабы не верили, но ослушаться сношаря-батюшку кто ж осмелится, и приходилось бабам убеждать себя в том, что и вправду еще на свете какие-то чудеса есть, никому еще до сих пор не выказанные.

Ромео появился на Зарядье-Благодатских угодьях сразу после прилета царя из Южной Америки. Появился – словно в ссылку приехал, государь ему приказал жить в деревне, дышать чистым воздухом, пить козье молоко, водить хороводы с девками, лузгать семечки и прочая, и прочая. Словом, чего там еще в деревне делают – царь всего не помнил, его мысли от деревенских проблем тогда далеко были.

Отделался овдовевший царевич по сравнению с прочими участниками великосветского свинства на Танькиной даче сравнительно легко. Надо думать, царь все же никакого особенного зла на покойного племянника не держал: за что бы? Принадлежность к сексуальному меньшинству нынче никого не интересовала, все ж таки не национальный вопрос, а ведь и тот при царе куда сразу рассосался! – ну, а какая-то мелкая судимость из времен всеми уже позабытой советской власти… Никому и ничего плохого, как теперь выяснилось, ничего не сделал он плохого в своей короткой жизни. Такие, наверное, мысли были у царя. Хотя, быть может, цари думают не то и не так, как прочие люди, но как-нибудь они это да делают? Этого они сами точно не знают, такой слух есть.

Накачали Ромео Игоревича Романова транквилизаторами, посадили в вороной ЗИП и умчали в деревню. В главную, столичную, в Зарядье-Благодатское, поселили временно в трехкомнатной избе-люкс на десятом этаже. Заставили отоспаться, трое суток при нем единственный верный врач, вызванный из Елениной косметологической реанимации, дежурил, иглоукалывал. Двое суток проторчал. Потом приступил к отоспавшемуся молодцу батюшка Викентий. Узнав, что принц крещеный, да еще по обычному православному обряду, спросил батюшка самое простое: когда тот изволил у исповеди последний раз бывать и причащаться. Ромео честно признался, что вообще никогда. Батюшка Викентий тяжко вздохнул и предложил принцу все-таки исповедаться по-людски, не формально. Выговориться, облегчить душу. Ромео немножко подумал, а потом заговорил с такой скоростью и с таким захлебом, без остановки, что батюшка и час и два только пот с чела утирал. Слезами уходили из организма царевича и транквилизаторы, и несчастья, и еще такое, чему уйти другими путями из человеческой плоти нет никакой возможности.

К вечеру принц не только исповедался и получил все, что Российская Истинноправославная Церковь исповедующемуся дозволяет, но и стал проситься в монахи. Батюшка Викентий, принадлежа к белому духовенству, ничего по этому поводу ответить не мог, посоветовал обратиться в Святейший Синод, лучше сразу к тамошнему обер-прокурору, господину Досифею Ставраки. Царевич по слабости чувств не удержался и пробормотал уличную дразнилку, которой босяки-мальчишки провожали ЗИП обер-прокурора: «Собаки Ставраки жуют козинаки, жуют козинаки, танцуют сиртаки!..» Батюшка вздохнул и порекомендовал насчет монашества все-таки сперва обратиться к высочайшим родственникам, ибо без их ведома нынче стричь не велено, были уже попытки, и кто-то их сверху пресекал – уж не сам ли царь? Батюшка подобрал рясу и заспешил к вечерне. Собор у него был большой, но тесный, а деревня – известно какая. Отец Викентий даже сожалел, что храм никак нельзя перестроить, чтобы попросторней стало. На полпути священник встретил стадо коров, возвращавшихся с Васильевского выпаса. Пастухом в селе нанялся служить какой-то бывший знаменитый эстрадный певец; хоть и еврей, он исправно бывал у службы, и гордился, что зовут его по-библейски. На шее у передней коровы позванивал старинный валдайский колоколец. Определенно священник рисковал опоздать к службе, очень его принц задержал исповедью.

Ромео не выпустили из избы-люкс даже на утро, только невкусным молоком все поили да поили. Царевич стал требовать хотя бы телефонного разговора с государем, ну, не с государем, так с дядей, не с дядей, так с отцом, нет, с отцом не надо – ну, с тем, кто здесь главный хотя бы, поговорить-то можно? Не тюрьма ж? Или тюрьма?.. А-а… Ромео глотал слезы.

Кто в деревне главный – сомнений за последние полвека никто не имел, кроме сестер-поповен, а те на Брянщине остались. Бабы скоренько дали знать сношарю-батюшке, что тронутый царевич желает говорить с «главным». Поставленный обо всех пикантностях царевичевой биологии в известность, сношарь назначил аудиенцию на утро, а сам устроился на лежанке – думать. Ясно было, что парня лечить надо. Куда ему в монахи, телку такому? Лечить сношарь в жизни своей долгой тоже обучился, но средствий главных знал два: баня с пивом да с черешневой, ну, а второе средствие известное – работа, работа, работа.

«Телок» был приведен к двенадцати, весь зареванный, весь в черных кудрях, – новых кровей, таких в деревне еще не запускали. А что, может, передумает? Если он считает, что в мужика для него черт ложку меда сунул, так стало быть, надо доказать ему, что в каждой бабе – пять таких ложек, да еще мед подуховитей будет. Сношарь не сравнивал, но не сомневался – он от баб в жизни много чего наслушался. Приказал топить баню, вытащил корчагу светлого городского пива и приказал Ромео пить. Тот с ужасом поглядел на великого князя, тот выглядел примерно так, как для непривычного взгляда овцебык, и выпил кружку. На закуску сношарь персонально облупил парню крутое яйцо. Ромео тоже не посмел отказаться. Потом долго молчали. Сношарь ни с какими мужиками разговаривать правильно не умел, а Ромео боялся подать голос.

В бане, где несчастный принц приготовился к любому виду насилия над собой, была дикая, ни с чем не сравнимая жара, ибо сношарь не любил тепло на ветер пускать. Сношарь покрутил носом, и остался недоволен.

– А ну-ка при-на-под-дай! – крикнул он кому-то в щель, и невидимые руки опрокинули кадку темного пива на голую каменку. Дух пошел такой, что Ромео немедленно окосел. Сношарь взял в руки два шланга, – зачем-то были тут оборудованы еще и шланги, – и стал хлестать бедолагу то такой струей, которая ледяная, то другой, которая горячая. Ромео сидел у стены и сам не знал, в сознании он, или без него, или вообще давно умер. Длилось это все вечность и еще того много больше. Когда сношарь счел, что парень ошпарен и охлажден должным образом, то крикнул в щель:

– Га-а-товв!

В баню строем вступили шесть отборных Настасий среднетяжелого веса, целомудренно препоясанных холщовыми передниками. Они как великую драгоценность подняли Ромео на вытянутых руках и, словно тело другого шекспировского персонажа, унесли. Впрочем, недалеко, – всего лишь в менее жаркую комнату, посредине которой возвышалась личная сношарева бочка, до половины полная желтков, пожалованных вдовому царевичу великим князем из личной казны. Юношу сложили под углом в сорок пять градусов и, бесчувственного, усадили в бочку. Две Настасьи остались поддерживать его в сидячем положении, третья встала напротив принцевой морды с ручным вентилятором, четвертая подала братину с охлажденной черешневой, пятая аккуратно разжала парню зубы, шестая чайной ложечкой стала вливать ему питье за щеку, чтобы не подавился: так дают лекарство строптивым или погруженным в обморок собакам. Через минуту-другую Ромео глотал сам, оклемался немного. Настасьи соблюдали меру, сношарь-батюшка строго наказал, чтобы царевич не сблевал ни в каком разе, а то все сначала начинать, бочку снова желтками накокивать. Яйца-то у сношаря были известно откуда, против себя Настасьи умели не действовать.

Но Ромео не сблевал, а потихоньку пил, и скоро пинтовая бутылка черешневой, первоначально влитая в братину, превратилась в воспоминание. Великий князь зашел поглядеть, лично подошел к парню, обтер ему лицо холодной тряпкой. Подворотил принцу веко. Слегка похлопал кривопалой лапой по щеке.

– Будет притворяться. Тебе тут еще два часа откисать. Черешневой ему пока хватит, – сношарь разговаривал уже с Настасьями. – А пить захочет – пива давайте. Моего. Без никаких. Потом в постель отнесете. Охрану поставьте, внутри и снаружи, сами понимаете, человек впервой.

Сношарь пошел ополоснуться. Для себя он на сегодня яичную баню не планировал, а с четырех пополудни начинался у него обычный рабочий день.

Пива Ромео дали не скоро, он попросту проспал все два часа желткового сидения. Позже его, отхлебнувшего и уснувшего по новой, ополоснули, завернули в простыню, вшестером подняли и отнесли в подновленную избу-люкс. И тогда принц захрапел. Настасьи дивились: молодой вроде парень, а храпит, как матерой. Могутно. С парнем что-то и вправду происходило, дежурившая наиболее «внутри» Настасья потом до конца жизни об этом рассказывала, и повесть ее обрастала подробностями, притом не менее шести Настасий утверждали, что именно они-то и дежурили в тот знаменитый день у лежанки принца. Парень изгибался во сне, словно делал гимнастический «мостик», поворачивался два-три раза в одну-сторону, потом в другую, принимал позу раба, пытающегося разорвать цепи ну вылитый мировой пролетариат! Под конец парень вцепился в подушку зубами и прогрыз насквозь. Отоспался только к позднему вечеру, открыл глаза, запросил пива. Настасья чуть не закричала: кареглазый царевич смотрел на нее светло-голубыми глазами! Однако дисциплина взяла верх, пива Настасья подала царевичу недрогнувшей рукой.

Что было дальше – позже толком никто не мог выяснить, никто из самых дотошных и очень многочисленных историков села Зарядья-Благодатского. В общем, ту Настасью, которая сидела возле постели – не то была одна из шести эта баба, не то все шесть сразу, как утверждала поздняя школа схоластов, царевич Ромео сгреб с силой, которой никто в хрупком горожанине предположить не мог, не быстро оприходовал и отпустил лишь тогда, когда означенная Настасья помнила из всей своей биографии лишь то, что она – Настасьина, кажись, дочь, и размышляла об одном: сколько же теперь яиц платить?

К тому времени, когда новая полудюжинная смена Настасий пришла к избе царевича, если историки села не врут, первая шестерица была вся в состоянии к несению строевой службы не годном и ни о чем, кроме новых яичных долгов, не разговаривала. Яиц, впрочем, за услуги с них Ромаша так никогда и не востребовал, в поле его голубого взора попала новая смена, – ну, а дальше историкам верить вообще невозможно, есть мнение, что дальнейшие события носят чисто легендарный характер и восходят к известному тринадцатому подвигу Геракла, касавшегося неподтвержденных пятидесяти девственниц. Рассказал бы кто самим бабам, что их историки девственницами обзывают, они бы тех историков в Неглинку спустили, а насчет прочего – это их личное бабье дело, потому что мозгляк был ваш Геракл.

Луке Пантелеевичу, конечно, тут же донесли – впрочем, наступило уже позднее утро послебанного дня. Великий князь долго и подробно выспрашивал все детали у принесенных к нему на носилках шести первых Настасий и ругал их за беспросветную бабскую глупость, ругал, ругал. А сам в душе очень радовался. Особенно князю нравилось, что новую смену караула Ромаша встретил, сидя в профессионально сношарской позе: на койке, руки в колени, локти врозь, оба глаза голубые, несосредоточенные. Князь послал с вестовой Настасьей царевичу корчагу лично им сваренного темного пива, мысленно соображая, скоро ли та вернется, или вообще болезную на носилках принесут.

Когда Настасий убрали, князь достал очки в довоенной проволочной оправе, вздел на нос и принялся щелкать костяшками на счетах, считать яйца в пропорции на свою недельную баню, а также на ту, в которую теперь полагалось сажать молодого Ромашу. И делить на количество пользуемых Настасий, не то на них перемножать, историкам подробный подсчет никак найти и не удалось. Цены на яйца Луку Пантелеевича давно перестали интересовать, а теперь, выходит, нужно оные выяснить, потому как не хватит селу своих ресурсов, не хватит. Докупать придется. На какие шиши? Сношарь пораскинул мозгами и постановил сдать место под стеной Кремля «посадским»: пусть пригородные жители откроют ларьки и в ту, и в другую сторону. В Кремль можно продавать раков. Сезон скоро, а потом еще что-нибудь придумается. Из Кремля в село пусть продают что хотят, все одно дрянь бабы не купят. Ну, а на деньги за аренду в ближних селах как раз яиц и прикупить. Всем хватит. Главная, самая свербящая нужда-забота Луки Пантелеевича – где взять сношаря молодого – отпала. Таковой просто обрелся.

Но угрызениями совести великий князь все равно мучился немыслимо. Было нестерпимо больно вспоминать, как вызвал его к себе царь в Грановитую, именно вызвал, а не сам приехал, – и приказал загрузить семью-поезд, потом сниматься с места и ехать в Израиль по секретному поручению. Привезти с собой известное лицо, если нужно будет, то и в железы закованным. Сношарь тогда так и сказал царю, что никогда великие князья такими делами не занимались, а Павел расхохотался. Ну, историк, мол, отыскался новый! Сравнил Орлова, смерда, черную кость, кухаркиного сына, с великим князем! «Чего, – говорит, – великие князья доселе не делали, то, значит, неважно, потому что можно и должно им делать все то, что нужно для блага империи». А законы, мол, для кухаркиных детей, притом для детей таких кухарок, которые и готовить не умеют, и управлять государством не способны. Сношарь попробовал возразить, что известное лицо все ж таки не одно лицо, а еще и внучатая племянница, так царь посмотрел на него как на вовсе сумасшедшего: мол, у тебя в селе, старче, не только что внучатые племянницы, а такое родство попадается, что лучше его не исследовать. Тоже правда. Ну, ладно.

Пришлось упаковаться, малым поездом, в сто вагонов, ехать в Палестину. Прямой чугунки туда, оказывается, до сих пор не проложили, надо пилить через Кавказ и Турцию. Да и вообще никак без заезда на море. Ох, куда эти младшие Романовы смотрели, в те времена, когда кокушкинский вождь еще Карс туркам на тарелочке не сдал? Выстроили бы чугунку на Иерусалим, и всем бы удобно. И по-православному. Ничего не умели, ничего не хотели, ничего не делали. Хотя вообще-то зря их «тово», сослали б лучше в захолустье какое-нибудь, хоть в Англию, что ли…

Однако дороги по суше все-таки не было. Имелся поезд до Одессы, паром до Варны, потом сухим путем до Константинополя. Дальше выходило короче всего морем: нанять паром, и айда прямо в Хайфу. Ничего не поделаешь, – ну, царь хоть немного помог, заказал специальный паром, чтоб вагоны по четыре в ряд стояли, и можно из вагона-избы от Киевского вокзала до самой Святой Земли не вылезать. Но великий князь опять уперся. Ну, ладно, если иначе, как морем, нельзя – пусть понаделают для него, для всех свитских, для Настасий и прочих, которые поедут, непотопительных бронежилетов. На меху: кто его знает, какая в тех палестинах погода. Но и чтоб не тонули, даже если три Настасьи в один залезут. В Его Императорского Величества бронежилетных мастерских вздохнули и, что просили, на недорогих соболях с Аляски, изготовили. Садясь в поезд, великий князь тоже в такой влез и решил раньше Тель-Авива не снимать. Даже на работе, которую он в дороге оставлять и не помышлял.

Ехал сношарь частным образом, как бы просто в Святую Землю без каких-либо умыслов, кроме паломнических; батюшка Викентий очень был доволен возможности пристегнуться к поезду, – ну, дали ему милостивое дозволение сесть в последний вагон, в жилете, конечно. Но сношарь знал, что дела предстоят в Израиле не очень благочестивые, поэтому решил в окно не глазеть, а сразу взялся за дело. Перекусил омарами – куда им до наших раков, но не сезон, что поделаешь! Почесал в темени и тюкнул в гонг, вызывая первую на сегодня Настасью.

Мирно проехали всю дорогу до Одессы, даже на Брянщине ничего особенного не приключилось, хотя в сферах ждали больших народных женских волнений. Однако всего лишь тыщи две каких-то бабенок пытались лечь там на рельсы, ну, их военизированные Настасьи быстро обратали. И в Одессе от парома не больше как две тысячи отогнать пришлось. Может, батюшка хорошо молился?

Паром плыл медленно, море было тихое, но бронеспасательного жилета никто снять не смел, редко-редко кто выходил на синеву глянуть – и обратно в поезд, коров доить, блины печь, яйца собирать, на вахте стоять, ну и в очереди к сношарю-батюшке тоже. Ни Варны, ни Цареграда так никто и не увидел, там даже бабьих восстаний не случалось, да и что с них взять, народы темные. Попали на новый паром, поехали дальше, куда-то – без событий.

Паром держал курс на греческий остров с красивым названием Икария, где предстояло не то пресной водой дозаправиться, не то какую-то статую прикупить, и глубокой ночью, точней, почти утром, вышел паром на траверз острова с неприличным названием Лесбос. Об этом никто, кроме правившего курсом Главного Навигатора, не знал, но откуда-то и кто-то прознал на неприличном острове. Управляемая по злоумышленному радио торпеда оторвалась от лесбийского берега, протаранила борт парома и взорвалась в машинном отделении. По сигналу тревоги медленно тонущий паром ожил, но никакой паники не произошло, не так сношарь выдрессировал свою деревню. Когда Эгейское море вспыхнуло белизной и голубизной рассвета, от парома и поезда на волнах не имелось ни доски, но сотня-другая Настасий, батюшка Викентий Мощеобрященский и другие деревенские в строгом порядке покачивались на гладком, словно масло, море, а немногие лица мужского пола из персонала парома и поезда поддерживались руками наиболее мощных Настасий; десять баб держали над водой радиста, который слал в эфир бесполезное эс-о-эс. Бесполезное потому, что греческие катера береговой охраны, словно рояль в кустах, ждавшие своего часа у берегов острова Хиос, уже принимали на борт нижнезарядьеблагодатских баб; выполняли они эту работу с усердием, ибо получили щедрую взятку от залетного латиноамериканского дипломата, полагавшего, что Греция безусловно входит в сферу интересов дружественной латиноамериканцам России. К полудню подобрали всех, кроме знаменитой Настасьи-Стравусихи. Та исчезла бесследно, ее и на Хиосе и потом на Кипре все сильно оплакивали, даже сношарь в рабочем перерыве смахнул кривым пальцем слезинку и буркнул что-то насчет того, что, мол, все, никогда он больше по воде не плавает. Ну, а сообщение о катастрофическом взрыве на Лесбосе, погубившем какую-то канадскую лабораторию, прошло совсем незамеченным, ибо ни один корреспондент не сумел толком выяснить, была ли эта лесбийская мастерская собственностью Лиги борьбы с Романовыми, или, напротив, принадлежала Лиге защиты Романовых. Собственно говоря, после коронации законного русского императора никто уже не понимал: одна это лига или две.

Ну, события до этих пор, даже до въезда в Хайфу, великий князь вспоминал еще без душевной боли, а вот дальше ничего припоминать не хотелось, лучше б вовсе из Хайфы сразу домой. Но в голову лезли самые неприятные картины. Мелькали тесные церкви и монастыри, в которых он подходил к священнику под благословение и тут же уходил, ибо его вели и везли туда и только туда, где в пригороде Тель-Авива жила, работала, боролась и ненавидела окончательно окопавшаяся в Израиле вплоть до свержения братца-узурпатора Софья Федоровна Романова, претендовавшая на русский престол под именем Софьи Второй. Как еврейка по матери, она имела право на подданство, получила его – благо ни к чему оно не обязывало, Израиль разрешал двойное, и даже, кажется, тройное. Офис ей оборудовали незримые руки генерала Униона; какие-то сочувствующие шли чередой через ее приемную, а по ночам она видела один и тот же сон: немолодой, кряжистый, лысый, как Лев Толстой, человек с голубыми глазами, стоял перед ней и чуть улыбался, – эдакий секс-Джоконд для самых взрослых женщин. Лицом немного на отца, на Федора Михайловича похож, но только чуть-чуть. Никогда Софью на пожилых не тянуло, она была целиком и полностью довольна услугами восточного мальчика, который появлялся, когда был нужен, и исчезал на все остальное время. Но сон снился, снился, кряжистый Джоконд был с каждой ночью все натуральней, будто приближался во времени и в пространстве.

Так оно и было.

Однажды он пришел к ней наяву. Без доклада явился в офис, сел в посетительское кресло, глубоким голосом пожелал доброго здоровья и по-простому посмотрел на нее, удивительным взором, мутным, но ласковым, лишь улыбка проскальзывала на его губах, чтобы тут же исчезнуть, словно появлялась лишь тогда, когда Софье хотелось ее увидеть.

Дальше сношарь уж и вовсе ничего не хотел вспоминать. Даже когда российский корабль «Александр Благословенный» принимал на борт всю возвращающуюся домой деревню, а Софья, покорно прижавшись к великому князю, шла под конвоем совсем ей неведомых баб, еще терпимо было. Но вот когда на корабле Софью по приказу императора арестовали и водворили в… эту… как ее? Крюйт-камеру? Нет, нет… Но, в общем, арестовали, предъявили обвинение в попытке свержения законной власти путем государственного переворота. Больше сношарь ее не видел. Все, о чем его просил в порядке приказа император, он совершил. Он знал название того, что совершил – «подлость». И знал, что никогда и ни по какому поводу больше его тревожить не будут – ни император, ни еще кто другой. И еще знал, что, сколько батюшка Викентий ему этот грех не отпускай, все равно название остается прежнее. Царь, кстати, понял, что князь мучится угрызениями, и митрополита прислал, Фотия своего, солидного, который коронацией дирижировал. Фотий исповедал, тоже все грехи отпустил. Вроде полегче стало до утра, но потом все по-прежнему очутилось. Не просить же митрополита каждый день ходить в деревню, только баб смущать.

Сношарь перестал горевать, что съел лишнее четвертое блюдо. Надо себя в руки брать. Восемьдесят лет никому дела нет. А вот мне дело есть. До деревни. Потому как хоть и появился преемник по главной профессии, потому как хоть и можно в свой секретный день рождения погрустить, что больно уж трудный приказ пришлось исполнять, – но дело-то, дело, оно – государственное! Сделал – и с плеч… да, с плеч… словом, долой его. Сношарь решительно вернулся к делам насущным, деревенским. В задней горнице Избы Боярина Романова государевы умельцы оборудовали для князя специальную хреновину. Нажмешь кнопку – вся, как на ладони, видна, к примеру, пропускная комната на Васильевский выгон. Нажмешь другую кнопку – на экране караулка у Китай-стены. Нажмешь третью – мастерская Ромаши. Ну, там смотреть не на что, все известно, рабочее время сейчас у парня, а вот в караульню глянуть очень интересно. И нажал квадратную, цвета бывшего флага, кнопку.

В караулке, против обычного, не топталось ни единого императорского гвардейца, имелись только четыре дежурные Настасьи. Все они сидели перед ящиком наподобие телевизора, со множеством кнопок внизу. Одна баба увлеченно жала на кнопки, три других за спиной ее застыли не хуже кремлевских курсантов на упраздненном ныне посту № 1 возле разобранного для перевоза в Кокушкино мавзолея. Они глядели на экран, а на нем лежала в канаве и интенсивно поросилась огромная свинья породы ландрас. Нажатие нескольких кнопок – свинья стала гориллой, бьющей себя в грудь, крупным планом идущей на зрителя. Еще одна сложная комбинация нажатий – невзрачный мужик с другим невзрачным мужиком чокнулись какой-то цветной жидкостью. Крупно мелькнула на бутылочной этикетке надпись: «КИПР». Всех Настасий передернуло от средиземных воспоминаний, последовало новое нажатие кнопок, один из невзрачных мужиков, голый, спрыгнул с голой бабы, превратился в лебедя и вылетел в окно, держа в клюве чемоданчик. «Что за диво?» – размышлял сношарь, вместе с Настасьями следя за приключениями сменяющих одна другую картинок. Мелькнуло лицо Софьи, князя полоснуло по сердцу, но вместо Софьи появилась белая полярная сова, потом еще что-то и еще что-то, картинку засбоило и отбросило назад, но скоро Настасья-компьютерщица нашла нужную комбинацию, и во весь экран вымахнул такой знакомый, почти родной, но уже исчезнувший не только с небес, но даже из анекдотов дириозавр. Сношарь смотрел сквозь экран на другой экран и был зачарован, как ребенок: все, что он видел, было совершенно непонятно, однако казалось до боли близким, будто чью-то жизнь показывали, которая прошла совсем рядом, только считалась тайной, а теперь вот стала явной, то ли человек в сознанку пошел, то ли сам-то помер, а другой о нем роман тискает, – загадка, да и только.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю