Текст книги "Павел II. Книга 3. Пригоршня власти"
Автор книги: Евгений Витковский
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 27 страниц)
Правильный ветер сегодня еще не дул, но все больше напоминал тот, который нужен. Часы на Спасской башне по случаю наступления шести утра заиграли государственный гимн – «Прощание славянки». А последняя оставшаяся в караулке Настасья, окончательно отчаявшись создать правильного дириозавра по формуле, набрала на дисплее слово РУДБЕКИЯ – что было равнозначно капитуляции.
Наступал, прости Господи, трудовой понедельник Российской Империи.
14
Павел Федорович представил себе бесконечный ряд мух, которые должны были бесконечно уменьшаться справа налево и стремиться к нулю. Но так как разница между двумя соседними мухами оставалась меньше какой угодно малой величины, то мухи нисколько не уменьшались и были все одинакового роста.
САША ЧЕРНЫЙ. ИЕРОГЛИФЫ
По Красной площади, по священной брусчатке, шли танки. Цугом.
Точней, шел один танк, а другой, несамоходный, волокся за ним в качестве прицепа. Скрежетали гусеницы первого танка, глухо стучали траки второго, скрипели зубы главного водителя: Дмитрия Владимировича Сухоплещенко, коего вновь оторвали от молочных берегов благословенного Останкина-Бухтеева. Оторвали очень неудачно, сразу после похорон национального героя Бухтеева, чье имя носил теперь комбинат, на чьей вдове Дмитрий Владимирович, сам недавно овдовевший, предполагал жениться по истечении пристойных сроков траура. Однако новоотстроенный пивзавод на Брянщине требовал присутствия владельца на освящении и дегустации; пришлось ехать, а когда надегустировался отставной бригадир и соснового, и красного английского, то приступили к нему старые девы-поповны, теперь ставшие главными технологами на заводе, с одной-единственной просьбой: увезти из села Единственно-Благодатского, как оно теперь именовалось, – после того, как завод занял все место между Верхним и Нижним, – пьяного председателя Николая Юрьевича. Не по злобе, а потому, что пропадает человек, совсем ни к какому делу не годен, а в столице за него родичи слово перед государем замолвят, может, даже полечат пьяницу. Хотели старухи сплавить из села и деда Матвея, но тот уже был оформлен обер-снабженцем заводской охраны, без его индюшачьих окорочков никто в пивзаводской столовке обеда не мыслил. Впрочем, деда старухи еще соглашались терпеть, а Николая Юрьевича пришлось на несамоходном ходу тащить в Москву. Сухоплещенко в душе матерился, но просьбу старух пообещал честно выполнить, приказал оба танка и самого Николая Юрьевича изготовить к старту на Москву. Лишним был человеком Николай Юрьевич при благодатских пивах. Дмитрий Владимирович решил, что метиловыми прибавками уморить его можно будет позже, в Москве, чтобы не создавать плохой репутации свежим брянским напиткам, сел в танк и поехал к Москве наезженными тропами.
Было темным-темно, в сырой сентябрьской сумрачности ярко фосфоресцировала на борту танка неистребимая надпись: «ЛУКА РАДИЩЕВ». Николай Юрьевич в этом танк-баре при свете красной лампочки благополучно хлебал свой «Мясоед», заедал крутыми яйцами и чувствовал себя как дома. Вообще-то он дома и был, он в этом танке жил, а что танк поехал, так этого факта председатель бывшего колхоза не осмыслял, ну, везут себе и пусть везут. Может, на утиную охоту? Осень ведь, хоть и ранняя. Сухоплещенко чувствовал себя куда хуже. Отставной Бухтеев, демонстрируя мадам статской советнице достижения сырозаквашивания, погиб вместе с ней в сепараторе, и весь сыр в тот день пришлось захоронить с воинскими почестями; «Благодатское» пиво шло на экспорт в тридцать стран; множество различных заводов, фабрик, поместий и супермаркетов включала в себя нынче сухоплещенковская империя – и как раз поэтому беспокоили отставного бригадира немыслимые в прежние годы проблемы. В России бушевала исступленная дефляция: рубль, точней, золотой пятнадцатирублевый империал, дорожал на десятки пунктов ежедневно. Сто двадцать пять, кажется, лет прошло с тех пор, как последний раз чеканились полушки, то есть монеты достоинством в четверть копейки, а сейчас – Сухоплещенко знал твердо, из первых рук – Гознак чеканил уже монету в четверть полушки! В одну тридцать вторую копейки! В одну четырнадцатитысячную долю империала! Если в рубле, как было первого сентября, все те же четыре доллара, то, получается, государь-император чеканит монету в одну сто двадцать восьмую долю американского цента! Во жлоб! Он и двести пятьдесят шестую долю не упустит! Павел Калита, да и только! Сухоплещенко благоговел перед подобным вселенским скопидомством и все-таки немного ужасался.
Сухоплещенко дотащил «Радищева» до первых противотанковых «ежей» против Ильинки, вылез, плюнул одним плевком на оба танка и пошел в караулку возле Спасских – душ принять. Хорошая душевая осталась от увезенного в Кокушкино мавзолея. Подземная. Раньше тут была турецкая баня, с сухим паром. То есть не турецкая, а древнеримская, как устраивали в древнем Третьем Риме. При советской власти их называли почему-то финскими. Тогда Финляндию финляндизировали, превратили в промышленный придаток к своему сырью, а какая-такая промышленность в бане? Желаемое за действительное все хотели выдать, бывшенькие. Истинную причину раздражения Сухоплещенко скрывал от самого себя. Он по привычке продавал пиво на экспорт, за доллары – при неуклонно растущем курсе родного российского империала. Это грозило убытками. И на бухтеевской вдове жениться не очень хотелось, он предпочел бы ее дочку. И о детях пора думать. Миллиардера всерьез заботили вопросы династической преемственности.
Куранты высоко над банькой, где сейчас парился отставной бригадир, пробили два, царь давно спал. Сны редко его посещали. Даже сегодня, во вторую годовщину смерти отца, Павел провел всего лишь обычный день, сугубо трудовой: наложил окончательный отказ в помиловании на прошение Узника Эмалированная Маска. Узник обрекался пребывать в этой маске пожизненно, приговор обжалованию не подлежит. Нечего в партию без кандидатского стажа, без строжайшего поста и покаяния всяких жуликов оформлять. Имя узника тоже забыть. Пусть историки через пятьсот лет даже докопаются до того, кто таков был этот узник, посмотреть бы на их длинные лица, когда они узнают, что всей страшной тайне грош цена. Еще Павел принял окончательное решение о чеканке разменной монеты для Мальты, невыгодно туда полушки возить, Ваньке на расходы нужно дать кое-что, а то он, гад, свою чеканить начнет монету, разбирайся потом. Издал уж заодно указ о запрещении хранения в нумизматических коллекциях монет советского периода, особенно тех, на которых изображены лица, без визы на вылет мотавшиеся в космос. Да, еще издал Павел хороший указ: учредить на Москве спортивное русское состязание, всенародный кулачный бой на кистенях. И немедленно требовать, чтобы этот спорт причислили к олимпийским видам, не отступать. Что еще было? Окончательно решил вопрос о выдаче паспортов скопцам, решил, понятно, в отрицательную сторону. Люди они богатые, могут за паспорта и побольше выложить. Так что пока отказ окончательный. Пусть, падлы, знают, как на царя батон крошить… Словом, за весь день – никаких положительных эмоций. И одиночество, одиночество.
Постелить себе Павел распорядился в неожиданном месте, в «Брусяной избе», недавно восстановленной внутри Кремлевского дворца. Спальников царь терпеть не мог – тех, которые должны бы по чину с ним в одном покое в ночное время пребывать, беречь его сон. Постельничьего, боярина-кастеляна, царь взял из греков, по рекомендации обер-прокурора Синода. Чтобы, если казнить придется, не так жалко было. Это не скупость на людей, это русская бережливость. Павлу доносили, что о его скупости в народе ходят анекдоты. Павел на это обижался и не понимал – за что эти насмешки. Благодарить бы должны. Но преследовать за анекдоты про самого себя пока не велел. Нельзя терять популярность.
Павел, засыпая, долго перебирал в уме крохотные события этого дня, дал себе слово наутро порадовать душу, подняться на Ивана Великого, погладить чудо, привезенное с Пушечного двора, и на этой согревающей мысли уснул. Сперва не было ничего, как в первичной тьме, над которой даже Божий Дух не носился, потом кто-то что-то громко сказал, и возникло во мраке нечто. И был это телевизор. Черно-белый. Телевизор казался очень старым, конца пятидесятых годов или вроде того, не то «Луч», не то «Темп-2», он был включен, и на экране кто-то выступал. Не то во френче, не то в гимнастерке, не то еще в чем-то советском. Речь явно шла к концу.
«Кровавые подонки скрывались от карающего меча советского правосудия с тех самых пор, когда победоносная советская армия освободила концлагерь „Баухаус“ в ноябре 1944 года. И вот теперь, семьдесят четыре года спустя, пришла для них пора держать, наконец, ответ за сотни тысяч невинных жертв, замученных в „Баухаусе“. Обвиняемый Жоминюк, все эти годы скрывавший свою волчью сущность немецко-фашистского прихвостня, прятался под личиной мирного продавца ликеро-водочного завода… Наймит Геловани, ежевечерне скрывавший свою звериную суть под маской дорогого каждому советскому сердцу образа… Нет прощения этому отребью за давностью лет, поэтому требую, да, именно требую от имени советского правосудия…»
Павел недоуменно отвел глаза от экрана и понял, что сидит в своей старой квартире, в Свердловске. Обои почти вылиняли, видать, так их никогда со смерти отца и не меняли. Откуда-то приплыла в сознание теплая, очень мелкая мыслишка: а из восьми-то тысяч отцовских, поди, уже все десять стало на книжке! Можно в очередь на «жигули» становиться! Павел посмотрел на свои руки и удивился. Жилистые руки старика, с возрастными пятнами, безвольно лежали на коленях. «Старость не радость, семьдесят два…» – подумалось ему. Суд над пособниками нацистов, как и следовало ожидать, закончился приговором к высшей мере. В восемь предполагалось выступление генерального секретаря – так обещала программа, напечатанная в «Вечернем Свердловске». Наверное, что-то очень важное. Что-нибудь про атомные испытания и происки гегемонистов. Или про остров Даманский? Где он, этот остров, возле Кубы или нет? Но наверняка что-нибудь очень важное.
Вошла Катя. Собственно, почему эта весьма немолодая, расплывшаяся женщина – Катя, Павлу было знать неоткуда, сходства почти никакого. Перед собой Катя несла прихваченную сковородником тарелку; по семейной привычке стариковский ужин Романовы съедали прямо перед телевизором. На экране уже ворочал челюстью генеральный секретарь, понять его речь в последние тридцать-сорок лет уже никто и не пытался, но телевизор не выключали, надо думать, ни в одном доме, потому как потом программа обещала заветное, любимое – про Штирлица. Уж который раз смотрел Павел, не выпуская из одной руки газету, а из другой вилку, на любимые мгновения весны. Вся его жизнь прошла вместе с этими мгновениями. День проходил за днем, ничем не отличаясь от предыдущего, теряясь в далеком прошлом, но всегда они, эти драгоценные мгновения весны, были рядом, их снова и снова крутили по телевизору.
На стене висела выцветшая фотография отца. Рядом, тоже в рамках отцовские дипломы за резьбу по рисовому зерну. Однажды попытался Павел тоже этим делом заняться, но даже начатую отцом «Каштанку» на одной четвертой зернышка закончить не смог. Не те мозги, не то терпение. Жаль. И на охоту ходить не научился. Так и прошла вся жизнь в преподавании средним классам школы истории народных восстаний, Болотников-Разин-Пугачев-декабристы-морозовская стачка…
Телевизор перевернулся, комната куда-то поплыла в красно-лиловую тьму. Из потемок выдвинулся народный сальварсанский ансамбль, исполняющий на кавакиньо и беримбау гимн Советского Союза, сочиненный великим композитором Александровым. Потом мощный, из Большого Театра, бас-профундо пропел: «И поплыли по ма-аатушке Волге просторные джо-о-нки!..» Кавакиньо и беримбау подхватили мелодию. Голос телепрокурора продолжил: «Брак этих кровавых наймитов не может быть признан действительным, и нет им прощения: они заключили его находясь в близком родстве, в сумасшествии, по насилию, будучи несовершенолетними и в разводе!» Серп колхозницы вонзился в подбрюшье рабочего, тот присел на корточки, сделал несколько упражнений и заявил: «Сперва нужно обустроить!..» Вновь прокурорский голос потребовал: «И увеличить награждение за открытие делателей фальшивой монеты!»
Штирлиц на экране разгрыз ампулу, но взгляд Павла оторвался от экрана и скользнул на ручку кресла: его собственную, безвольную, пятнистую кисть нежно поглаживала старческая Катина рука. Павел не выдержал и открыл глаза; еще ничего не увидев, он дико заорал. Почти полностью затемненная на время государева сна «Брусяная изба» была все же не настолько темной, чтобы не вернуть царя из кошмарного сна к действительности. Павел перестал орать, окончательно огляделся и увидел, что в трех шагах от постели стоит и трясется, как осиновый лист, жирный, небритый враг короны, давно осужденный на пожизненные целинно-каторжные работы Милада Половецкий и держит в руке длинный, фосфоресцирующий стилет.
«Государь, я должен взять вашу жизнь!» – вертелась на языке Половецкого ритуальная самурайская фраза, но пришла она ему в голову поздно, потому что японский вопль, без которого каратэк на жертву не прыгает, исходил от императора, вылетевшего нагишом из постели. Средний палец царя вонзился бывшей увядшей хризантеме в диафрагму, прошел через то, что можно бы назвать надбрюшьем, и вышел из спины Милады. Голый Павел, еще не очнувшийся от привидевшегося ему кошмара собственной советской старости, в которой ничего, никогда и нигде не случалось и случиться не могло, беспомощно шевелил окровавленной рукой за спиной проткнутого Милады, а тот, гнида жирная, все не умирал, только выронил кинжал, и Павел отдернул ногу, чтобы об отравленное лезвие не поцарапаться. А вот выдернуть руку все не мог. Милада уже качался. Павел, памятуя свой более удачный прыжок на того сумасшедшего, который в прошлом году пытался его арестовать, с ужасом думал, как бы это упасть не под труп, а на него. И на него падать было противно. Руку нужно выдернуть, решил Павел, собрался с силами и волей, напрягся.
– Это не каратэ никакое, – сказал труп очень высоким голосом. – Это айкидо.
Павел выдернул руку и отпрыгнул, кого-то живого и крупного сбив с ног. На это живое он с размаху уселся, а Милада рухнул в темноту. Вспыхнула люстра, ворвались рынды с бердышами.
– Савва! Чурила! – несколько спокойней, чем сам от себя ожидал, сказал окровавленный царь. – Кто допустил? Взять!
Савва, двухметровый рында из бывшего ОМОНа, взять ничего не мог, царь врезал ему босой пяткой по причинному месту. Конечно, он не проткнул стража насквозь, но в отключке рында находился полной. Однако еще более двухметровый Чурила, да и подоспевший постельничий с холопами уже раскладывали на паркете то, что осталось от Милады после царского удара. Сам царь брезгливо вытирал руку обо все, что попадалось: о кафтан Саввы, о простыню, даже о лицо и волосы павшего рынды; тот лежал без сознания, ибо так было всего выгодней. Он-то знал, что именно ему теперь достанется меньше всех: он как-никак первым бросился царя спасать, ну, а что шорохи в спальне разбудили сперва именно Чурилу, тот никому теперь не докажет. Савва знал, что именно делают с телохранителями, упустившими того, чье тело они хранили. Кажется, тело и само оказалось не хилое, тело постояло за себя само, – во, бля, царь!
Чурила и грек-постельничий уволокли тяжеловесные останки покойной хризантемы, она же «брат Куна». Царь пришел в себя и встал, без посторонней помощи отправился смывать с рук покойника. Из нагрудного кармана он вытащил сунутую туда еще Тоней – Павла кольнуло – пластинку с таблетками транквилизатора. Принял только одну. И не хотел особенно «плыть», и жалел эти таблетки, все надеялся пластиночку предъявить Тоне и доказать, что лекарствами не злоупотребляет. Постоял несколько минут под душем, и под холодным, и под горячим, и вновь под холодным, – и опять император стал императором. Вытащил из-под груды белья линялый, синий, староконюшенных времен спортивный «адидас» и пошел в кабинет, без захода в «Брусяную избу». Покуда Фотий заново все не освятит, ноги царской там не будет. А пока что найти виновного. Надо же, года еще не прошло с коронации, а покушения так и сыплются! Вот и делай этому народу добро! Пращура Павла задушили в Михайловском замке. Кузену прапрадеда за то, что он народу волю дал, бомбой ноги оторвали. Внука его и вовсе ни за что убили, притом вместе с родичами самого Павла. Зато при отце этого внука, при Александре Третьем, хоть и был он из узурпаторов, порядок какой-никакой, а все же был. Нет, хватит миндальничать. Подать министра внутренней безопасности! Откуда, спрашивается, ночью в Кремле убийцы с кинжалами? Царь не обязан каждого тыкать пальцем, палец не казенный, поломать можно, и не царское дело – работать собственной охраной!
Бледно-сиреневый в своем мундире из красной кожи, предстал Всеволод Глущенко перед троном царя в Грановитой палате. Царь так и остался в «адидасе», а скипетр держал как хорошую дубину.
– Это что же, мать твою… – Царь осекся. Бледный, какой-то двухмерный Всеволод смотрел не на царя – он смотрел «сквозь». На все вопросы он давным-давно давал один ответ и не видел повода, почему бы и нынешнее, пусть неожиданное для министерства, покушение не объяснить теми же причинами, что и все прочие беды, рушащиеся на несчастную империю.
– Мало декумаций проводим, государь. Необходимо полностью, до седьмого, двенадцатого и девяносто девятого колена истребить в России все проклятое милицейское семя. Не сомневаюсь, что нынешнее покушение – результат деятельности одного из подпольно-террористических милицейских центров. Имею даже подозрение, что враги окопались в святая святых…
– Твою мать! – Павел грохнул скипетром по ручке старинного трона. – Где Георгий? – бросил он в дальний угол. Там под покатым потолком пребывал обычно никому не заметный хромой блондин Анатолий Маркович Ивнинг. Анатолий Маркович сегодня страдал бессонницей, но, по счастью, ночь нынче у него была выходная, и проводил он ее в одиночестве, в личной квартире, двумя этажами ниже князя Таврического. Однако прибыл в Кремль по первой тревоге.
– Их превосходительство, – произнес Ивнинг самым трагическим голосом, какой умел изобразить; по рангу канцлеру полагалось «высокопревосходительство», но за глаза, в безопасные моменты, он злорадно понижал того в звании, сам-то он даже до «высокородия» не дорос пока, – их превосходительство вместе с его высокопреосвященством Фотием изволили отбыть в Николаев, на верфь, для торжеств по случаю спуска на воду и освящения авианосца «Светлейший князь Григорий Александрович Потемкин-Таврический»…
Павел позеленел. Канцлер в отлучке, верховный митрополит в ней же, кто будет судить министра внутренних дел? Павел помнил, что сам на этот пост Всеволода и назначил. Мелькнула мысль, что Всеволод, по довольно достоверным слухам, совершенно невменяем, так можно ли судить сумасшедшего? «Мне все можно», – вспомнил Павел мысль, которую изо дня в день внушал ему старичок-блазонер, перемежавший эти рекомендации, впрочем, длинными перечнями того, чего государю нельзя. Помнится, нельзя было бегать трусцой, нельзя оставаться без охраны. А он сегодня остался. «Ну, мне тогда его и судить. Я его сотворил, я его и вы… вытворю», – Павел от волнения заикался в мыслях. Но не только в мыслях, он боялся приступа заикания и на самом деле, поэтому начал «по-готовому»:
– Доселе русские владетели не истязуемы были ни от кого, но вольны были подовластных своих жаловати и казнити, а не судитися с ними ни перед кем! отбарабанил Павел любимую свою, с большим трудом заученную у Ивана Грозного, фразу. – Ты что, псих, опять мне лапшу милиционерскую на уши вешать будешь? Какие такие милиционеры этого гада наняли? Кстати, чем у него ножик был отравлен? – царь обратился к Ивнингу.
– Редкий цыганский яд, медленно действующий. Цыгане называют его «дри». Состав яда уточняется…
– Все вы тут медленно действующие… Словом, кретин, если есть что тебе в оправдание говорить, говори. Суда присяжных, – царь нервно хохотнул, – тебе не будет!
Всеволод, ничего не понимающий в происходящем, прокашлялся и заговорил как раз о том, что лишало его последней надежды на сохранение жалкой министерской короны, да и жизни.
– Ваше императорское величество! Вновь происки мировых милиционеров оказались упущены нашей сетью контрразведки! Нет сомнения, что новая, поголовная декумация милиционеров, оставшихся нам в тяжкое наследство от прежнего режима…
Царь не выдержал, хотя, памятуя печальный опыт, скипетром швыряться не стал. Он поднялся, зябко натянул на плечи порфиру. В Грановитой было отчаянно холодно, «адидас» не грел, да и горностаи мало помогали, но хоть какая-то видимость тепла получалась, если хорошо закутаться.
– Именем Российской Империи, властью, врученной мне от Господа нашего, приговариваю бывшего министра внутренних дел Всеволода Викторовича Глушенко к лишению всех прав, конфискации имущества в пользу казны, а также к высшей мере смертной казни! К расстрелянию… милиционерами самого подлого звания!
Всеволод стал заваливаться набок, рынды подхватили его и удерживали вертикально, хотя и пребывал свергнутый министр без сознания, покуда царь отдавал приказы:
– Вызвать сюда роту милиционеров самого низкого и подлого звания!
Ивнинг спешно набирал секретный номер дежурного по городу генерала синемундирной гвардии, то бишь главного дежурного жандарма. После короткого переругивания на тему «Где их возьму?» – «Царь!» – «Царь?!» – «Царь!» – «Ах, его императорское величество…» – настала длинная пауза. В чернейших казематах, в канцеляриях наилучших равелинов и централов поднимались дела осужденных милиционеров, все они, как назло, уже давно были расстреляны, либо загнаны в недостижимые лагеря. А царь требовал – «вынь да положь». Наконец, из Выхина передали, что там в дежурке сидят двое только что задержанных на автодорожном кольце Москвы беглых из сибирского лагеря мусоров, латыш неизвестного звания и происхождения с открытым туберкулезным процессом и младший лейтенант с незалеченным триппером. Расстрелять их собирались, как обычно, без суда и следствия, на рассвете: раньше шести утра, по давнему приказу Глущенко, расстрелы накопленных за сутки милиционеров не производились. Сейчас министр, не находись он в обмороке, оценил бы мудрость своего приказа. А может быть, и не оценил. Крыша министра давно и далеко поехала, на чердаке же под этой уехавшей крышей никаких мыслей не имелось, кроме зоологической ненависти к почти истребленному милиционерскому племени. Ни одна экспертиза в мире не признала бы Всеволода Глущенко вменяемым. Но абсолютный монарх всея Руси обходился без экспертизы. Беглых милиционеров разбудили, надавали по морде и сунули в «воронок».
Чутьем старого зверя понял латыш, что везут не на пустырь, а к центру большого города. Несколько удивился, – насколько, конечно, вообще был на это способен, после четверти века лагерей и десяти месяцев пешего блуждания по России удивлялся он лишь тому, что все еще жив. А недолеченный Алеша Щаповатый не удивлялся. Он давно ничего не понимал и только повторял во всех своих мытарствах: «Если долго мучиться, что-нибудь получится». Он надеялся лишь на это, но пока что ему все время приходилось только «долго мучиться». «Воронок» мчал со скоростью нового «феррари», поэтому швыряло свежеарестованных беглецов нещадно. Латыш подремывал, а Алеша губами повторял свой «символ веры», он и вправду верил, что что-нибудь когда-нибудь непременно получится, он, как всякий чистый душой советский человек, знал, что мучиться надо, иначе никогда, никогда коммунизм не получится, а чем больше мучиться – тем больше коммунизма получится… Только бы вот не тошнило так страшно на пустой желудок, только бы, только бы… «Воронок» куда-то влетел и застыл. Имант лежал на полу, Алеша сидел рядом. С полчаса ничего не происходило.
Потом задняя дверь отворилась, длинный амбал в непонятной форме, заметно хромой, приказал выходить. Двор-колодец, в который предлагалось выйти, не оставлял самомалейшей надежды, – в таких местах только расстреливать и хорошо. Алеша понял, что если долго мучиться, то будет расстрел, и вздохнул с облегчением. Хромец тем временем пытался поставить на ноги Иманта, и ничего из этой затеи не получалось, у старого сына латышских стрелков шла кровь горлом.
Подошли еще двое в синем, оба двухметровые. Алеше пришлось голову задирать, чтоб им в лица глянуть. Лиц он не увидел, свет прожекторов бил сверху, так что вместо лиц над шинелями и под козырьками зияли темные дыры. Одна из дыр заговорила вполне человечьим голосом.
– Револьвер держать умеешь, гнида милицейская?
Алеша растерялся. Когда-то умел. Неужто его заставят для начала застрелить друга-латыша, а только потом прикончат самого? Но судорожно кивнул.
– Прости, парень, другого нет, – сказала дыра, ее обладатель протянул Алеше старый-старый револьвер, из тех, в которых курок спускают не указательным пальцем, а большим, сзади. У гвардейцев на вооружении табельным оружием считался «толстопятов», министра же было приказано расстрелять из «подлого» оружия, – уж какое нашлось. – Семь пуль. Всадишь все вон в того пойдешь на свободу, и… с наградой. Ну, а этого, – двухметровый указал на лежащего ничком Иманта, – оставьте. Оформим потерявшим сознание от голода… и пыток. Где мы еще одного найдем? Их днем с огнем нет, всех морда краснокожая в расход пустил. Кстати, его ведут.
ЕГО вели. Не то вели, не то несли шестеро синемундирных жандармов того самого владыку, которого еще вчера вечером имели наглость не бояться всего три-четыре человека в Империи. Его придерживали за все, за что возможно, лишь бы оставался в вертикальном положении, подпирали голову, переставляли ноги: левую, правую, левую, правую, опять левую, опять левую, запутались, но не рухнули – слишком много контролеров вело на казнь этот почти готовый труп, слишком много сердец пело от ожидания, что этот несамоходный и полоумный ужас вот-вот, сейчас-сейчас исчезнет из жизни России, и можно будет забыть, что твоя троюродная тетка была замужем за довоенным постовым с шоссе Энтузиастов, что сам ты целых три месяца простоял регулировщиком ГАИ на развилке Каширского шоссе, что жена твоя уже два доноса на тебя сочинила, только чудом не отослала, а третий, курва, пусть пишет теперь, ей же хуже будет. Всеволод шел на казнь. Не сам, но шел.
Те, что вели Всеволода, бросились врассыпную: прожектор из-за спины Алеши ударил лучом прямо в лицо опального министра. Плоский, как Дзержинский, безвластный, как бумажный тигр, но все еще страшный, отчасти из-за красного мундира, Всеволод стоял сам, наклонившись вперед, и смотрел прямо перед собой, не мигая, ничего не видя. Алеша с дрожью поднял «велодог», хотя откуда бы ему знать название этого допотопного револьвера?
– Шило!.. – с ужасом крикнул Имант, оторвав голову от бетона. Министр что-то вспомнил, выхватил какой-то предмет из нагрудного кармана. «Не обыскали!» – пронесся сдавленный вопль Чурилы, а следом грянул выстрел. Пока что ничего не произошло. Алешина пуля, как и все, что он делал в жизни, пропала попусту, хотя потом и ходили легенды, что Глущенко отбил ее шилом. Медленно рухнул на колени Алеша, яростно нажимая псевдо-курок. Даже в стену, думается, он не сумел бы попасть – не то что в министра. А тот стоял, выставив перед собой шило, как шпагу, и был страшен. Савва обошел его сбоку, треснул тяжелым ритуальным бердышом в висок – Всеволод рухнул. Затем Савва отобрал «велодог» у Алеши, перезарядил, аккуратно, почти в упор выпустил пули в лоб лежачему. Затем вложил пустой револьвер в руку валяющемуся без сознания Алеше, утер лоб грязно-белым рукавом, размашисто перекрестился.
– Все по слову государеву!.. – пролетел гул по крохотной толпе.
– А тому палачу, который аспида казнил, дворянства бы отнюдь не даровать, а назначить его, доколе живота его будет, главным палачом над московскими палачами и звать бы только по имени, а ежели для вежества и устрашения, то звать бы его… господин Московский! – вдохновенно диктовал Павел Ивнингу, устроившемуся на стуле у двери. Сам царь, так и не сменивший ни на что «адидас», завороженно глядел в аквариум на повисшего, словно шахматная фигурка, черного конька у самого дна. – А второму палачу… Кто он такой, кстати? Тоже из Екатеринбурга?
– Нет, ваше величество, – Ивнинг сверился с записями, – он простой сын латышских стрелков, происхождение неизвестно. Отбыл четыре срока…
– Неважно, есть у него что-нибудь существенное в биографии?
– Горловая чахотка…
– А тому палачу, который казни споспешествовал, – немедленно вернулся к диктовке царь, – даровать бы покой и пенсион, поместить бы его в дом призрения латышских стрелков… Проверить, если нет такового, обзавестись… И пользовать бы его всеми терапиями, доколе живота его будет. Министром же внутренних дел назначить… – Павел надолго замолчал. Кого? Кадров у него не было вовсе. Сухоплещенко с ночи в реанимации, канцлер, поди, ничего еще не знает, «его блаженство» и вовсе блаженствует, хрен старый. Заместителей покойный Глущенко при себе не держал, сам управлялся, придется теперь придумывать какое-нибудь слово, наподобие «разнузданной глущенковщины», чтоб не сознаваться миру, что держал министром психа. – Пост же министра внутренних дел упразднить вовсе!
– Ваше величество, вы уже изволили упразднить пост министра иностранных дел, – тихо подал голос Анатолий Маркович.
– Помню, правильно сделал. К чему разводить внутренние дела, гвардия моя тогда на что? Вот пусть их шеф всем внутренним и ведает. Даровать этому…
– Его сиятельству Башмакову-Шубину?
– Его высокопревосходительству, он не князь, еще не хватало жандарма князем делать… Даровать ему все права министра! А иностранными делами, милейший, у меня канцлер занимается, у него жена хорошая. Ни к чему паразитов плодить. Тебя, милейший, тоже окольничьим пора пожаловать. Ты не радуйся, в годовщину коронации пожалую, если ты, ха-ха, до тех пор не угодишь к господину Московскому!
Анатолий Маркович Ивнинг твердо дал себе слово никогда и ни на чем не попадаться. Даже взяток не брал. Ну, а из мелких слабостей позволил себе аквариум. Ивнинг знал, что теперь – после Всеволода – ни за что не доверится человеку без мелких слабостей. Еще ночью Ивнинг приказал сжечь, а затем затопить залы заседаний всех трех масонских лож – даже если их только две. С убитым Миладой его не связывало ничего, кроме давно исчерпанного романа. Ивнинг плохо знал историю, поэтому полагал, что скоро империя начнет называть его «Железный Хромец». Павел, историк, это предвидел и по-тихому, через Елену Эдуардовну Шелковникову, заказал для Ивнинга протез, уравнивающий в длине обе ноги Анатолия Марковича; царь собирался вручить этот протез вместе с грамотой, дарующей звание окольничьего: пусть думает управделами Кремля, что это высокое звание, а ведь на самом деле означает оно лишь то, что нет у тебя, господин боярин, никакой определенной должности. Так-то, Анатолий Маркович. Буду тебя пока что терпеть. А проткнуть всегда успею, даже если это не каратэ никакое, а айкидо. Тоже хорошая борьба. Павел проверил по энциклопедии, сразу, как помылся.