355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Витковский » Против энтропии (Статьи о литературе) » Текст книги (страница 24)
Против энтропии (Статьи о литературе)
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 10:38

Текст книги "Против энтропии (Статьи о литературе)"


Автор книги: Евгений Витковский


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 36 страниц)

Проведение границы между «мемуарной» и чисто художественной прозой Г. Иванова – занятие неблагодарное и почти лишенное смысла. «Есть воспоминания, как сны. Есть сны – как воспоминания. И когда думаешь о бывшем «так недавно и так бесконечно давно», иногда не знаешь, где воспоминания, где сны» («Петербургские зимы»). Или там же, полусотней страниц дальше, находим слова, служащие ключом к этим снам-воспоминаниям: «Классическое описание Петербурга почти всегда начинается с тумана. <…> Там, в этом желтом тумане, с Акакия Акакиевича снимают шинель, Раскольников идет убивать старуху, Иннокентий Аннинский, в бобрах и накрахмаленном пластроне, падает с тупой болью на грязные ступени Царскосельского вокзала». Спустя четверть века, в «Закате над Петербургом», Георгий Иванов почти дословно повторит этот абзац, только «желтый» туман станет «призрачным», а после упоминания Раскольникова будет сказано еще и о том, что «Лиза бросается в ледяную воду Лебяжьей канавки». Иначе говоря, персонажи Гоголя, Достоевского, Пушкина (скорей – Чайковского, потому что в «Пиковой даме» Пушкина Лиза ведет себя более спокойно) сосуществуют в одном воздухе с реальным Иннокентием Анненским: здесь не просто «все перепуталось, и сладко повторять», здесь перед нами сознательная и последовательная мифологизация действительности. Характерно, что литературную деятельность Г. Иванов начал почти детской рецензией на «Кипарисовый ларец» Анненского, поэта, которого не только Иванов, но и старшие его современники воспринимали как человека-легенду. Появление Анненского в «петербургском тумане» предопределено им самим первой строфой «Петербурга»:

 
Желтый пар петербургской зимы,
Желтый снег, облипающий плиты…
Я не знаю, где вы и где мы,
Только знаю, что крепко мы слиты.
 

В «мифологических» мемуарах Г. Иванова знания правды ничуть не больше. В главе о незаслуженно забытом поэте А. К. Лозина-Лозинском Г. Иванов пишет: «Я знаю, что Любяр – псевдоним поэта, хитрым несколько раз кончал с собой и, наконец, недавно покончил. <…> Зачем тревожить память мертвого? Я говорю это вслух». Собеседник вручает Г. Иванову визитную карточку– «Лозина-Лозинский… такая-то улица…» – иначе говоря, может создаться впечатление, что автор беседует с призраком. Нет: несколькими строками ниже сообщено, что «на этот раз (недели через три после нашей встречи) самоубийца-неудачник своего добился». Какая уж тут достоверность фактов? В действительности А. К. Лозина-Лозинский отравился морфием 5 ноября 1916 года. В беседе с «призраком» Г. Иванов пишет, что читает призраку все, «вплоть до любовных стихов, позавчера сочиненных»,– «Закат золотой. Снега…». И здесь многое не сходится: стихотворение не любовное, оно обращено к Гумилеву, находящемуся на фронте, напечатано было в сборнике «Петроградские вечера» (кн. 4, 1915) – так что либо «позавчера» было год тому назад, либо встреча с «призраком» и «вечер памяти поэта Любяра» разделены не тремя неделями, а но меньшей мере годом, либо, что наиболее вероятно, никакой встречи вообще не было, «воспоминания – как сны, сны – как воспоминания». Вероятней всего, не было и встречи с Комаровским «на скамейке Анненского» в Царском Селе. Многое другое происходило в воображении – и только. Порой даже удивляешься, добравшись до тех самых «двадцати пяти процентов правды», о которых говорил Г. Иванов Ходасевичу и Берберовой, узнаешь, к примеру, о реальном существовании «баронессы Т.» (Таубе-Аничковой) или о подлинности истории с изданием альманаха под редакцией «самого» Дмитрия Цензора («Китайские тени»), о том, что и вправду Г. Иванов перед отъездом из России в Москве заходил к Мандельштаму (очерк «Качка»), о многом другом: художественная ценность текста во всех без исключения случаях у Г. Иванова неизмеримо превышает его же ценность как документа.

Те же приметы находим и в «собственно художественной» прозе Г. Иванова. Уже упоминавшийся герой раннего рассказа «Черная карета» (1916), поэт Лаленков, «был поэт не очень плохой – не очень хороший. Двадцати лет он «подавал надежды» – теперь, двадцати четырех, писал не хуже и не лучше, чем четыре года назад». Если предположить хоть немного автопортретности в образе Лаленкова (а для этого есть основания) и наложить биографические цифры на судьбу Г. Иванова, то они почти сойдутся – разве что Лаленков окажется на два года старше Иванова (если действие рассказа происходит в 1916 году): именно спустя четыре года после выхода первого своего поэтического сборника Г. Иванов никак еще не может найти новою поэтического ключа к творчеству – он лишь на подступах к «Садам», следующему своему этану. Но носящий множество общих с Лаленковым и Георгием Ивановым примет герой «Третьего Рима» Юрьев демонстративно очерчен как человек, музам непричастный, стихи для него – «баобабы», а «баобабами» он про себя называет «все отвлеченное, не имеющее отношения к реальной жизни, т. е. к шампанскому, женщинам, лихачам и способам раздобыть на это деньги». При этом разным героям Иванова на ум то и дело приходят поэтические строки, и герои постоянно не могут вспомнить, чьи же это стихи: «Господи, я и не знал, что она так некрасива»,– подумал Юрьев стихами какого-то поэта». Инженер Рыбацкий в том же романе «вспомнил неизвестно чью, неизвестно откуда запомнившуюся строчку» – «Дней Александровых прекрасное начало». Лирический герой «Распада атома» пишет: «Человек начинается с горя», как сказал какой-то поэт». Юрьев не помнит, кто такой Анненский, Рыбацкий не помнит, кто такой Пушкин, герой «Распада атома» не помнит, что нашумевшее стихотворение Алексея Эйснера «Надвигается осень. Желтеют кусты…» напечатано в начале 1930-х годов на страницах столь обжитых самим Ивановым «Современных записок». Все мифологизируется, притом «мифологическое» цитирование оказывается точным, а цитирование точное сплошь и рядом искажает цитируемый текст до необходимого Иванову смысла,– гак, цитируя себя самого, он вместо «В тринадцатом году, еще не понимая…» в пятидесятые годы пишет: «В семнадцатом году»,– и примерам нет числа. Реальность и литера тура проникают друг в друга, «взаимно искажают отраженья». И все возвращается в туман – в тот самый ни с чем не Сравнимый желтый туман петербургской зимы:

«Молодой Блок читает стихи… и хоронят «испепеленного» Блока. Распутина убили вчера ночью. А этого человека, говорящего речь (слов не слышно, только ответный глухой одобрительный рев),– зовут Ленин…

Воспоминания? Сны?

Какие-то лица, встречи, разговоры – на мгновение встают в памяти без связи, без счета. То совсем смутно, то с фотографической точностью… И опять – стеклянная мгла, сквозь мглу – Нева и дворцы; проходят люди, падает снег. И куранты играют «Коль славен…».

Нет, куранты играют «Интернационал».

Очень трудно признать этот отрывок прозой, в крайнем случае это– стихотворение в прозе (на самом деле процитированы «Петербургские зимы» – пресловутый «документ»). Здесь мы вплотную подходим к произведению, представляющему собою уникальный образец этого жанра,– к «поэме в прозе» «Распад атома», хотя сам Г. Иванов так ее никогда не называл, а исследователи заносили то в прозу, то в стихи по своему хотению. Книга была закончена – если верить дате, что у Г. Иванова не всегда возможно, – 24 февраля 1937 года, накануне многолетнего, до середины сороковых годов затянувшегося полного молчания. «Лирической поэмой в прозе» назвал «Распад атома» самый прозорливый из недругов Георгия Иванова – В. Ходасевич в рецензии на эту книгу, опубликованной в газете «Возрождение» 28 января 1938 года: «Во всяком случае, ее стихотворная и лирическая природа очевидна. С первого взгляда модных ныне «человеческих документов», но что было бы неверно и несправедливо (так в газете.– Е. В.). К чести Георгия Иванова необходимо подчеркнуть, что его книга слишком искусственна и искусна для того, чтобы ее отнести к этому убогому роду литературы». Ходасевич указал и на то, что в «Распаде атома» Г. Иванов прежде всего отказался от обычного в лирике знака равенства между автором и героем. Но ниже следует утверждение: «…беда в том, что Иванов все-таки по природе и свойствам дарования – поэт, а не беллетрист, и построить историю героя так, чтобы она была объективно убедительна, ему не удалось». С Ходасевичем не поспоришь: может быть, и не удалось, нет лишь уверенности, что в своем творчестве Г. Иванов где бы то ни было вообще хотел быть объективно убедителен – субъективное начало было для него в творчестве неизмеримо более значительным (а для нынешнего читателя – более ценным). Герою Иванова, замечает Ходасевич, «кажется, будто он «перерос» искусство. В действительности он до него не дорос. <…> Пушкинский стих об Арагве он цитирует несколько раз – и всегда с ошибкой: «На холмы Грузии легла ночная мгла». У Пушкина этой безвкусицы, этого «легла мгла» нет, Пушкин не мог ее написать,– а герой Иванова ее твердит, он даже повторить не умеет того, что Пушкин умел написать, потому что у него уши заложены».

Перед нами удивительный случай, когда уши оказались заложены у самого Ходасевича. Герой Георгия Иванова не только Пушкина процитировать не умеет – не умеет он процитировать и Крученых: бормочет «матерную брань с метафизического забора» (тоже много раз) – «дыр бу щыл убе-щур». Впору и за Крученых обидеться и написать, что у того подобной «безвкусицы» быть не могло, а было – «Дыр бул щыл убеш щур». Но если для Юрьева в «Третьем Риме» стихи – «баобабы», а искусство не существует вовсе, то лирический герой «Распада атома» в отчаянии вопрошает: «Пушкинская Россия, зачем ты нас предала?» – и твердит на разные лады о бессмыслице искусства, уже ненужного в тридцатые годы XX века. «Говорите за себя!» – недвусмысленно отвечает Ходасевич – не Иванову, а герою. Но именно врастание в облик такого героя вернуло в послевоенные годы Георгия Иванова в литературу и позволило создать те полторы-две сотни лирических миниатюр, благодаря которым его имя никогда уже не затеряется среди имен русских поэтов «серебряного века». Поэзия позднего Иванова – это не отрицание искусства, а одно лишь отчаяние, погребенное под толщей огромного поэтического дара. «Отчаянье я превратил в игру…» – так начинается одно из последних его стихотворений, датированных августом 1958 года. А знаменитый цикл из двух стихотворений («Друг друга отражают зеркала…») – ключ к пониманию личности позднего Иванова и, неожиданным образом, к пониманию «Распада атома». Но Ходасевич умер задолго до этого времени, оценить значение Иванова сумели позднее Нина Берберова, Владимир Вейдле – очень немногие современники поэта, на чью долю выпало двойное счастье – долгой жизни и позднего творческого созревания.

В юности Иванова и его героев мучил вопрос – отчего никак не пишется лучше, чем прежде. В последнее десятилетие жизни Иванова стал мучить вопрос прямо противоположный:

 
Мне говорят – ты выиграл игру!
Но все равно. Я больше не играю.
Допустим, как поэт я не умру,
Зато как человек я умираю.
 

Утверждение это явно противоречит словам самого Иванова, которыми он заканчивал рецензию (1931) на «Флаги» Поплавского, относительно того, что дело поэта – создать «кусочек вечности» любой ценой, даже ценой жизни. В противоречии этом есть, между тем, закономерность: по Иванову, зеркала искажают друг друга и друг без друга немыслимы. Лирический герой сходит со страницы и входит в почти уже отмершую телесную оболочку поэта, чтобы начать писать стихи. А реальный Георгий Иванов все больше начинает напоминать чудовищную карикатуру на человека, персонажа давно минувших петербургских дней – Александра Ивановича Тинякова.

О встречах с ним до революции сохранились «мемуары» Г. Иванова, которые читатель найдет в третьем томе. «Петербургские зимы» этого фрагмента не содержат, что характерно: именно воспоминания «подлинные» стремился Иванов в книгу не включать– так, он убрал из нее фотографически точный этюд о «Лукоморье», многое другое. Вот почему вероятность того, что встреча на «поплавке» или, по крайней мере, приход в гости к Тинякову действительно имели место, довольно велика. Документально известно, что Тиняков очень тяготился домашним одиночеством: «Сижу я вечер за вечером один в своей комнате и знаю, что могу просидеть сто вечеров и никто ко мне не придет» (письмо Тинякова к Б. Садовскому от 2– 3 октября 1914 г.). На «поплавке» – по Г. Иванову – допившийся до галлюцинаций Тиняков бормочет по-французски знаменитое стихотворение Бодлера – «Падаль».

Несомненную роль в творчестве Тинякова играло «жизнеделание» – он определенно хотел «передьяволить дьявола», «перебодлерить» Бодлера: уж если Бодлер пишет о том, как пребывал «с еврейкой бешеной простертый на постели», то Тиняков вдохновенно забирается в подъезд «со старой нищенкой, осипшей, полупьяной», если Бодлер воспевает кота, то Тиняков проклинает собаку – параллелей не перечесть. Но… вот таланта Бодлера Тинякову недоставало. И «проклятый поэт» из него не получился – после скандала 1916 года (о нем см. в «Невском проспекте») он исчез из Петрограда и снова возник в Петрограде около 1920 года «с мандатом какой-то из провинциальных ЧК».

О Тинякове писал Ходасевич в 1935 году в статье «Неудачники», а позднее – М. Зощенко в «Повести о разуме», где Тиняков фигурирует под именем поэта Т-ва. Зощенко подробно рассказывает историю того, как Тиняков стал профессиональным нищим, и цитирует его стихи из третьей, последней книги, изданной «на средства автора» в 1924 году:

 
За кусок конины с хлебом
Иль за фунт гнилой трески
Я, порвав все связи с небом,
В ад полезу в батраки!
 
 
Дайте мне ярмо на шею,
Но дозвольте мне поесть,
Сладко сытому лакею
И горька без пищи честь!
 

Думается, живший в те годы в Париже Иванов этой книги Тинякова никогда в глаза не видел. Но образ его оказал на позднюю поэзию Георгия Иванова несомненное влияние.

…Чья рука написала в конце 1940-х годов такие строки:

 
Надобно опохмелиться.
Начал дедушка молиться:
«Аллилуйя, аль-люли,
Боже, водочки пошли!»
Дождик льет, собака лает,
Водки Бог не посылает.
 

Трудно поверить, что не рука автора цитированного выше «Моления о пище». А это – стихи Георгия Иванова. Но Г. Иванов, которому от природы было дано очень и очень много, превращая себя в «Распаде атома» и в поздних стихах в «проклятого поэта», с одной стороны, не рядился в нищие, с другой – располагал подлинным поэтическим даром, позволяющим творчески выразить и преобразить все то прекрасное, все то безобразное, что виделось ему в себе и в окружающем мире. Тиняков ценой страшного «жизнеделания» обессмертил себя как скверный литературный анекдот. Иванов – говоря его же словами – «ценой собственной гибели» вошел в русскую литературу и занял в ней очень важное, одному ему принадлежащее место. И не в стороне от русской классической традиции – прямо в ней; свидетельством тому не одни реминисценции из Пушкина и Тютчева, но и полемика с ними, доходящая до пародирования: у Георгия Иванова священной арфе Серафима внемлет не «поэт», а… петух; но в «Посмертном дневнике» читаем восхищенное:

 
И Тютчев пишет без помарки:
«Оратор римский говорил…»
 

Именно Тютчев, воспринятый Ивановым и прямо, и опосредствованно через Блока, может, пожалуй, считаться прямым литературным «предком» Иванова: по-тиняковски пародируя Тютчева, находил Георгий Иванов путь к поэтическому катарсису, а стихи из «Дневника» и «Посмертного дневника» – катарсис едва ли не в чистом виде.

О послевоенных годах жизни Г. Иванова, проведенных в Париже (1946– 1951), вспоминает во втором томе книги «Курсив мой» Нина Берберова: «…Г. В. Иванов, который в эти годы писал свои лучшие стихи, сделав из личной судьбы (нищеты, болезней, алкоголя) нечто вроде мифа саморазрушения, где, перешагнув через наши обычные границы добра и зла, дозволенного (кем?), он далеко оставил за собой всех действительно живших «проклятых поэтов» и всех вымышленных литературных «пропащих людей»: от Аполлона Григорьева до Мармеладова и от Тинякова до старшего Бабичева. <…> В его присутствии многим делалось не по себе, когда, изгибаясь в талии – котелок, перчатки, палка, платочек в боковом кармане, монокль, узкий галстучек, Легкий запах аптеки, пробор до затылка,– изгибаясь, едва касаясь губами женских рук, он появлялся, тягуче произносил слова, шепелявя теперь уже не от природы (у него был прирожденный дефект речи), а от отсутствия зубов".[1.52][1.52]
  Берберова Н. Курсив мой. т. 2, с. 347.


[Закрыть]

Берберова цитирует три письма, полученных ею в начале пятидесятых годов от Иванова. Эпистолярное наследие Г. Иванова еще только-только начинает изучаться, именно поэтому эти немногие строки, обращенные к подруге былого непримиримого недруга, имени для нас особое значение: «Я не заслуживаю, вероятно, ни внимания, ни дружбы– но от этого не уменьшается, может быть, увеличивается, напротив, потребность в них. <…> Как ни странно, мне очень не хочется, несмотря на усталость и скуку моего существования, играть в ящик по, представьте, наивно-литературным соображениям, вернее инстинкту: я, когда здоровье и время позволяют, пишу уже больше года некую книгу. «Свожу счеты», только не так, как естественно ждать от меня. <…> Я пишу, вернее записываю «по памяти», свое подлинное отношение к людям и событиям, которое всегда «на дне» было совсем иным, чем на поверхности, и если отражалось, разве только в стихах, тоже очень не всегда. <…> Не берусь судить – как не знаю, допишу ли – но, по-моему, мне удается сказать самое важное, то, чего не удается в стихах, и потому мне «надо» – книгу мою дописать <…>. Но лучше все-таки хоть не книгу, так письмо Вам, какое ни есть, дописать, и отравить. «Жизнь, которая мне снилась» – это предполагаемое название".[1.53][1.53]
  Там же, с. 556-557


[Закрыть]

Георгий Иванов дописал письмо, но никакой цельной прозаической книги в эти годы не написал (впрочем, о той же книге воспоминаний неоднократно заходил вопрос в его переписке с «Новым журналом»). Иванову снилась книга, которую он пишет. А наяву он писал все новые и новые поэтические миниатюры, одна другой лучше, составившие его последний поэтический сборник и примыкающий к нему «Посмертный дневник», именно те ироничные и подчеркнуто антиакмеистические стихи, которые вывели его в первый ряд русских поэтов. Сон и явь взаимопроникали, и слагался еще один, последний слой легенды Георгия Иванова – и мифа о Георгии Иванове.

«Миф не означает чего-то противоположного реальному, а, наоборот, указывает на глубочайшую реальность".[1.54][1.54]
  Бердяев Н. Смысл истории М , 1990, с. 43


[Закрыть]
Миф, сон наяву – лейтмотивы творчества Г. Иванова; в опубликованном в 1915 году одном из самых ранних рассказов («Монастырская липа») герой не может понять, то ли была встреча у него с героиней, то ли она ему приснилась. В «Третьем Риме» несколько раз подробно описано, как герой трудно спит и с каким усилием просыпается. При этом героям Иванова совсем нет нужды при наступлении нового дня думать, что «надо снова жить», более всего им хочется спать дальше и видеть какой-то свой «сон золотой» – в лирике над «бессмертия сном золотым» Г. Иванов неоднократно издевался, но именно в силу того, что для него этот вопрос был актуален.

Допустим, как поэт я не умру…

– писал Георгий Иванов с долей сомнения. Но сегодня сомнений уже нет – не умер, не умрет, ибо «выиграл игру» – в самом прямом значении этих слов.

На сопках Маньчжурии
Формула бессмертия
(Арсений Несмелов)

…Я знаю, что рано или поздно вы меня прикончите. Но все-таки, может быть, вы согласны повременить? Может быть, в самой пытке вы дадите мне передышку? Мне еще хочется посмотреть на земное небо.

В.Ходасевич
«Кровавая пища»

Умереть на полу тюремной камеры – дело для русского поэта обыденное. Умереть в петле, под расстрелом – все это часть его неотъемлемого «авторского права». Поразмышляешь на такую тему в бессонную ночь – и к утру уверуешь, что подобные права охраняются не только какой-то конвенцией, подписанной и ратифицированной не только множеством держав, но и самими поэтами. А вынесенные в эпиграф слова Ходасевича – такой же бред несбыточной мечты, как надежды приговоренного в ночь перед казнью.

Но чудо (которое потому и чудо, что никогда не правило) пусть очень редко, но случается. Сходит с эшафота приговоренный к расстрелу Достоевский. Случайно остается на свободе Андрей Платонов. Выздоравливает от рака Солженицын. Можно бы поставить «и т.д.», да только не будет в том и восьмушки правды – список чудес всегда краток.

Когда бывший офицер царской армии Арсений Митропольский, успевший стать еще и белым офицером армии Колчака, в июне 1924 года решился бежать из Владивостока на сопки Маньчжурии, через глухую тайгу и кишащие бандитами заросли гаоляна, – чудом было не его желание спасти жизнь, которой его, участника Ледового похода, очень скоро бы в СССР лишили, – чудом было то, что до Харбина, центра русской эмигрантской жизни в Китае тех лет, он все-таки добрался живым и невредимым. Как результат воспоследовала «отсрочка в исполнении приговора» на двадцать один год. Из офицера успел вырасти большой русский поэт, но затем «русское авторское право» его все-таки настигло, и умер он, как положено, на полу камеры пересыльной тюрьмы в Гродекове, столице дальневосточного казачества недалеко от Владивостока, – умер в дни, когда в побежденной Японии на руинах спаленных атомными взрывами городов люди продолжали многими сотнями умирать от лучевой болезни, когда эшелоны освобожденных из немецких концлагерей советских военнопленных медленно позли в районы Крайнего Севера, когда фельдмаршал Геринг, наивно полагая, что в истории никто и никогда фельдмаршалов не вешал, – в силу этого ему не грозит опасность стать таковым первым, – и отчитывался в деяниях, совершенных им на ответственном посту в третьем рейхе… Моря были полны мин, земля – неразорвавшихся снарядов, лагеря и тюрьмы были набиты виновными и невиновными. Одна маленькая смерть безвестного зека перед лицом таких событий гроша ломаного не стоила.

Арестовали его 23 августа 1945 года в Харбине. Те немногие, кто оставался в живых (и на свободе) из числа лиц, близко его знавших, считали, что дальнейшая судьба его неизвестна; в единственной справке о Несмелове, приложенной в советское время к единственной советской попытке причислить поэта к числу «печатаемых»[1.55][1.55]
  «Антология поэзии Дальнего Востока», Хабаровск, 1967: публикация включала пять стихотворений, три из которых были сокращены цензурой.


[Закрыть]
, было сказано, что поэт «по непроверенным данным умер в поезде, возвращаясь в СССР». Выдумка, сочиненная для цензуры оказалась неожиданно близка к истине. В 1974 году отыскался человек, а следом еще двое, находившихся после ареста с ним в одной камере. Один из трех свидетелей – Иннокентий Пасынков, тоже, кстати, немного поэт – позднее стал медиком, поэтому его письмо от 22 июня 1974 года содержит в себе буквально клиническую картину смерти поэта. Этот документ надо процитировать без сокращений.

«Теперь сообщу все, что моя память о последних днях Арсения Несмелова. Было это в те зловещие дни сентября[1.56][1.56]
  Позднее И.Н.Пасынков сомневался в дате, но одно утверждал точно: это не могло произойти позднее декабря того же года, когда вся группа сидевших в камере ушла по этапу.


[Закрыть]
1945 года в Гродекове, где мы были в одной с ним камере. Внешний вид у всех нас был трагикомический, в том числе и у А.И., ну, а моральное состояние Вам нечего описывать. Помню, как он нас всех развлекал, особенно перед сном, своими богатыми воспоминаниями, юмором, анекдотами, и иногда приходилось слышать и смех и видеть оживление, хотя в некотором роде это походило на пир во время чумы. Как это случилось, точно сейчас не помню, но он вдруг потерял сознание (вероятнее всего, случилось это ночью – это я теперь могу предположить как медик) – вероятно, на почве гипертонии или глубокого склероза, а вероятнее всего и того и другого. Глаза у него были закрыты, раздавался стон и что-то вроде мычания; он делал непроизвольные движения рукой (не помню – правой или левой), рука двигалась от живота к виску, из этого можно сделать вывод, что в результате кровоизлияния образовался сгусток крови в мозгу, который давил на определенный участок полушария, возбуждая моторный центр на стороне, противоположной от непроизвольно двигавшейся руки (перекрест нервов в пирамидах). В таком состоянии он пребывал долго, и все отчаянные попытки обратить на это внимание караула, вызвать врача ни к чему не привели, кроме пустых обещаний. Много мы стучали в дверь, кричали из камеры, но все напрасно. Я сейчас не помню, как долго он мучился, но постепенно затих – скончался. Все это было на полу (нар не было). И только когда случилось это, караул забил тревогу и чуть не обвинил нас же – что ж вы молчали…»[1.57][1.57]
  Письмо к С.Н.Ражеву; впервые полностью опубликовано в книге: А.Несмелов, «Без Москвы, без России», М.1990


[Закрыть]

Редко у кого из русских поэтов найдешь столь полную и клиническую, документированную картину смерти. Немногочисленные в те годы поклонники Несмелова после того, как письмо Пасынкова стало им известно, по крайней мере знали теперь примерную дату его смерти: осень 1945 года. Она и стоит в большинстве справочников, ее как последнее, что удалось установить относительно точно, я назвал в предисловии к первой книге Несмелова, вышедшей в Москве.[1.58][1.58]
  там же


[Закрыть]
Документ этот получил широкую известность..

Но тут же нужно привести и второй документ, найденный с большим трудом и спустя много лет. В ответ на запрос Ли Мэн из Чикаго от 24 февраля 1998 года Прокуратура Российской Федерации (точнее – собственно прокуратура города Москвы) ответила таким письмом с неразборчивой подписью:

«Ваш запрос о биографических данных Митропольского Арсения Ивановича (псевдоним Арсений Несмелов) прокуратурой г. Москвы рассмотрен.

Сообщаю, что Митропольский Арсений Иванович, русский, родился в Москве в 1889 году,[1.59][1.59]
  В справке очевидная опечатка: «1989».


[Закрыть]
арестован 1 ноября 1945 г. по подозрению в контрреволюционной деятельности. Место ареста неизвестно. 6.12.45 умер в госпитале для военнопленных, в связи с чем уголовное дело 31 декабря 1945 г. Управлением контрразведки «СМЕРШ» Приморского военного округа было прекращено. Не реабилитирован.

Дело направлено в Главную прокуратуру РФ для решения вопроса о реабилитации.

Начальник отдела реабилитации жертв политических репрессий
Подпись

Эта справка поражает не цинизмом перевранных фактов, а очевидной бессмыслицей последней фразы: уж хотя бы потому, что в запросе Ли Мэн из Чикаго никакой просьбы о реабилитации не было. Впрочем, дочь Несмелова, Наталия Арсеньевна Митропольская, будь ее отец реабилитирован, получила бы в свое пользование авторское право на стихи и прозу Несмелова, притом право это, по законам РФ, действует 50 лет со дня реабилитации. Увы, даже это теперь бессмысленно, – успев прочитать в No 213 нью-йоркского «Нового Журнала» эту записку из прокуратуры, Наталья Арсеньевна скончалась в городе Верхняя Пышма близ Екатеринбурга 30 сентября 1999 года на восьмидесятом году жизни, и наследников больше нет, хотя – честно говоря – никто не обрадовался бы такому «заветному наследству». Хотя Р.Стоколяс, биограф Наталии Арсеньевны, и вспоминает, как она с Натальей Арсеньевной «поговорили и решили, что надо оформить права наследования на публикации Несмелова Витковскому».[1.60][1.60]
  Раиса Стоколяс. Жена и дочь Арсения Несмелова. Докуменетальный очерк. 2001, Верхняя Пышнма. с. 32-33.


[Закрыть]
Авторское право Несмелова теперь не принадлежит никому – даже если новая Россия удостоит белого офицера реабилитации. Хочется, впрочем, надеяться, что откажет. Ибо состав преступления в действиях Несмелова был – вся его жизнь была направлена против советского режима. Впрочем, про наше российское авторское право речь уже шла выше. Оно действительно принадлежит всем и каждому – «Право на общую яму // Было дано Мандельштаму…», как писал Иван Елагин. В реабилитации А.В.Колчаку, кстати, недавно было отказано. Господи, как хорошо-то!..

Надо коснуться и странной даты «1 ноября»: архивисты говорят, что это дата предъявления Несмелову обвинения; следовательно, больше двух месяцев он провел в тюрьме даже без такой мелочи. Ну, а именование пола камеры пересыльной тюрьмы гордым термином «госпиталь для военнопленных» – видимо, часть российского авторского права. Одно мы знаем точно: к концу 1945 года Несмелова действительно не было в живых, и дата «6 декабря» вполне годится хотя бы как условная дата его смерти.

В 1945 году Несмелову было пятьдесят шесть лет. Из них четверть века он был профессиональным писателем, притом весьма плодовитым. Он успел издать более десятка книг, опубликовать многие сотни стихотворений, более сотни рассказов, поэмы, писал статьи и рецензии, даже из эпистолярного его творчества отыскалось кое-что, имеющее серьезную историко-литературную ценность. Хотя в наследии Арсении Несмелова, собранном на сегодняшний день, кое-какие пробелы есть, но в целом сохранилось оно достаточно полно, во всяком случае, настолько, чтобы занять прочное место и в истории литературы, и на полке любителя поэзии.

* * *

Арсений Иванович Митропольский родился в Москве 8 июня (ст. стиля) 1889 года в семье надворного советника, секретаря Московского окружного военно-медицинского управления И.А.Митропольского, бывшего к тому же еще и литератором. Старший брат поэта, Иван Иванович Митропольский (1872-после 1917), тоже был военным, тоже был писателем, – это ему посвящены строки Несмелова из харбинского сборника 1931 года: «Вот брат промелькнул, не заметив испуганных глаз: / Приподняты плечи, походка лентяя и дужка / Пенснэ золотого…» Но брат оставался человеком иного поколения, он печатался с середины 1890-х годов, – Арсений Иванович был на семнадцать лет моложе.

Детство и юность Несмелова (этой фамилией Митропольский называл себя иной раз в воспоминаниях о детстве, хотя псевдоним появился куда позже) известны нам по большей части с его же слов, которым можно верить, ибо таланта фантаста писатель был лишен начисто: почти все его рассказы так или иначе автобиографичны и построены на собственном жизненном опыте. Дата его рождения, обучение во Втором Московском кадетском корпусе, откуда Митропольский перевелся в Нижегородский Аракчеевский, который и окончил в 1908 году – все это известно, впрочем, и по документам, ибо послужной список офицера царской армии сохранился в архиве.[1.61][1.61]
  ЦГВИА СССР, ф.490, оп.1, д.90-896.


[Закрыть]
В неожиданном рассказе «Маршал Свистунов» – о котором еще пойдет речь ниже – упоминаются господа Мпольские (прозрачный псевдоним, которым автор пользовался во многих рассказах), проводившие лето в подмосковном Пушкине, и подробно сообщено, что «у Мпольских был кадет Сеня» – здесь Митропольский-Несмелов назвал себя по имени. В стихотворении из того же сборника «Без России» (1931) Несмелов пишет: «…И давно мечтаю о себе, – // О веселом маленьком кадете, // Ездившем в Лефортово на «Б». Дорогу с родного Арбата на трамвае «Б» (если быть точным, то на конке, трамваи стали ходить в Москве чуть позже) скрупулезно пересказывает Несмелов в рассказе «Второй Московский» – после трамвая по Покровке, мимо Константиновского Межевого института, мимо Елизаветинского женского института, по мосту через Яузу, мимо корпусов Первого кадетского корпуса к «родному» Второму, где задолго до Митропольского обучался военным наукам А.И.Куприн, которому и посвящен этот немного святочный, но донельзя автобиографический рассказ.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю