Текст книги "Гарем ефрейтора"
Автор книги: Евгений Чебалин
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 40 (всего у книги 41 страниц)
За пологом в катухе отчетливо зашуршала солома. Исраилов поднял голову, уставился на брезент.
– Крысы, – равнодушно, на вставая, от очага подал голос разморенный теплом Алхастов. – Две туда по сакле нырнули, сам видел.
Все опять затихло. Исраилов писал.
Ушахов оцепенело смотрел на полог, голова раскалывалась от лихорадочной мешанины мыслей: начинать? Сейчас может получиться. Те двое – как сонные мухи, не успеют очухаться. Первый выстрел – в Хасана. Надо начинать. Или… ждать заварухи снаружи? Тогда будет легче…
Остановившийся взгляд его зафиксировал что-то непривычное. Он сосредоточился, всмотрелся. Почувствовал, как зашевелились волосы под папахой.
Из черной дыры в брезенте бесшумно выползал черный вороненый ствол. На два… на три пальца… на ладонь. Дуло утвердилось в неподвижности. Он смотрело на Исраилова.
Глава 35
Они стояли друг против друга: два закадычных врага, милиционер и бандит, два родственника поневоле. И режущая тишина ввинчивалась им в позвоночник. Ее не мог нарушить молчаливый крик глаз Надежды, только что назвавшейся женой абрека.
– Вот что… «жена», – наконец сказал Дубов. – Вот что… Отнеси моим поесть, оголодали за ночь. Они по сараям шарят на другом конце. Ступай. И чтоб духу твоего здесь не было до света.
– Сейчас, Феденька, сейчас, – молила глазами Надежда, молила о милосердии.
Оделась, взяла кошелку для еды, натолкала туда картофелин, хлеба, закрыла за собой дверь.
– Ну, свояк, докладывай, – извлек из пачки беломорину Дубов. Прикурил, пряча спичку в ковше трясущихся рук.
Завороженно глядя, как кудрявится сизая пелена, заволакивая лицо командира, стал Апти рассказывать. Издалека начал, с того самого караульного, что выгнулся грудью после пули Акуева, брызжа кровяной окалиной на порошу.
Ничего не таил, нанизывал склизкую прогорклость своих мытарств на шампур одиночества. Напоследок оставил Саида, отгрызшего кабаний хвост. И закончил пересказ вопросом, что вызревал в нем нарывом и вот теперь донимал нестерпимой, гнойной болью.
– Зачем Абу к казахам выселяли? Он немца бил, одна рука осталась. Он самый лучший пирсидатель в горах был, совсем красный пирсидатель для Советской власти. Дизиртиров выселяли, кто с германом кунаковал, – ладно. Ты меня, бандита, Саида ловишь, – ладно, хорошо делаешь.
Зачем детей, женщин выселял? Почему сначала Советская власть из чеченца офицер делал, ордена ему давал, потом Казахстан выселял?
Берия выселял. Этот лысый змея Сталину много фотка давал, говорил, надо выселять…
– Когда? Какие фотки? – хрипнул перехваченным горлом Дубов.
– Перед праздником Красной Армии эт дэл было. Сам видал. Лысый заставил Колесникова на Тушаби нападать, их пастухов убивать, овец угонять, потом фотки Сталину давал: война идет, а чечен грузин убивает, грабит.
– Ты что… белены объелся? – задохнулся Дубов. – Ты это откуда взял?
– Сам видел! Хлебом тибе клянусь. Я после того раненый грузин вниз тащил. Не успел, умирал он.
Суеверный ужас заползал Дубову под череп – упорно, давно ходили слухи по горам об истинной сути зверского убийства грузинских пастухов на границе Чечни и Грузии, убийства под предводительством Колесникова. Выходит, есть тому свидетель?
– Сталин лысому верил. Он сапсем, ей-бох, ум потерял, что ли? Кому верит? Шакалу, сыну змей? – воспаленно вопрошал между тем свояк.
Дернулся Дубов, будто слепень жиганул через гимнастерку, метнул взгляд через занавешенные окна, на дверь:
– Ты… язык придержи, умник! Не тебе, шатуну, такие вопросы задавать, слышишь, не тебе! – обессиленно сел.
Осекся, наткнувшись на тусклый и страдающий, как у больной собаки, взгляд.
– Тебя, Федька, много во сне видел. Ей-бох, лучи тебя брата не было, жизня за тебя мог отдать, – сказал измученно Апти. – Почему теперь правду боишься?
Вдруг увидел себя Дубов со стороны. Оскал свой осознал и устыдился до озноба.
– Не пришло еще время для таких вопросов, Апти. Одно могу сказать: я об то февральское выселение рук не замарал. Давай мы про главное: что с тобой делать? Хва-ат. С гор кочетом скакнул да прям на сестру милицейскую. Обработал преседательшу, – изумился Дубов, меряя абрека глазами. – Чего молчишь? Может, планами поделишься?
Созрела нехитрая стратегия у Апти: увести Надежду подальше, затеряться на время в русских лесах. Голова есть, руки с карабином имеются, зверя добывать будет, шкуры продавать, Надежду кормить.
– Спиноза, – похвалил Дубов непонятно. – Дешево и сердито придумал. Надьку с председательского места сдернуть – и в леса ее, брюхатую, тебя обстирывать, жиж-галыш готовить. Долго придумывал?
Не ответил Апти. Не понравился его план командиру.
– Одно ты не учел, – жестко стал добивать Дубов. – Вас на первой же версте, как курят, подстрелят. Надежду сгубишь, вот и вся твоя затея.
– Почему подстрелят? – удивился Апти. – Глаза есть, ноги есть.
– Потому. Два батальона сюда по твою душу идут. Один тропы в горы перекроет, другой все под гребенку здесь прочешет. Допекли вы нашего генерала, самолично летит с абрецкой шоблой рассчитываться.
– Уходить отсюда, Федька, Надя где? – изнывая в тревоге, заворочался Апти, оглядывая зашторенное окно, сквозь щели которого уже просачивалась серятина рассвета. – Нада уходить!
– Надо, – согласился Дубов. Замолчал надолго. Скучно обронил: – Только поначалу у меня спросить не мешало бы.
И, наткнувшись на негнущийся, свинцового среза взгляд командира, вдруг осознал Апти извечный закон загонщика и дичи. Истлело время, где они были спаяны в едином деле. Здесь вросли в табуретки друг против друга милиция и бандит.
«Карабин в спальне, – опалило запоздало острое сожаление, – не успею. Пистолет в хурджине на Кунаке. Руки есть, зубы тоже пригодятся. Пока сидит – стол опрокинуть на него… Начинать надо, сейчас начну…»
– Не дури, – сказал бледный Дубов.
Сидел он напротив замученный, мял ладонями лицо, усмирял в себе гонор пополам с борзым азартом. Костерил себя с беспощадной остервенелостью: «Встрепенулся, с-стервец… Человек ты иль паскуда легавая? Апти ведь это, Апти проводник, безвинно затравленный… Осколок, брошенный в горах. И дорога у него одна – в загон, коль не поможешь, не возьмешь на себя».
Уронил ладони на стол, стал говорить, как гвозди вколачивать, взваливая на себя ломающую спину ответственность:
– Окно вон то, занавешенное, на огородный сорняк, на кустарник смотрит. Выбирайся огородами в лес. И сразу пробивайся в Грузию, пока батальоны из города не поспели. А здесь тебе хана, загоняем и словим, как зайца.
Надежду я через год постараюсь обратно на Волгу, в село Ключи, под Куйбышев, переправить. Запомнил? Когда все поутихнет, пробирайся к ней. А потом…
Истошное ржание ударило вдруг по самому сердцу Апти откуда-то из-за стены. Озлобленный человечий голос, ругань. Захрупали по снегу шаги, взвизгнула дверь в сенях.
Акуев прыгнул к спальне. В щель увидел: распахнулась дверь, вломился милиционер, лицо белое, бешеное, баюкал прижатый к боку локоть. Кривясь от боли, стал докладывать:
– Товарищ майор, жеребец чей-то в амбаре! Ей-богу, бандитская скотина, в руки не дается, за локоть хватанул!
– Ну лови, чего стоишь? – сердито осведомился Дубов.
– Ково… ловить? – моргала покусанная милиция.
– «Ково-ково», – передразнил Дубов. – Бандита. Чаи с ним собирались гонять, свояк он мне. Тебя напужал-ся, в спальню скакнул. Лови.
Апти, холодея сердцем, лапнул карабин, бесшумно вскинул к плечу.
– Вам шутки, товарищ командир, – обиженно шмыгнул носом боец, – а у – меня мускул конским зубом придавленный! – Опять взвилось за стеной истошное ржание. Караульный развернулся: – Ну, з-зараза злючая! Как бы Пантюхина не зашибла! А хозяин точно где-то неподалеку крутится! Кто таков при справной верховой скотине? Разобраться бы!
– Разберемся, – жестко пообещал Дубов, встал. – Сам разберусь. Дальние дворы, погреба – все обыскать! Шагом марш!
– Есть! – Караульный скакнул в сени, выбежал.
Дубов, не оборачиваясь, выцедил:
– Досиделись… Будь здоров, своячок. Авось свидимся.
Все затихло. Апти метнулся к окну, тычком распахнул раму – с треском лопнули желтые газетные полосы, наклеенные по щелям. Морозный чистый простор опахнул лицо. Воля! До черного языка леса, густо заштрихованного понизу кустарником, – рукой подать. На крахмально-белой пороше – щетина бурьяна, длинные языки плетней. Где броском, где ползком…
Сунул карабин в окно, забросил ногу на подоконник. И тут ударило в спину неистовое, злое ржание: изнывал без хозяина истосковавшийся, обозленный Кунак, не давался в чужие руки.
– Ы-ы-ых! – зарычал, стиснул зубы Апти, застыл грудью на колене, отдирая от себя засохший зов жеребца.
Но еще раз заливисто, отчаянно позвал конь: да где ж ты, хозяин?! Нахрапом наползал цепкий расчет: будь что будет! Прикрыл окно, выбежал сени, прильнул к щели. Во дворе никого. Мутный рассвет заливал снега сывороткой тумана.
Чувствуя, как разбухает сердце в груди, метнулся абрек наискось двора к сараю. Рванул на себя дверь, броском вогнал тело в пахучую, на сене настоянную духовитость. Навстречу из полутьмы – белый зубной оскал Кунака, скрюченная, смутная фигура бойца в полуразвороте: кого черт принес?
Падая вперед, рубанул Апти ребром ладони пониже белесого уха. Оттолкнув слабо хрипнувшее тело, осевшее на землю, властно позвал:
– Кунак! Хаволь![26]26
Иди сюда (чеч.).
[Закрыть]
Конь ликующе заржал, потянулся мордой навстречу Апти прянул кошкой на конскую спину, припал к шее, гикнул, сжимая в руке карабин. Кунак рванулся в сизый квадрат двери, вымахнул во двор. Коротко, бешено всхрапнул, в три прыжка одолел двор, перелетел через жерди ограды, пошел мерить стелющимися махами рассыпчатую, местами протаявшую до земли, стерильность снегов.
Кренясь, забирал левее – к гигантской щетке леса. Била в лицо, выжимая слезы, ветряная свобода. Апти приоткрыл рот, впуская ее сквозь ломоту зубов в себя. Он успел пропитаться этой свободой до самых костей, когда сзади приглушенно один за другим треснули три выстрела и достало запоздалое:
– Сто-о-ой!
Кунак утробно всхрапнул, и белая пелена снега, бешено рвущаяся под копыта, вдруг пошла вверх, ударила Апти каменной доской в грудь и лицо.
… Когда горячая кровь притекла из черноты и омыла его мозг, он попробовал открыть глаза. Но не вышло: в кожу въелась ледяная маска. Охваченный страхом, он дернулся изо всех сил, перевернулся на бок, давнул на лице успевшую налипнуть снежную корку: при падении его сунуло головой в сугроб.
Приподнялся, сел, протер глаза. Он был без сознания, видимо, несколько минут. Три верховые фигуры, пластаясь в скачке, уже одолели половину расстояния до Апти, великански толкались ушанками в молочную брюхатость неба.
Апти затравленно огляделся. Карабин выдал себя вишневой теплотой приклада, торчащего из сизой крупитчатой рыхлости. Апти выдернул его из снега, кинул приклад к плечу. Почти не целясь, навскидку ударил поочередно в тугие потные клубки мышц, вспухавшие на конских грудях. Два жеребца с маху сунулись мордами в снег шагах в сорока. Третий всадник вздыбил коня, прикрывая себя. На дыбах развернулся, бросая белые ошметья, поскакал назад.
Апти поднялся. Не опуская дула карабина, стал ждать. У двоих, лежавших с присыпанными спинами, руки ходили ходуном. Ближний уперся в снег, приподнялся, потряс головою. Наткнувшись взглядом на карабин в руках абрека, все понял. Сел, стал ругаться:
– Попомни мои слова, бандюга, недолго вам осталось людей мордовать… Со всеми разберемся, наши жизни тебе поперек глотки все равно встанут! Ну, чего стоишь, стреляй, сволочь!
Апти повел дулом карабина к аулу, мирно велел:
– Иди домой. – Ломая налитый бешенством взгляд, добавил: – Ты хорошо за мной гнался, сапсем чуть не поймал. Теперь атдыхай, печка грейся.
– Слышь, Василь, – не отрывая взгляда от карабина абрека, ткнул лежащего сердитый. – Похвалили нас… Отдыхать велят. Че разлегся, пошли. Дубов наградит за героическую погоню, по медали нацепит…
Двое поднялись, вразнобой хромая, обходя конские трупы, поплелись к аулу, заляпанные снегом, нестрашные. Сердитый обернулся, снедаемый бессильной яростью, крикнул:
– Слышь, благодетель, все одно словим! Ты нас пустил – мы тебя все одно не упустим!
– Ходи свой дорога, – вполголоса отозвался Апти, усмехнулся и охнул: тупой болью полоснуло по челюсти под щекой – отходила развороченная десна.
Отходила десна, обмякало тело, скрученное в жгут напряжением. Рядом поднял голову, мученически заржал Кунак, кося фиолетовым взглядом на хозяина. Апти обошел коня, передернулся от жалости: на бордовом кровяном месиве снега рафинадно белела сломанная кость, торчала пикой из продранной кожи. Достала-таки одна из трех пуль.
… Ему оставалось немного в этом краю: оборвать мучения коня, собрать хурджин и уйти в чужую землю. Опять – в чужую.
Он выстрелил в ухо Кунаку. Повернулся, пошел в гору, к лесу, чувствуя, как воткнулось после выстрела тупое шило под лопатку. Грудь распирали рыдания, и он не стал сдерживать их, впервые заплакал – неумело и страшно, рыча, захлебываясь в бессильной жалости к себе, своей жизни, гнавшей его от самого дорогого, что успел обрести: от командира Дубова, Нади-Синеглазки, от верного коня.
Великанская толпа дубов и чинар молча и хмуро впустила человека в свое межстволье. Здесь, на склоне, снег почти растаял, лишь изредка белел малыми ноздреватыми островками. Выше, круче полезло в небо чернотропье, бурелом, нафаршированный обломками гранита и валунами. Между ними пробиралась крохотная фигурка, держа путь к своему пристанищу – пещере.
Она зияла в скале беззубой пастью и равнодушно заглотила человека. Поднявшись, Апти втянул за собой веревочную лестницу. В гроте он снял с полки два хурджина. Равнодушно, через силу стал отбирать лишь необходимое для перехода через хребет в Грузию: карабин, запас патронов, чурек, сушеное мясо, спички, соль.
Затолкав все это в хурджин, Апти встал и потянулся в темноте к колышку, на котором висела подкова, все еще не зная, брать ли ее с собой. Все нестерпимее жгла, не отпускала беда: нет Синеглазки, нет Кунака. И началась она с подковного звона. Пробудила среди ночи и погнала в аул подкова, сброшенная ему… на счастье. Где оно? Что от него осталось?
Колышек торчал над головой пустым. Подковы на нем не было. Не веря себе, абрек ощупал деревянный клин еще раз, растерянно обшарил стылую бугристую скалу.
По граниту перед его лицом стал расползаться странный отсвет, идущий откуда-то сзади. За спиной вкрадчиво цокнуло, затылка и шеи коснулся горячий ток воздуха, пахнуло железной гарью.
Апти прянул спиной к стене, развернулся, хватая карабин. В трех шагах покачивалась, переступала шипами раскаленная, чудовищной величины подкова. Разросшаяся железина, лишь на голову ниже Апти, торчала раскоряченной дурищей, мерцая розовой своей раскаленностью.
Вверху, под дугой, пузырились желваки расплавленного железа. Оно срывалось яблочными шмотками, шлепалось на гранит между ног подковы. Они некоторое время катались в выбоинах, потом их начинало корежить, выгибать дугой. На глазах рождались подковята. Они топтались на кривых, раскаленных ножках, начинали подскакивать, обретая егозливую резвость. Цок-цок… туп-туп-туп, – множился железный перестук под каменными сводами.
Апти вжался в стену, с хрипом втянул воздух. Подкова, бесстыдно-наглая, беременная, тужилась в корчах, продолжала рожать потомство. Пузатенькая тараканно-железная рать уже расползалась во все стороны. Писклявый звон, азартный цокот множились по закоулкам.
Подкова теперь плодила двойняшек, скованных цепочкой. Они шлепались между ее кривыми ножищами. Бестолково тычась в разные стороны, близняшки поначалу дергались на цепи, но быстро приноравливались друг к другу, обретая спаренную сноровку и крабью цепкость. Наткнувшись на камень, примеривались, охватывали его осторожно в железное полукольцо, тискали, побрякивая цепочкой. И, не справившись, не раздавив, визгливо, досадливо звякнув, ползли дальше в цепком инстинкте отыскать что-нибудь поподатливее.
Ерзая покрытой ледяным потом спиной по холодной стене, Апти опустился на корточки. Не отрывая взгляда от подковы, стал шарить рукой около себя, нащупывая хурджин. Сдавленно вскрикнув, отдернул руку: нещадно резануло ожогом пальцы. Из горловины туго набитого хурджина торчала половина подковы – о нее и ожегся. Зарычав, он прихватил железину полою бешмета, дернул на себя. Подкова звякнула натянутой цепью – цепь тянулась от нее в глубь мешка. Значит, вторая, близнецово-спаренная, уже успела пробраться среди вещей на самое дно.
Резко запахло паленой шерстью: бешмет на подкове уже дымился от жара, припекало пальцы. Апти разжал их, некоторое время оторопело соображал: что делать? Оставить хурджин? Но там еда, патроны…
Он уже не мог оставаться здесь: гнал прочь животный ужас перед ожившим железным чудищем. Уцепив в одну руку карабин и прихватив за ремень хурджин, Апти метнулся к выходу. Сбросил вниз сумку и спрыгнул с трехметровой высоты.
Дождавшись, когда затихнет в подошвах тупая боль от удара, он приподнялся на коленях, прислушался. Снизу донесся едва слышный гомон. Всадники, оставив перед буреломом лошадей, рассыпались по каменно-древесному хаосу. Апти перебрался за большую гранитную глыбу, разложил перед собой обоймы, стал готовиться к бою. За спиной вздымалась надежная скала. Впереди, внизу, гомонила, перекликалась невидимая погоня. Ее, наверное, привели те двое, отпущенные жить.
Перед Апти вилась узкая, зажатая скальными глыбами, почти неприметная тропа – едва протиснуться двоим. Если ее обнаружат – никому не миновать убойной нещадности его карабина. Он дорого отдаст свою жизнь. И тогда Апти успокоился. Впал в оцепенение ожидания.
Облава плутала в диком, непроходимом безлюдье, ежеминутно ожидая со всех сторон карабинного грохота. Истребители петляли между корявыми стволами, их теснили замшелые валуны, нещадно драли прутья шиповника, по их нервам стреляли сломанные сучки, сдирал шапки перехлест ветвей.
И облава сдалась. Отряд, собравшись в измочаленное усталостью и напряжением ядро, в сумерках отступил, потянулся к обжитости аула. На краю леса смутно обозначился на снегу труп бандитского коня. Там и сям за деревьями плавали зеленые светляки – стягивалась к ночному пиршеству шакалья стая.
Апти дождался темноты. С нею завис над горами неожиданно теплый весенний дождь. Ровно, неторопко сыпал он с черной безлунной выси, плавя ноздреватую губку оставшихся снегов, разжижая их в ручьи.
В абреке вызревала, властно толкала в путь абсурдная, дикая тяга – вернуться снова в аул, увидеть напоследок Надю-Синеглазку. Жену. Знал: ныряет в безумие риска. Но подмывала надежда на дождь, на темень, на то, что в селе его не ждут. Она пересилила здравый смысл, стала сильнее инстинкта самосохранения.
… К полуночи он добрался до председательской избушки. Дверь в ней была распахнута настежь, внутри – стылая пустота и сводящий с ума, хватающий за сердце родной запах. Он едва удержал в себе рвущийся наружу вой: что случилось, где Надежда?
Выбрался во двор. Дождь все лил. Немолчный весенний плеск его гнул, прибивал к земле все лишние звуки, обволакивал сонной одурью еле различимые клубы домов. Они отторгали враждебностью, смертельной опасностью.
Корчась в звериной своей тоске, Апти зашагал по околице. У него оставалось еще полночи. До рассвета он надеялся выйти к Хистир-Юрту, кануть хоть на несколько минут в теплую утробу родного дома, что хранил дух матери. Он так давно не видел ее, не проводил в путь, ведущий в преисподнюю выселения. Дом пуст. Но теплилась призрачная надежда: может быть, там окажется Фаина, квартирантка, она расскажет, как все было. Он чувствовал: без этого ему не одолеть чужбины, даже пути не одолеть.
Почти ощупью он спустился с невысокого хребта. У его подножия начиналась балка, та, что вела к Хистир-Юрту, огибала развалины кузницы его деда, а затем льнула к забору дома Митцинского. На дне балки был знаком каждый куст, каждый камень.
Дождь продолжал лить, и Апти, оскользаясь в раскисшем месиве, скоро почувствовал, как давит на его икры, нарастает ледяной напор воды. Балка вбирала в себя талый снег, малые ручьи, и они, разбухая с каждой сотней метров, наращивали текучую прыть. Тело, заледеневшее под мокрой одеждой, уже почти не чувствовало холода.
На дне балки бушевал, ворочал булыжники, нес коряги уже метровой глубины поток, и Апти, выбравшись из него, стал пробираться по склону, оскользаясь, цепляясь из последних сил за мокрые стволы.
Над головой, почти сливаясь с черным небом, обозначилась, зависла поперечно чудовищная туша ствола – чинара, когда-то упавшая на кузницу его деда. Она умертвила стариков, и Апти не столько увидел, сколько угадал ее трупную, мертвящую тяжесть.
Еще через сотню метров обозначился вверху, на фоне светлеющего неба, черный отвес забора. Дом Митцинского. Ну вот он и дома. Опустил у ног карабин и сумку. Надо было передохнуть.
Собрав силы для последнего подъема наверх, он уцепился за ствол, стал подтягиваться. Под руками оглушительно треснуло. Мертвое деревце сломалось у самого корня. Апти навзничь рухнул в ледяной поток. Мощным броском он вымахнул из него, присел на корточки, торопливо ощупывая склон: где хурджин и карабин?
Ладонь наткнулась на склизкую кожу, и тут же сверху, из бездонно-мокрого беспросвета, грянул, пригнул к земле голос:
– Кто идет? Стой!
Загомонили приглушенно, зло со всех сторон. Вспыхнули, заметались наверху, вспарывая тьму, дымные лезвия лучей. Поползли вниз, нашаривая на дне источник треска.
Апти развел руки. Левая мазнула костяшками пальцев по холодному стволу прислоненного к дереву карабина, и абрек вцепился в него: он снова воин! Проворно вынул из ствола провощенную затычку, сдвинул предохранитель.
Сверху упал тот же голос:
– Кто там? Поднимайся, будем стрелять!
Тяжко хрястнуло, расплескав тьму, пороховой вспышкой из ствола. Слепяще-фиолетовые шпаги лучей выхватывали из тьмы осклизлую мокроту чащобы. Апти поднял карабин, выцеливая ниже ослепительного кругляша в чьих-то руках, – метил по ногам.
Выстрелил. Сверху тонко, пронзительно вскрикнули. Фонарный рой отпрянул от краев балки. Зависла тишина. Она взорвалась свирепым нахлестом мата. В поток неподалеку от Апти шлепнулось что-то тяжелое, и через несколько секунд хрипящий пузырь воды вспучился и разорвался в нескольких метрах: взрыв гранаты выхлеснул на склоны балки тугой водопад. Рядом с Апти хрустнул, впился в дерево осколок.
– Не стреля-я-ать! Зажечь фонари! – донеслась протяжная команда сверху, В затишье стали падать слова: – Все, кто внизу, окружены засадой. Балка перекрыта. Я командир истребительного отряда Дубов. Предлагаю не лить напрасно кровь и сдаться. Через минуту забросаем гранатами. Я жду минуту.
Вспыхнули вновь, разодрав тьму, световые полотнища – гораздо мощнее первых. Чернота ночи отпрянула, съежилась, спрессовалась плотным сгустком лишь у дна балки. Апти поднял голову. Надсаживая голос, крикнул:
– Командир, иди сюда! Ей-бох, стрилять не буду. Говорить надо.
Возбужденно загомонили вверху – отговаривали командира. Наконец раздалось сверху угрюмое, жесткое:
– Иду.
На плеск воды наложился хруст валежника, шорох ветвей, чавканье глины: звуки сползали на дно.
… Они встали рядом, цепляясь за стволы. Стоять было трудно: скользили подошвы, стаскивало вниз, и мужчины, нащупав по надежному стволу, оперлись о них спинами, повернув лица друг к другу.
– Салам алейкум, командир, – с тоскующей нежностью уронил абрек.
– Ты, Акуев?
– Я, Федька.
– Кой черт тебя сюда занес?
– Почему Нади дома нет?
Вырвались и сшиблись во тьме два лобовых вопроса.
– Ты же в Грузию должен… Я тебе что сказал? Беги!
– Куда ты девал Надю? – навалил сверху свое, неистребимо болючее, Апти.
– Нет… Надюшки, – отвернулся, простонал Дубов. – Кобулов днем в аул прибыл. Она к нему прорвалась, все о тебе рассказала, как ты колхоз кормил мясом. Взяли ее. За то, что твою кабанятину от госпоставки скрыла, тебя, абрека, от властей прятала. Не видать нам больше сестренки, Акуев. Запаутинили.
А мне отсрочку дали – тебя ловить. Я отряд сюда увел, засаду здесь соорудил для отвода глаз… Какого черта тебя сюда занесло? Что тебе здесь надо?
Выплывал Апти из трясинного забытья, куда ухнул от вести Дубова, понемногу приходил в себя. А обретя речь, доложил:
– Мать мне надо.
– Какую мать?! Пустой дом, угнали ее!
– Мать угнали, душа осталась. С ней буду прощаться. Ждет меня, – негромко и просто пояснил Апти ситуацию командиру-несмышленышу. И, придавленный безмерной тяжестью этой простоты, ее незыблемостью, ошеломленно и надолго замолчал Дубов.
Вот и выговорились они. Надо было прощаться Апти – с душой матери и командиром, намертво заведенным приказом Кобулова. Однако, выламываясь с муками из погребальной этой паузы, почувствовал Дубов в себе некий беспредел. Рвалось в нем ввысь сопротивление, вытягивало за собой постыдную дряблость жизнелюбивой плоти, где свинцово гнездился страх, хлестало оно белыми крылами, отдирая офицера от слякоти и мокроты земной, куда влип, давило плоть, вопящую извечное: уцелеть, выжить.
«Вот тебе, педераст генеральский! На! – выхаркнул из себя Дубов шмотки страха и гнуси, шлепнул ладонью по напружиненному бицепсу руки со сжатым кулаком, выставив Кобулову ишачий… – Надю, сестричку, уволок, вурдалак столичный, отца сколько мордовал, теперь друга отдавать?! Да пош-ш-шел ты… со своим приказом идиотским!»
– Слушай меня, Апти, – задыхаясь, подрагивая в исступленной решимости, сказал Дубов. – Я сейчас заслон с прожектором внизу сниму. До него шагов сорок отсюда. Там один прожектор останется. Переползешь его – и скатертью дорога.
Дуй понизу. По-другому не выйдет: я бойцов понатыкал везде по краям балки. Все. Через полчаса – рассвет. Как мигну снизу фонариком – стартуй. Ну… прощай. Авось свидимся… Лучше б на этом свете.
Он обнял Апти, ткнулся холодными губами ему в щеку, стиснул так, что пресеклось дыхание, неожиданно гнусно заорал, задрав голову:
– Какие полчаса?! Десять минут даем. И не хрена мне условия ставить! Через десять минут забросаем гранатами! Все!
Командир клал свою голову под топор Кобулова за Апти. Уйдет Апти – слетит голова у командира. Но зачем жизнь абреку, купленная ценой головы друга? Да и незачем было теперь уходить. Некуда. Никто не ждал его в этих горах.
Осталось только подняться по склону до забора. У ног в темноте что-то коротко, резко звякнуло, перебив мысли. Он посмотрел вниз, но ничего не увидел.
… Это надо сделать не здесь, только там, наверху, у забора. Он должен коснуться его, почерневших от времени досок, впитавших в себя за долгие годы говор, походку, облик матери. Надо торопиться, Дубов дал десять минут. Где он?
Напрягая зрение, Апти посмотрел вдоль балки. Она шла под уклон. И там, в непроницаемо плотной тьме, слабо подсвеченным сторожевым прожектором, трижды кольнула его зрачки вспышка фонарика. Путь свободен, оповещал Дубов. Он отослал караульных… Что он им сказал? Наверное, остался вместо них?
Но теперь Апти не нужно туда. Он полезет вверх, легкий и свободный от всего лишнего: от прошлой жизни, страданий, от хурджина, от необходимости прятаться, строить планы.
Апти вытянул руку, сжал ствол карабина, одновременно ощутил, как вкрадчиво вползло по ступне, обхватило щиколотку правой ноги что-то непонятное, жесткое. Дрогнув от неожиданности, он резко отдернул ногу и сдавленно вскрикнул: тугое кольцо, звякнув цепью, ударило, врезалось в кость и не пустило.
Охваченный ужасом, он рванулся изо всех сил еще раз и плашмя рухнул на склон. Ногу хищно и цепко держал непонятный капкан. Падая, ударился головой о ствол, отключился на несколько минут.
Очнувшись, потянулся рукой к ступне. Пальцы нащупали железное шипастое полукольцо, туго впившееся в щиколотку. От него тянулась цепь ко второму кольцу, охватившему молодой ствол. Апти еще раз ощупал железо. Пришло оцепенелое спокойствие. Подкова «на счастье» стала капканом и все-таки подстерегла.
Сверху крикнули:
– Эй! Там, внизу, поднимайся! Через минуту бросаем гранаты.
У него была еще минута. Этого вполне хватит – с запасом.
… Снизу раскатисто рявкнул выстрел.
Светя фонарями, держа наготове карабины, два десятка истребителей спускались на дно.
Снизу, по берегу ручья, раздирая грудью кустарниковый перехлест, задыхаясь в тоскливом предчувствии, бежал Дубов.
На краю мутной реки лежал в грязи человек, прикованный за ногу к дереву странными наручниками – стянутыми цепью подковами. Он лежал на спине, с запрокинутой головой, и открытые глаза его, налитые дождевой влагой, смотрели вверх – на забор дома Митцинского, уже отчетливо проявившийся на перламутрово-рассветном фоне.
С него сорвалась и понеслась вниз, лавируя между деревьями, большая серая птица. Села, на диво храбрая, на виду у людей на берег реки. Тонко, горестно вскрикнула, потом еще и еще раз, пронзая сырую утреннюю тишь нечеловеческой, режущей сердце печалью, билась грудью о землю, трепеща крыльями, роняла перья.
На другой стороне балки, в нескольких шагах от сгрудившейся толпы бойцов, влип в матерый шершавый ствол командир Дубов, катаясь лбом по коре, рычал, давился бесслезным, страшным плачем.







