Текст книги "Гарем ефрейтора"
Автор книги: Евгений Чебалин
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 41 страниц)
Сталин брезгливо, косящим взглядом скользнул по снимкам, молча зашагал к торцу стола. Опершись костяшками о массивный край, повернул голову.
– Хочешь разжечь во мне грузинскую солидарность с убитыми, сделать из Сталина национального мстителя. Тушаби – такая же банда, как и Чечня. Вор у вора барана украл. Другое дело: зачем украл? Не знаешь. Не хочешь думать, не умеешь. Не прошел в политике даже ликбеза. – Сказал в трубку Поскребышеву надтреснутым, опавшим голосом: – Пригласи Серова.
Дождавшись, неторопливо пошел навстречу низкорослому генералу, протянул руку:
– Здравствуйте, Иван Александрович. Как здоровье Веры Ивановны, как дочь?
– Спасибо, товарищ Сталин. Все хорошо.
– Пора серьезно оценить сообщение товарища Дроздова из Чечни о сколачивании Исраиловым добровольной армии кавказских гитлеристов. Что вы думаете на этот счет?
– Я не придал этой информации большого значения, товарищ Сталин. Армия Исраилова – это мыльный пузырь. Особенно сейчас, когда его гоняют по горам, как зайца.
– Не торопитесь. Всегда следует оценивать события в совокупности. Совокупность такова. Разведуправление, а теперь и НКВД дважды докладывали о статьях в берлинских газетах. Геббельс хвастает там о наличии подпольной «пятой колонны» на Северном Кавказе. Это первое.
Второе. В шести турецких районах на границе с СССР наблюдается в последнее время концентрация вооруженных сил. Там растет активность воинских гарнизонов. Что за этим стоит?
Третье. Только что чеченские бандиты ограбили приграничный грузинский район и перегнали к себе скот. Сколько скота, товарищ Берия?
– Больше двух тысяч голов.
– Значит, бандиты запаслись большим количеством стратегического мясного продукта. Опять-таки зачем? Наконец, то, с чего я начал: приказ Исраилова о создании добровольной армии кавказских гитлеристов. Почему именно сейчас?
Мы теперь считаем вас, товарищ Серов, академиком по Кавказу. Что подсказывают ваши академические мозги по совокупности фактов?
Тяжелый взгляд Верховного ощутимо давил на зрачки Серова. И генерал-лейтенант, лихорадочно спрессовывая информацию, преподнесенную Сталиным, почувствовал, как явственно заполняет его жгучая тревога.
– Почему молчите? – нарушил тягостную паузу Сталин. – Что надо делать Сталину?
– Если бы я был там, я бы предпринял в Чечено-Ингушетии экстренные меры.
– «Бы», «бы». Какие меры?
– Необходимо усилить гарнизоны, увеличить ополчение, ввести дополнительные войска.
– Мы готовим в конце декабря крупную наступательную операцию на Украине. У нас нет дополнительных войск, не хватает необходимых. Что касается ополчения и гарнизонов… Это легкая закуска для регулярной турецкой армии, если она перейдет границу.
– Мне трудно что-либо предложить. Я должен посоветоваться.
– Мы уже советовались с военными. Они внесли свое предложение. А что предложит нарком Берия, пока его заместитель «быбыкает»?
– Выселить! – пронзительно и страстно выпалил нарком.
– Куда?
– В Сибирь.
Сталин пошел к карте. Проходя мимо Серова, спросил негромко, буднично:
– Как мыслит академик?
– Выселить чеченцев и ингушей? – не мог прийти в себя Серов.
– С немцами проституировали в сорок втором и настырно готовы продолжать эту проституцию сейчас чеченцы, ингуши, балкарцы, карачаевцы. А если полезут турки с огнем на этот мусульманский порох?
– Это не вопрос, – раздраженно и жестко уронил Сталин, стоя у карты. – Вопрос в другом. Куда? Мнение наркома – в Сибирь. Какое мнение у заместителя?
«При чем тут я?! Зачем зам, когда Лаврентий и Каган?»
Сталин ждал ответа, и Серов, осилив тошнотворную давящую панику, порожденную непонятной неотступностью Сталина, наконец ответил:
– Это зависит от цели. Если цель – полностью уничтожить четыре народа, тогда Сибирь. Речь идет о южных нациях в разгаре зимы, товарищ Сталин. Они не выживут сейчас в условиях Сибири.
– А ты поезж-а-а-ай, печки им там поставь! – пронзительно выпевая гласные, посоветовал нарком. Заложив руки за спину, покачивался с носков на пятки. – Сортиры теплые привези!
– Вы таки нас удивляете, Лаврентий Павлович, – ржавенько просочилось вдруг издалека, от настенных штор, и Серов вздрогнул от холодного мазка этого голоса. – Товарищ Серов мыслит политическими, гуманными категориями. А как вы мыслите? Вы хотите трезвой, государственной предосторожности, которую поймут, одобрят в Европе и во всем мире? Или вы желаете закордонных обвинений в адрес товарища Сталина по поводу его кровожадности?
Зачем кошмарная Сибирь даже для бандитских чеченцев, когда есть солнечный Казахстан? Мы не варвары, не дикие хазары, а цивилизованные политики. И нас категорически поставили перед необходимостью защитить нефтеносный тыл!
«Дурачок. Зачем нам истреблять горцев в Сибири? Они живые нужны. Живые, но прореженные твоими волкодавами, но облитые мочой и измазанные своим дерьмом в скотовозах. Их надо нафаршировать злобой, как рыбу чесноком и перцем. Надо пропитать злобой и местью каждого из них, чтобы даже волчата этих волков в пятом колене, только народившись, еще не раскрыв глаза, уже скалили зубы на русский запах. Тогда России не знать покоя. Горские племена, пока жив последний звереныш, станут грызть зад и пятки этой сучьей великоросской бабе… А мы постараемся задрать подол спереди матушке-России, мы еще сделаем это. Но, видит Иегова, горцев должен выселять русский генерал и русский солдат».
«Зачем поддержал?» – изнывал в догадках Серов, ибо от поддержки Кагановича тянуло непонятным и таким леденящим сквозняком, что бычий напор наркома с его сибирской мерзлятиной как-то опал и пожух в сравнении с заботой Кагановича.
– Остановимся на Казахстане, – неожиданно легко уступил Сталин этой заботе. – Остается последнее: кому поручить эту акцию? Что скажет нарком?
– Мне поручите, товарищ Сталин. Кобулову тоже можно, – вожделенно и глубоко задышал нарком. – Нам двоим поручите.
– Поручим ему, Лазарь? – с любопытством развернулся к зашторенному окну генсек. – Смотри, как он сильно хочет. Допек его Исраилов.
– Нельзя, Иосиф Виссарионович, – пожевал тонкими губами, озабоченно вскинул брови домиком Каганович.
– Почему нельзя?
– Здесь сердечность нужна. Давай сердечному Серову поручим.
Он мимолетно и легко уронил это «давай» фривольным духом прильнув к Верховному на миг – показательно для всех. Он безошибочно вел свою партию, гармонично слитую с партией генсека. Пока одну мелодию выпевали они, сладостную и понятную им двоим.
– В этом деле сердечности мало, – сыграл в поддавки вождь.
«Давай, Каганчик, станцуй свой «семь-сорок» для Европы».
– Я разве держал в уме одну сердечность генерал-лейтенанта? – слегка озаботился Каганович. – Вы, конечно, можете не помнить, кто задавил восстание в Грозном в сорок втором. Но вы, товарищ Сталин, должны помнить, как это было виртуозно сделано: малой кровью и с большим вкусом. А что нам нужно сейчас для выселения? Я таки утверждаю: именно большой политический и военный вкус. А он категорически есть у товарища Серова, если иметь в виду его прошлую идею: отменить горцам налоги и недоимки, дать им товаров и сытно покушать. Пусть мне кто-нибудь скажет, что это плохая идея. Ты же так не скажешь, Лаврентий Павлович?
– Не скажу. Зачем мне это говорить, – согласился Берия: сворачивали набекрень мозги тактические зигзаги вождя с Кагановичем.
– И правильно сделаешь, – похвалил Каганович.
– Мы пойдем навстречу вашей идее, товарищ Серов, – вклинился Сталин. – Можете передать Иванову и Моллаеву в Чечне: пусть везут в горы мануфактуру, керосин, кукурузу, белье, соль, муку. Пусть подготовят на имя Андреева и Микояна ходатайство о списании с колхозов недоимок и налоговых платежей, как с Дагестана. А вы, товарищ Серов, тем временем продумывайте переселение. Решение ГКО и НКВД будет готово завтра. В феврале сделаем постановление Верховного Совета о ликвидации мусульманских районов севернее Дагестана. Они там сидят сравнительно тихо. С чем вы не согласны?
Ожидая ответа от генерал-лейтенанта, он с холодным любопытством оглядывал его: Серова ломала тяжесть наваленной Сталиным задачи.
– Позвольте присоединиться к предложению товарища наркома, – наконец отозвался Серов. – Кандидатура Кобулова более подходит, если поручать акцию выселения заместителю.
– С первым мятежом в Шатойском ущелье и у Агиштинской горы справились вы, а не Кобулов. Почему не хотите опередить второй?
Серов подрагивал в нервном ознобе, вершил дикое насилие над собой: по углям ступал босыми ногами.
– Там я воевал с бандитами и диверсантами…
– Договаривайте.
Серов молчал.
– Что вы хотели сказать? Что теперь придется воевать со стариками и женщинами?
– Да, товарищ Сталин.
– Именно потому мы посылаем вас, а не Кобулова. Вы отказываетесь?
Сталин ждал. С интересом ждал Каганович. Азартнее подбирал рыхлое тело нарком. Бунт?!
– У меня нет такого права – не выполнить приказ, – изнемог и сломался Серов.
– Хорошо, что вы это поняли, – брезгливо и цепко оглядывал поникшего генерала Сталин.
– Разрешите вопрос, товарищ Сталин, – неожиданно подал голос Серов.
– Что вам непонятно?
– Как мне объяснить Иванову и Моллаеву эти две акции: завоз в горы продовольствия, списание долгов и – выселение? Первое противоречит…
– А кто вас уполномачивал говорить Иванову и Моллаеву о выселении? Мы сами оповестим их, когда придет время. Ваше дело приласкать горцев. И готовиться к очистке гор. Вы не видите связи между первым и вторым?
– Нет, товарищ Сталин.
– Близорукость еще простительна для генерал-майора, но не для генерал-лейтенанта, который хочет стать генерал-полковником. Советская власть руками примазавшихся врагов, ренегатов и предателей притесняла горца. Это мы сейчас немножко исправим, накормим его, оденем, обуем. Горец поддался на вражескую пропаганду, готовит второй мятеж. Мы его за это строго накажем. Что здесь непонятного? Поезжайте в Грозный завтра. Используйте все полномочия представителя Ставки.
– Разрешите идти?
– Покажите руки, – негромко велел Сталин.
– Простите, я…
– Руки покажите.
Генерал поднял ладони. Руки заметно подрагивали. Сталин всмотрелся. Усмехнулся, кивнул:
– Так и знал. Идите.
Проводил взглядом Серова, обернувшись, сказал Кагановичу:
– У этого мужичка чистенькие руки. Захотел прожить с чистыми руками всю жизнь. Пусть немножко испачкает их.
Перед отлетом вспомнил Серов об опальном, разжалованном в майоры Аврамове и его сыне. Гнет, ломает их там Кобулов. Сожрет ведь и не поперхнется. Надо сегодня же, сейчас…
ЦК ВКП(б) тов. Андрееву
СНК СССР, тов. Микояну
ИЗ ДОКЛАДНОЙ ЗАПИСКИ
… В горы направлено 370 тонн керосина, 9 тыс. метров мануфактуры, 3 тыс. комплектов белья, 3 тыс. тонн кукурузы из фонда госпоставок плоскостных районов.
Просим распространить постановление ГКО по Дагестану на Чечено-Ингушскую АССР:
1. Списать с колхозников горных районов недоимки и налоговые платежи.
2. Освободить колхозников горных районов от долгов и обязательных поставок сельхозпродуктов за 1942–1943 гг. в связи с крайним обнищанием горского населения и растущим в результате бандитским контингентом.
Секретарь ОК ВКП(б) ИвановПред. Совнаркома Моллаев
Глава 28
К концу февраля набряк полусветом гнилой и хищный день. С рассветом навалилась, стала мять утихнувшая было тоска. В горах посвистывал, дебоширил ветер.
Апти поднялся с жесткого ложа, вышел кз пещеры. Под ветром гнулся скелетно-голый куст. С него начинался спуск. В далекой ватной бездне внизу сытно урчало море. Апти стал спускаться. Сыромятные ичиги скользили по камням, обрастали желто-глинистым тестом на земляной круче.
Приморская песчаная полоса была голой и обсосанно-тощей. Между осклизлых каменных клыков ярилось море. Через них перехлестывали, с гулом били в песок черно-зеленые горы воды. Грязные ошметки пены, соленую водяную шрапнель подхватывал ветер, сек ими по лицу.
На окраине поселка между телеграфным столбом и тополем выгибалось, хлопало красное мокрое полотнище. Бешено скакали на нем белые буквы. Мокрый ветер лез за шиворот, под бешмет.
Апти нагоняла арба с массивным зеркальным шифоньером. Ишак, тащивший арбу, и погонщик поравнялись с Апти. Ишак открыл пасть, захлебываясь, сипло и гнусно заорал, давясь икотой: «Ик, а-а-а…»
Апти замедлил шаг, отстал от арбы. Плюнул ей вслед. Содрогаясь от ненависти к мокрой гнили, окружившей его, прислонился плечом к забору, поднял голову. Белые буквы вверху на красном полотнище судорожно вихлялись. Апти стал вылавливать их глазами, по одной, по две. «Да… здра… вст… ву… ет… День… Кра-с-ной Ар… мии!»
Осмыслил. Опалило щемящим воспоминанием: год назад в этот день Дубов поздравил бойца Акуева с праздником. Он подарил ему букварь, шило и моток суровых провощенных ниток: скалы, кустарник нещадно драли обувь и одежду.
Апти оттолкнулся от забора, побрел вслед за арбой, за дрожащим, мокрым зеркалом шифоньера. Арба громыхала коваными колесами на камнях. Сбоку дико ревело, обдавало йодистым духом море. Все было здесь ненавистно-чужим, и Апти почувствовал удушье.
Изморось, сочившаяся с неба, сгустилась в проливной дождь. Апти нагнал арбу и увидел себя в зеркале. В синем текучем квадрате колыхался одинокий смазанный человек с бородой, в мохнатой папахе. Каленые штыки молний били в море. После каждой долго оглушительно трещало и рвалось небо, и погонщик, оскалившись, вжимал голову в плечи, бил осла по раскисшему крупу. Он него летели брызги, ишак дергал арбу. Мир на глазах густел, становился вязким, подолгу застревал в ушах мокрым грохотом.
Вокруг мутного бородатого человека в зеркале заметно сгущалось фиолетовое сияние. Апти, не отрываясь, глядел в зеркальную глубину, на себя. Боковым движением он уловил движение над морем. Крутнул головой, всмотрелся – в позвоночник стал заползать колющий ужас.
Над гребнями волн, зарываясь копытами в пену, тягучим скоком надвигался на берег старый знакомый – белый жеребец. Качался в седле закованный в серый френч Иван-царевич с опущенными веками, дымил трубкой, поглаживал усы. Рядом, держась за стремя, скользил гладкий тип в очках, ворковал бархатно:
– Вспомни сорок второй. В то время как весь советский народ лил свою кровь, это племя…
– У меня нет племен, есть народы. Это тоже народ! – громыхнул всадник.
– Я разве по-другому мыслю? – поразился гладкий. – В то время как весь советский народ лил свою и фашистскую кровь, этот «тоже народ» убивает грузин. Смотри! Мертвые пастухи! – Выхватил из кармана фотографии, развернул веером. Желтый, тигриный глаз царевича полыхнул дымным лучом, уперся в снимки.
– Вор у вора барана украл. Зачем украл, не знаешь? Видел сон, растолкуй. Таракан на стену вылез, гладкий, с клыками. Было желание раздавить. Почему не раздавил?
– Руку не захотел пачкать! – пронзительно, ликующе взвизгнул лысый, стал растворяться в воздухе.
Иван-царевич ударил коня пятками. Белый жеребец, оттолкнувшись от гребня, вытягивался в струну. В долгом низком прыжке зацепил копытом верхушку телеграфного столба. Подкова сорвалась, упала, звякнула о булыжник.
Апти перевел дыхание, догнал арбу с шифоньером. Его двойник в глубине зеркальной утробы шел на него. Вокруг сгущался смутный, белесый пейзаж. Поначалу размытый, он постепенно обретал четкость.
Апти всмотрелся, обмер. В облупленной мокрой раме вокруг двойника глубинно мерцал, обретая земную реальность, родной Хистир-Юрт, запорошенный снегом. Апти затравленно огляделся. Вокруг кипел, плескался проклятый, ненавистный ливень, водопадом рушился на мостовую. И абрек почувствовал, что сейчас умрет, если…
Теряя сознание, он рванулся из последних – сил всем своим существом туда – к двойнику, в бездонный квадрат зеркала, в знакомый мир, к родным саклям, белой пороше и сизым дымам из труб.
Неимоверным усилием дух его, просочившись сквозь стеклянную плоскость, ринулся к фигуре двойника, прильнул, всосался и растворился в ней.
Над фигурой, над морозно-слепящей порошей, над крышами трепыхалась калено-красная лента с безумно плясавшими буквами: «Да здравствует День Красной Армии!»
* * *
Этот транспарант завис над улицей среди рева моторов, плача и криков. В объемистых клетках кузовов тесно сгрудилась человечья плоть, где девичья нетронутая грудь сплющивалась о лопатки мужчин. Творилось невиданное от сотворения аула.
В морозном воздухе нещадно шибало в нос выхлопным газом, потом, страхом и стыдом.
Апти видел сверху воспаленную красноту собачьих глоток, извергавших вой. Корова, убегавшая от чужака с винтовкой, ринулась в огород, опрастываясь от страха на ходу. Парно дымилась буро-зеленая жижа на сахарной белизне.
Из распахнутой двери сакли выбежал старик, раскрыл черный провал рта, закричал, потрясая посохом. Крика не было слышно, посох протыкал в низком небе круглые дырки.
Предсмертно, всполошенно суетился на сияющей белизне черный людской муравейник. Полнились решетчатые кузова черным войлоком бурки, курчавой папахой, серым платком, красным, слезно-мокрым лицом, кожаным хурджином, скатанным одеялом, простынно-пухлым узлом, хрупкими тельцами детей. Их поднимали над колыхавшимся безумием материнские руки.
Воплем, кашлем, стоном, плачем, ревом разбухала улица.
Солдат, ухватив поперек талии ясноглазую, круглолицую – совсем подростка, – волок ее к машине. Болезненно скалился, воротил лицо от сверлящего уши, безумного визга – та, которой не касалась еще от рождения мужская рука, погибала от стыда и страха.
Двое солдат тащили за руки вдоль улицы чеченца, молодого, жилистого, в разодранной до живота рубахе. Поперек черной, поросшей курчавым волосом груди бордовым разворотом дымился штыковой разрез, под ним все заляпано кровью. Молодой рвался из конвоирских рук, солдат дергало от бешеных рывков. Парень изловчился, харкнул старшему в лицо. Конвоир, вызверясь, зарычал, вывернулся, ударил чеченца ногой в пах. Отскочил.
Молодой, сломавшись пополам, оседал на снег. Солдат сорвал винтовку с плеча, истошно матерясь, передернул затвор. Ткнул стволом в согнутую фигуру. Винтовка дернулась, из ствола плеснуло едва видимое пламя, обуглив рубашечный сатин.
Трое окружили однорукого в распахнутом бешмете, не решая коснуться: на защитной гимнастерке под бешметом со стороны культи кровянисто поблескивали эмалью ордена, слева золотисто колыхалась гроздь медалей.
Апти всмотрелся, узнал: Абу Ушахов. Председатель стоял на своей земле, расставив ноги. На землисто-сером, бескровном лице полыхали глаза. Смотрел в упор на малую фигуру, вросшую в снег на обочине. Фигура торчала на белизне черным квадратом: вросла широкоплечей буркой в снег. Над буркой – серая каракулевая генеральская папаха с красным верхом. Генерал наблюдал сумасшедший людской муравейник. Ронял жесткие, сквозь зубной оскал, приказы подбегавшим.
Наткнувшись взглядом на однорукого с орденами, оцепенел и замер. Они смотрели друг на друга – каратель и приговоренный, смотрели неотрывно, не в состоянии расцепить взгляды. И красноверхий стал белеть лицом. Они молчали. Но их разговор раскатисто грохотал над Кавказским хребтом – от Хазарского моря до Черного.
– За что? – спросил однорукий.
– Приказ! Ты солдат, должен понять, – отчаянно оправдался генерал. – Меня сломали там, в кабинете, я трижды сдох, а воскрес дважды… Теперь торчу здесь мертвый, от меня смердит, как от крысы на помойке.
– Так и будешь жить мертвым? – грозно и брезгливо спросил Абу-председатель.
– Прости, солдат. Не я один, мы все…
– Врешь! Не все. Я видел других. Твой офицер зашел в саклю с солдатами. Там рожала молодая. Солдаты схватили ее, потащили к двери. Ребенок выпал из матери у порога. Солдат штыком отрезал пуповину. Ребенок остался в сакле, мать унесли. Офицер снял шинель, завернул ребенка. Потом выстрелил себе в рот. Они теперь лежат в сакле, на красном полу. А ты стоишь на белом, живой. Ты живой! Если ты мужчина, стань настоящим мертвым! Ты живой, хотя и смердишь, как крыса на помойке!
– Уве-сти-и-и! – взревел генерал солдатам. Отвернулся, скрипя зубами, лицом к сияющей громаде Эльбруса, подпиравшего бирюзовый свод неба. По меловой щеке сползала к подбородку тусклая жемчужина – ветрено было. Генерал стер ее острым плечом бурки. Больше не оборачивался, лишь махнул рукой, давая сигнал битком набитым ревущим «студебеккерам».
Рев уплотнился, окреп, кузова тронулись, поплыли вровень с крышами саклей. Околица глотала машины одну за другой. Черным зловещим жуком ползла в арьергарде генеральская эмка. Повисла стылая тишина. Взлетел на жердь петух, вспоров безмолвие сиплым криком.
Топились печи за распахнутыми настежь дверями, с улиц виден был трепет огня на поленьях. Кудрявые дымы зябко текли из труб, кошачьими хвостами подпирая оцепеневшее небо: ветер скорбно, надолго затих. Дымы текли сами по себе полчаса, может больше. Потом стали прозрачно истаивать, пока не растворились в погребальных сумерках.
… В открытую дверь боязливо просунулась лохматая башка волкодава. Окрика не последовало. На дощатом столе смутно белела баранья кость, пахло сытостью. Пес, цокая когтями по доскам, сделал шаг, другой, грозно скалясь, обходя ненавистно смердивший труп чужака. Рядом едва приметно шевельнулся, слабо пискнул шинельный сверток.
Собака, боязливо приседая, подобралась к столу, остановилась, нетерпеливо перебирая лапами, все еще не решаясь на воровство. Шинельный сверток у порога вдруг заворочался, заверещал, надрываясь в крике, тоненько и жалко. Пес прянул за стол, поджал хвост.
Кость на столе терзала его обоняние все сильнее. Волкодав, задрав голову, тоскливо завыл. Ему ответили разрозненные голоса: ржаво-хриплые и высокие, визгливые и густые. Они отгоняли от расстегнутого нараспашку аула холод и безлюдье до самой ночи.
Под вечер голоса смолкли на несколько часов, с тем чтобы взметнуться к неистово-звездному небу перед самой полночью. Сиротливым и растерзанным воплем отпевала мертвый аул собачья стая.
Скопище душ, призрачно и растерянно мечущихся над аулом, вспугнуто прянуло прочь, разом обнажив пространство над саклями. В него ворвалась и хлынула мертвящая бездна космоса, хлынула, жадно обволокла пахучие стены жилищ, каменные чурты могильников, раздавленную куклу на снегу, маленький комочек жизни, все еще обессиленно шевелившийся в офицерской шинели.
Души пращуров, что копились веками над аулом, принимали на себя черное давление бездны. Этот призрачный слой, подпитываясь памятью живущих, простирал в ответ над аулом свое покровительство и сторожевое бдение. Он скреплял стены жилых башен, отгонял от домов и с улиц диких зверей и змей, отводил лавины и сель, глушил хищное нашествие сорняков и крапивы, гнал прочь мор, тучи ворон и взбесившихся шакалов – все, что слала на жилье сатанинская бездна, враждебная человеку.
И теперь вся нечисть, встрепенувшись в темных своих гнездищах, стала готовиться к весеннему нашествию: буйно заплетать крапивой и лопухом дворы, шарить крысиными стаями в закромах и сапетках, раздирать стены стволами лозин, пачкать вороньим пометом стекла, затыкать трубы гнездами.
Беззащитен и обречен был аул, как и тысячи деревень в России. Прикоснись к ним сострадающей душой, соотечественник, помяни их муки в угасании.
Все так же шипел и плющился струями о камни ливень. Вода текла по лицу Апти, заливая глаза. Он со стоном повернулся, встал на четвереньки. Долго тряс головой, приходя в себя. Вспышкой опалило память: аул… снег… машины… вой… Куда всех увезли, зачем? Что это было?
В левой стороне груди надсадно ворочалось, ныло вместо сердца что-то чужое, инородное. Ознобом било тело.
Опираясь на стену, он поднялся, вышел из проулка на улицу: та самая, мощеная булыжником. Но арбы на ней уже не было. И давно уплыл белый жеребец с Иваном-царевичем. Может, ничего и не было?
– Хумма дац хилла![23]23
Ничего не было (чеч.)!
[Закрыть] – неистово отрекся он от аульского кошмара, повторил это несколько раз как заклинание.
Пошел вдоль улицы. Все так же ревело море, рушило водяные горы на берег. Вода захлестывала мир, влага текла по лицу. Она пропитала, казалось, мозг, просачивалась к самому сердцу.
– Хумма дац хилла! – заклинал Апти еще и еще раз.
Впереди под фонарным столбом что-то тускло блеснуло. Апти нагнулся, задрожал: лежала подкова-громадина, размером с суповую миску, – та самая, от белого жеребца.
Он поднял ее, перевернул, обтер мокрым рукавом бешмета. Из блесткою железа выпукло выпирали четыре маленьких лица. Апти вгляделся, узнал. В мокрую сизую даль смотрел Иван-царевич с усами. За ним – Федор Дубов. В затылок к нему пристроилось лицо однорукого Абу Ушахова. Портретную троицу замыкал он сам, Апти, – в каракулевой папахе, отрастивший короткую бородку.
Иван-царевич оставил ему по русскому обычаю подкову на счастье. На счастье?
Апти опустился на корточки, потом лег на спину. Полежал, засмеялся. Он выкашливал из себя хохот посреди мостовой, стонал, захлебывался, выплевывал воду, ерзая крупным телом по булыжнику. Одинокая мокрая фигура прохожего, не доходя до него, шарахнулась в сторону, растворилась в хрустально-дождевой пелене.
Под вечер ливень кончился. Брюхатые туши туч, все еще беременные влагой, волочились над домами. Там и сям, выпирая из стекол, зажигались колючие огни. Они дробились в лужах. Хищным беркутом падала из высей ночь.
Волоча ноги, шаркал Апти по тротуарам, добираясь до окраины. Он шел в горы, в свою пещеру, чтобы зажечь костер и обсушиться. Он объелся чужбиной. Она сидела в нем, как травленая падаль в чреве волка. И теперь его сотрясали рвотные позывы. Вытошнить чужбину надлежало сегодня, иначе он сам станет падалью.
Посидев у костра, он высушил одежду и обувь, наконец-то согрелся. Потом стал собираться в дорогу. Скудные пожитки он уложил в хурджин, россыпь патронов и подкову от белого жеребца – за пазуху. Собравшись, потрогал свое главное имущество – патроны. Они сбились в кучу, облепив подкову.
Прижимая колючую грудку к голому телу, он вздрогнул, замер, чувствуя, как дыбом встает волос под папахой: подкова явственно шевельнулась под ладонью. Она ворочалась, настырно и брезгливо выбираясь из маслянистой липкости пуль. Выбралась, поползла вдоль ребер. Апти отдернул руку, чувствуя, как протискивается под рубахой к позвоночнику хладная железина. Приткнулась к спине, угомонилась.
Все вокруг было реально, тихо. Бездонную ультрамариновую прорву над головой одна за другой прожигали угли звезд. Они выстреливали в Апти длинными лучами, и он ощутил себя малым жучком, пришпиленным спицей к необъятности горного хребта.
За ним призывно и прохладно мерцала родина. Апти качнулся и пошел на этот зов. У него была еда, спички, оружие и подкова на счастье. Этого должно хватить до самого Хистир-Юрта, должно, ибо пульсировали в мозгу кузова, нафаршированные людьми, вой, стоны, плач и зябнувшие огни за распахнутыми дверями. Было ли это?
– Хумма дац хилла! – еще раз взмолился он, ибо такого ужаса не должно быть наяву.
Пригревало солнце, дымились просыхавшие бугры, слабо пахло весной. Аул выползал из-за хребта, открывался его взгляду с малой высоты птичьего полета. Волоча ноги, он донес иссохшее, уже немое к страданиям тело к валуну и опустился на него. Лохмотья его бешмета шевелил ветер. Кожа на скулах, на губах лопнула глубокими трещинами, соленая влага слез, попадая в них, разъедала болью.
– Хумма дац хилла, – молился он непосильно-долгим путем, отгоняя видение в зеркальном шкафе и изводящие предчувствия.
Теперь аул был как на ладони. Он появился внизу, и глазу Апти хватило одного мига, чтобы обнять родную россыпь домов и башен. Человек жадно вобрал в себя долгожданный лик села, и в сознании изгоя взорвались боль и отчаяние.
– Дариге а дара хилла![24]24
Все было (чеч.)!
[Закрыть]
Аул лежал мертвым. Трупные пятна тающего снега пронзительно и девственно венчали каждое крыльцо. И не было дыма ни над одной трубой.







