Текст книги "Гарем ефрейтора"
Автор книги: Евгений Чебалин
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 39 (всего у книги 41 страниц)
Глава 33
Более года после восстания Осман-Губе отсиживался в горах Дагестана. Аул его детства принял блудного сына снежным равнодушием. Родственников в нем не осталось. Знакомым он рискнул показаться: дважды накрывало аул черным крылом карательных проверок, спущенных из Махачкалы Кругловым и Меркуловым. Полковник укрывался у друга детства – хромого Мамеда. С ним же и оборудовал пещеру неподалеку от аула, у него и бывал изредка ночами, узнавал новости, фиксировал приливы и отливы репрессий.
Рацию с запасными батареями, сброшенную с оружием еще в Чечне, он оставит там же, у Богатырева: вместе закопали у него в саду, упаковав во влагонепроницаемый резиновый мешок, а затем в брезент.
Перед этим последний раз вышел полковник в эфир, сообщил Арнольду в Армавир о своем уходе в подполье на неопределенное время, попросил оставить те же позывные, то же время для связи с Берлином и на всякий случай со Стамбулом.
В феврале 1944 года, узнав о выселении чеченцев и ингушей, Осман-Губе понял: все кончено. Сталин одним махом обрубил тыловую угрозу, припекавшую его с юга, разорвал агентурную – немецкую, английскую, турецкую – сеть, сплетенную за годы на Кавказе многими разведками мира. Выжженная, обезлюдевшая от коренного населения земля уже не даст антисоветских ростков.
После этого Осман-Губе приложил все силы, всю хищную изворотливость ума, чтобы запастись формой милиционера и самым надежным удостоверением – офицера НКВД. Это в конце концов удалось, помог Мамед старыми связями и подкупом.
К концу марта, когда стали набухать почки на старой груше, спала волна репрессий и зажурчали первые робкие ручейки в горах, полковник решился на дальнюю вылазку в Чечню: пора было выбираться к своим через Турцию, предварительно проинспектировав остатки агентуры среди русских в Грозном.
Из Унцукуля он отправился к Ботлиху, затем через перевал Харами перешел границу Дагестана и Чечни и добрался до Ведено. А уж оттуда двинулся к Новому Алкуну.
Горный переход дался неимоверно трудно, хотя год вольной жизни в горах, простая здоровая пища укрепили Осман-Губе.
За время перехода он перебирал и оценивал все сделанное за долгую жизнь. Отрады это не принесло, память бесстрастно выдавливала на поверхность стерегуще-жестокую суету с подчиненными и раболепную осторожность с начальством. На ум пришел безрадостный образ: будто двигался он к цели (покой, независимость, комфорт) рваными прыжками по земле, уставленной капканами. И становилось все труднее с каждым годом попадать в тесные промежутки между ними.
… Мертвым молчанием встречали его пустые сакли в аулах. Редкие из них начинали заполняться переселенцами из России. Такие селения полковник обходил стороной.
Новый Алкун встретил Осман-Губе тем же смрадным запустением. Дом связника Богатырева был распахнут настежь, плесень и тлен разъедали его изнутри.
Откопав рацию, вложив в нее батареи, он повернул ручку. Щекочущей надеждой обдало сердце: малахитово засветился индикатор, хотя на это не осталось почти никакой надежды.
Вечером он вышел на связь со Стамбулом. Но едва начал передачу, как с ужасом зафиксировал стремительное падение мощности – на глазах садились старые батареи. Тускнеющий зеленый огонек погас через несколько секунд.
Он долго сидел под яблоней, измордованный ударами судьбы, поникший старик, который потерял все, кроме самой жизни. Нужна ли она такая вот, без просвета, без цели?
Но жажда жизни в его сухом, все еще крепком теле оказалась сильнее логики и здравого смысла. Она подняла Осман-Губе и повела дальше, к последней призрачной надежде – к дому Махмуда Барагульгова: может, удалось второму связнику выскользнуть из облавной, выселенческой сети в последний момент, может, швыряет его по горам волчья доля абрека.
Ангушт тоже оказался пуст. Но в сакле Барагульгова было подметено, занавески на окне раздвинуты и в очаге еще теплились угли под слоем золы.
Полковник сел в засаду на чердаке соседней сакли и приготовился к долгому ожиданию. Ослепительно белым, нетронутым саваном лежала между мертвыми саклями улица. Лишь одна хорошо протоптанная тропинка тянулась через огород к сакле Махмуда.
Через трое суток Осман-Губе увидел: к околице на рысях подъехали легкие плетеные санки. Седок распряг, завел в катух лошадь. Немного погодя он вышел, направился к сакле, закрыл за собой дверь.
Махмуд вскинулся на скрип двери, вгляделся, раскинул руки:
– Осман! Дорогой! Ей-бох, как родной брат ты мине, как отец! Почему долго не приходил! Где был?
На лице хозяина влажным растроганным блеском сияли глаза. Объятие было неистово-крепким, долгим, Осман-Губе успокоился.
Задвинув занавески на окне и завесив его толстым байковым одеялом, Махмуд зажег свечу, собрал на стол скудную снедь. Очаг запалили уже в полной темноте. По кунацкой расползалось благодатное дымное тепло. Пили бульон из сушеного мяса, закусывали овечьим сыром, чуреком.
Махмуд рассказывал о выселении. Голос дрожал, прерывался. Связник отворачивался, вытирал глаза. Двадцатого февраля шесть мужчин на шести санях из Ангушта отправились далеко в лес: охотиться, готовить дальние кошары для летней пастьбы скота. Вернулись в пустой аул. Жены, дети, старики – где они теперь, пережили дорогу в Казахстан или уже в райских садах Аллаха?…
Теперь шестеро бродят по горам волками: то их стерегут из засады гаски, то они грызут глотки красным истребителям, сдирают с них шкуры живьем. Двое из группы тяжело ранены. Махмуда послали пошарить в пустых саклях: может, где завалялось лекарство.
– Много раз приходил домой? – сострадая, спросил полковник.
– Два раза. Сюда ходить, ей-бох, как кинжалом тут режет, – сморщился, накрыл сердце черной ладонью связник.
– Понимаю тебя, брат, – сцепив зубы, обнял чеченца Осман-Губе.
Ослепительно высветилась в памяти глубокая, проторенная по огородной целине стежка – такую двумя визитами не выбьешь. Значит, приходил много раз. Для чего?
Вызревало решение: с помощью Махмуда добраться до города в предельно плотном режиме слежки за проводником. Перед городом избавиться от него. В Грозном проверить две явки, дать задание и затем, имея в послужном активе хоть это скудное дело, кое-какую заслугу перед берлинскими хозяевами, прорываться в Берлин через Баку, Иран или Турцию. Документы надежные, они легализовали ношение оружия. Догонять по Европе откатившийся на сотни километров фронт с целью перейти его – безумие.
– Теперь немножко спать будем, – сладко зевнул, бросил бурку на топчан Махмуд. – Давай сюда ложись, я на полу…
– Здесь не будем, – покачал головой немец. Объявил спокойно: – Ночевать в лесу.
– Зачем лес? – оторопел связник. – Тепло тут.
Осман-Губе молча буровил связника глазами. Напомнил: красные.
– Ей-бох, они сюда не ходили больше! – страстно уверил Махмуд.
– Сегодня нет, завтра могут прийти, – жестко дожал полковник. – Иди запрягай лошадь.
– Ты правильно говоришь, – неожиданно поддался Махмуд. Оделся, пошел запрягать.
И опять заныло в гестаповце: лекарства. Он приезжал за лекарствами для раненых, почему не сопротивляется, не напомнит?
… Сели, поехали почти в полной темноте, едва подсвеченной снегами. Небо застлало черной пеленой туч, луна лишь изредка высвечивала в их глубинной толще хининно-тусклый клок.
Лошадь с трудом тянула на крутой подъем, боязливо, недовольно всхрапывала. Крепко, совсем не по-весеннему подморозило, визжал наждачно-жесткий наст, из фиолетово-темного пространства выползали, плыли мимо торчащие черные туши стволов: густел матерый лес.
Съехали в ложбину, натаскали сушняка, запалили костер. Лошадь устало отфыркивалась. Махмуд накрыл ее попоной. Перед отъездом нагрузил ворох тряпья из своей сакли: домотканые коврики, теплый бешмет и специально для Осман-Губе тяжелый тулуп.
Уселись в сани напротив костра. Махмуд, умащиваясь поудобнее, предложил:
– Утром поедем к кунакам. Мал-мал гостим, потом…
– Утром едем в Грозный, – сухо перебил гестаповец. – Там дела. Сколько ехать?
Почувствовал плечом: будто током шибануло аборигена.
– Э-э. Осман, я чечен-бандит, как в город ехать? Турма не хочу!
– Не надо бояться. Есть документы: я – дагестанский майор НКВД, ты – мой оперативный работник. Едем в наркомат Грозного, в спецкомандировку.
Барагульгов долго молчал, думал.
– Тогда другой дело, – наконец согласился. – Я тибе верю.
«Куда после Грозного, не спросил», – в третий раз настигло сомнение полковника. В нем сгущалось чувство опасности. Оно в конце концов привело к решению: этого надо убирать еще в лесу, при первой же остановке, не доезжая до города, когда станет ясно, в каком направлении город.
Коротали долгую ночь на санях, полулежа. Дремали вполглаза. Рядом мерно хрустела сеном лошадь.
К утру вызвездило. Пронзительно и гулко ввинтился в предутреннюю тишь волчий вой. Осман-Губе, дрожа от озноба, очнулся. Розового окраса рассвет расползался по горам. Лошадь, понурив голову, дремала рядом с черным кругом кострища. Махмуда рядом не было.
Режущая опасность полоснула полковника: проспал, упустил! Сбросил с плеч наброшенный тулуп, спрыгнул с саней. Рванул кобуру с пистолетом, расстегнул, достал оружие. Выудил из кармана ватника лимонку.
Стылая грозная тишина обволакивала, сжимала обручем голову до звона в ушах.
Позади едва слышно хрупнул снег. Осман-Губе дернулся на звук, развернулся. Из-за густо-белого начеса кустов выходил, затягивая брючный ремень, проводник. На черно-щетинистом лице прорезалась зубная щель:
– Салам алейкум! Как спал, Осман?
– Где был? – коршуном уставился гестаповец.
– За кустом сидел, – широко расплылся проводник. – Тибе тоже надо. Иди посиди, далеко ехать.
Осман-Губе пошел за кусты, убедился.
… Барагульгов кутал полковника в тулуп, пыхтя, с натугой застегивал овчину на все пуговицы, заботливо урча:
– Типло будит, клянусь, хорошо будит…
Руки Османа-Губе утонули в длинных кишках рукавов, голова – в шерстяном стоячем заборе воротника. С великана тулуп, что ли?
Ехали рваным темпом: вверх – вниз. Снегу, не давленного, не тронутого полозьями, намело на бывшей дороге почти по колено.
Лошадь парила, роняла табачного цвета кругляши, устало отфыркивалась. Барагульгов часто соскакивал с саней, помогал, подталкивал.
Осман-Губе угрелся, наглухо закованный в овчину, временами проваливался на несколько минут в дремоту. Все шло по его плану вопреки предложениям туземца.
Остановились на краю речушки. Иссиня-темный стеклянный поток скользил над камнями в белой пушистой окантовке. Лошадь сунулась к нему мордой, зайдя по колено, жадно всосала в себя расплавленный хрусталь воды.
Махмуд, загребая ногами снег, устало побрел к кустам.
– Сичас, малый дело сделаю… Скоро в городе будем. Час ехать, – махнул рукой в сторону Грозного.
Осман-Губе дрогнул, пронзительной ясностью решения обдало мозг: пора! Здесь.
Сунулся расстегивать пуговицы тулупа. Бешено засопел: мешали непомерно длинные рукава. Стал выпрастывать из них руки. С изумлением понял – не получится: кисти намертво вязли в длинной, узкой, забитой шерстью трубе.
Пыхтя, ругаясь остервенелым шепотом, прихватил две полы, чтобы дернуть их в разные стороны, разодрать овчинный смирительный халат, с мясом выдрав пуговицы. Покрываясь испариной, ловил зажатые в кистевом изгибе тяжелые, неподатливые овчины… Время! Уходило время.
– Что, не выходит? – с веселым ядовитым сочувствием спросил неподалеку сочный голос.
Осман-Губе передернуло. Он вскинул голову. Глаза его полезли из орбит. У кустов, куда скрылся Махмуд, стояли пятеро автоматчиков. От них отделился невысокий, в ладно сшитом белом полушубке офицер. Держа автомат наготове, пошел к полковнику. Остановился в трех шагах, заинтересованно предложил:
– Продолжайте. Ну-ка, дернули!
Осман-Губе, загипнотизированно глядя в черный зрачок автоматного дула, рванул полы в разные стороны. Внизу чуть слышно треснуло, и… ничего.
– Ни хрена, – с удовлетворением зафиксировал Аврамов. – По спецзаказу для вас сработано, господин полковник. Пуговица – железная, крашеная, пришита намертво шелком. Ну-с, будем знакомиться. Полковник Аврамов, офицер для особых поручений при генерал-лейтенанте Серове. Вы, Осман-Губе, мое особое поручение еще с сорок второго. – Подался вперед, негромко хлестнул командой: – Встать!
Осман-Губе поднимался на санях, придавленный чудовищным, безнадежным бессилием: его, старого разведчика, провел дикарь. Надо было стрелять в туземца после первой лжи. Захлебываясь в селевом наплыве страха, все же ворохнулся полковник сыграть негодование:
– В чем дело? Я офицер НКВД из Дагестана, направляюсь…
– У нас нет времени на спектакль, обер-штурмбаннфюрер, – поморщился, перебил Аврамов. – Вы попали под наше наблюдение с момента прибытия к Исраилову. Радист Ушахов – наш агент. Он назвал и ваших связников Богатырева и Барагульгова. Богатырева мы прозевали, ушел в банду перед выселением. А Барагульгов на вас зуб давно имеет, сам предложил нам план в случае нашего появления. Для этого мы оставили его в горах. Однако долго вы отсиживались, мы уж всякую надежду потеряли.
Ваше прибытие в Ангушт засекли сразу же. Сигнал – задернутые занавески в сакле Барагульгова. Как видите, я открыл все наши козыри. Вам изображать кого-то – лишняя трата времени. Будем о деле говорить?
– Не здесь и не сейчас, – сгорбился полковник. Тулуп давил на плечи свинцовой тяжестью, сгибал хребет.
– Именно здесь. Сейчас, – уперся Аврамов. – Слишком большая роскошь давать отсрочку такому стервятнику, как вы.
– Что вы хотите?
– Нам нужно закончить одну давнюю работу. С вашим участием. Либо вы включаетесь в работу – тогда одно отношение к вам, либо отказываетесь – в этом случае попробуем справиться сами. Поймите, вы для нас давно отработанный материал. И нужны лишь для одного пятиминутного дела.
– Мне надо подумать.
– Я уже сказал: нет времени. У нас осталось… – Аврамов посмотрел на часы, – сорок минут до сеанса радиосвязи.
Бунтующая гордость закипала в Осман-Губе. Он – инородец, унтерменш, хиви – дорос до полковника в одной из лучших разведок мира. А с ним обращаются как с ефрейтором из гитлерюгенда, весь набор воздействия – букет примитивных нелепостей, проросший на столь же нелепой лжи.
– Вы слишком самонадеянны, полковник, – выпрямил спину, уставился вдаль гестаповец. Его горбоносый чеканный профиль рельефно впаялся в неистово-розовый небесный фон.
– Я? – удивился Аврамов. – Это как понимать?
– Все ваше пятиминутное дело, в которое вы заталкиваете меня, – блеф, примитив, попытка втянуть в соучастие в момент шока. Я более двадцати лет в разведке. Потрудитесь поискать для работы со мной более профессиональный стиль.
– А чем вам мой стиль не нравится? – с напористым любопытством спросил Аврамов.
– Вы привязываете свое дело к моей поимке. Но сто шансов против одного, что мы могли не появиться здесь к этому времени. Я мог изменить маршрут следования. Я мог трижды пристрелить Барагульгова за топорную ложь, он трижды бездарно выдал себя. Наконец, я мог вообще не появиться в Ангуште, а перебраться в Турцию из Дагестана…
– Однако вы здесь при всей нашей примитивщине, – хулигански пнул и рассыпал горделивое строение гестаповца Аврамов. – Торчите, извиняюсь, дурацким пугалом в нашем тулупе. И демонстрируете свою фанаберию.
Осман-Губе молчал. Аврамов исподлобья уставился на его горделиво-верблюжий профиль, зло усмехнулся:
– Ну и хрен с вами. Уважим ваш двадцатилетний стаж. Давайте начистоту, коль вы такой любитель высокого стиля. Значит, так. Через… тридцать две минуты у меня прямой сеанс с Ушаховым. Он все еще при Исраилове. Связь пойдет прямым разговорным текстом. Мы им ни разу не пользовались, контакты вязались морзянкой, я работал в качестве стамбульского шефа Ушахова, шефа, который не мычит и не телится для реальной помощи Ушахову и Исраилову.
На самом деле, на кой черт теперь Стамбулу какой-то Хасан? Его красные ободрали как липку: без войска по горам скачет. Но тут появляетесь в эфире вы, птица берлинского полета, стервятник гестапо, которое привыкло смотреть вдаль. Гестапо нужна агентура Исраилова, сеть его ОПКБ. Частично она в Казахстане, частично в Грозном. Вы ведь заявляли о своем желании завладеть этой сетью перед уходом от Исраилова? Я вас спрашиваю!
– Заявлял.
– Вот. Теперь повторите то же самое Исраилову еще раз. Самолично. Вы скажете: в энский час в энском месте сядет, не глуша моторов, немецкий самолет. Он заберет Исраилова и Ушахова со всеми списками ОПКБ и завербованной агентуры в Берлин. Через Иран.
Конечно, мы можем отбить эту новостишку морзянкой, без вас. Но, господин Осман-Губе, Исраилов описается от радости, услышав ваш родственный баритон. Да и веры больше живому голосу, чем морзянке. Теперь все понятно? Вы готовы? Да или нет?
– Нет, – утверждаясь на крепнущей надежде, отказал Осман-Губе.
«Не так резво, полковник, не так хамски. Если я разговорюсь, то лишь с Серовым. Я слишком много знаю, чтобы опускаться до тебя. Ты ничего со мной не сделаешь, у тебя нет полномочий. А мне надо многое продумать». Отворотившись от бешеного изумления красного, расслабил ноги Осман-Губе и опустился в сани, сморщив гармошкой овчинную свою тюрьму. Сидел, смотрел поверх кустов, обжигаясь щекой о свирепый накал затянувшейся паузы.
– Коней! – вдруг лопнуло над ухом.
Из кустов выводили оседланных озябших лошадей. На них взлетали бойцы-автоматчики.
– Куда этого, товарищ полковник? – негромко, деловито спросил хриплый голос.
– В расход. Вон там, в кустах, – равнодушно бросил приговор Аврамов. – Иванчук, Голещихин, привести в исполнение!
– Есть! – отозвались в унисон две дубленные морозом глотки, и два тугих рычага, уцепив гестаповца под мышки, сдернули его с саней, развернули, повели.
– Быстрей! – подстегнул полковник, и тупая безжалостная сила дернула, повела Осман-Губе рысью.
Чувствуя, чтоу него вот-вот лопнет сердце, он выбросил ноги вперед, буровя траншею в снегу, выкрикнул:
– Стойте! Господин полковник! Мы не закончили! Не обговорили условия!
Бойцы приостановились.
– Какие к… матери условия?! Условия он нам будет ставить, с-сука гестаповская! Выполнять!
Рванувшись изо всех сил, уперся Осман-Губе в саванно-белое, стремительно надвигающееся небытие, заштрихованное кустами. Но оно неотвратимо надвигалось. Тогда закричала в нем фальцетом неистовая страсть к жизненному, такому бесценному остатку, к стерильной чистоте снегов, к морозной щекотке воздуха в груди, к бело-розовому сиянию вокруг:
– Не на-а-до! Я согласен! Господин полковник, согласен!
– Отставить, – велел Аврамов. – Расстегните его. Возьмите себя в руки, Осман-Губе. Успокойтесь. У нас еще двадцать минут. Припомните, где вы были с Исраиловым только вдвоем? Дайте ему текст.
Глава 34
Приветствую Вас, дорогой Дроздов!
Я настаиваю: сделайте все возможное, чтобы добиться из Москвы прощения моим грехам. Они не так уж велики. Карьера и власть – жестокие и не всегда разумные стимулы наших поступков. Я неосмотрительно позволил им завладеть собой, причинив Советской власти столько хлопот и неприятностей.
Прошу прислать мне через Яндарова копировальную и писчую бумагу – 200 листов, тетрадь, доклад Сталина от 7 ноября, военно-политические журналы. Думы кипят во мне, как в адском котле, и я чувствую: там вызревает качественно иное варево, которое может быть полезным для Советской власти. Смею полагать, что от раскаявшегося Исраилова – публично раскаявшегося – будет больше пользы, чем от сожранного туберкулезом.
Я нуждаюсь в лекарствах. Пришлите лучшее из всех. Поверьте, я найду, чем отблагодарить. Мы стояли по разные стороны баррикады, но это было чисто биологическое, национальное противостояние, которое теперь глубоко противно моей душе, как и национализм любого пошиба.
Люди нашего с Вами масштаба обязаны находить общий язык, чтобы не ввергнуть мир в пучину хаоса.
Ваш Хасан Исраилов
ТЕЛЕГРАММА
Сталину, Молотову, Жукову,
политическому представительству Англии в СССР,
политическому представительству США в СССР,
в Верховный Совет СССР
Наш чечено-ингушский репрессированный народ в лице его делегаций и представителей абрецких отрядов уполномочил меня передать в ваш адрес телеграмму следующего содержания.
Наш народ не заслужил того репрессивного мероприятия, которое осуществили органы НКВД. Они называют нас (ОПКБ) врагами Родины, фашистскими прихвостнями, наемными агентами империализма. Так ли это?
Нет. В идеологии и теории нашей партии (ОПКБ) было кое-что от национал-социалистской партии Гитлера, в частности: пассивная борьба против засилья вульгарного большевизма и сионизма в России.
Но сейчас ОПКБ – мирная и демократическая организация. Она имела бы в любом другом государстве возможность для легального существования. Но у нас запрещена. Причина этого запрещения ясна: политические авантюристы всех мастей и господа реакционное духовенство типа Джавотхана Муртазалиева, международные шпионы заманили нас в такую политическую паутину, из которой мы не в состоянии сами выбраться.
С течением времени программа и устав нашей партии неоднократно подвергались дополнениям и исправлениям. В настоящее время это вполне демократическая, конституционная партия, основной сутью которой является образование федеративной Республики Кавказ, что отвечает чаяниям двенадцати братских наций, населяющих его.
Успех Красной Армии на всех фронтах должен смягчить ваши сердца, породить в них слова прощения.
Если же невозможно оставить нас на свободе безнаказанными, если невозможно опубликовать амнистию, просим назначить нам наказание – выселение за пределы СССР, по аналогии со следующими фактами:
1. Удаление Шамиля русским царем.
2. Удаление Ленина царем перед революцией.
3. Удаление Троцкого из Советской России Сталиным.
4. Удаление Димитрова из Германии Гитлером.
Хасан Исраилов
Шли всю ночь. Под ногами изредка хрупал снег – растаяло и даже подсохло везде, кроме глубоких лощин. К хутору Ошной Кенахоевского сельсовета добрались к утру: Исраилов, Ушахов и двенадцать боевиков, возглавляемых Иби Алхастовым.
Саклю, указанную Осман-Губе в разговоре по рации, нашли сразу: каменная заброшенная коробчонка на краю аула под большой чинарой. Впритык к ней – катух для скота, почему-то запертый на большой ржавый замок.
Выставив автоматные стволы, двое телохранителей ударили дверь, вломились внутрь. Полосы снега на полу, стол, топчан, лавки, давно погасший очаг. Серыми молниями метнулись вдоль стены две большие крысы, исчезли под рваным, в дырах, брезентовым пологом.
Телохранители отогнули полог, всмотрелись в полутьму катуха. Пол густо устлан лежалой соломой, засохшими коровьими лепешками. С низкого потолка бахромой свисала паутина, на грубой каменной кладке стен толстым слоем налипла изморозь. Дверь снаружи заперта на замок, вход в катух только через саклю.
Двое вернулись на крыльцо, позвали:
– Заходите, пусто.
Вошли. Тесно, шумно расселись по лавкам, на топчане.
Ушахов огляделся, шумно выдохнул струю пара изо рта, сказал Иби Алхастову:
– Принесли бы сушняку. Отогреемся.
Телохранитель оглянулся на хозяина – здесь приказывал он. Хасан молча кивнул на дверь. Они в самом деле вымотались до предела и продрогли.
Ушахов перевел дух: одно звено задуманного закольцевалось.
… Через полчаса внесли, грохнули на пол несколько охапок сушняка, затопили очаг.
Исраилов, бросив туго набитый хурджин на топчан (никому не доверил, нес всю дорогу сам), грузно, расслабленно сидел за столом. Подняв голову, велел:
– Все в круговую засаду. Придет один человек, скажет: «Я из Унцукуля» – пропустите сюда. Остальных задерживать или убивать. Идите.
Охранники, косясь на огонь, распустившийся благодатным цветком, потянулись к выходу. Остался Ушахов и два телохранителя.
Ушахов сел на топчан рядом с хурджином. Он уперся в бок весомо и туго. В нем таился итог двухлетней ушаховской жизни, конечная цель: фамилии, адреса, пароли агентуры, всей антисоветчины, сколоченной лично Исраиловым, на которую он опирался в своей работе на Кавказе.
Почти все знал об этом Джавотхан Муртазалиев, частично – Иби Алхастов. Больше никто. Гонораром за кровь и пот станет вот эта кожаная заляпанная сумка.
«– Хасан, это я, человек из Унцукуля. Слушай внимательно. Я выполняю приказ. Жди меня с утра второго апреля в сакле, там, где мы встречались с Апият. Жди с бумагами. Ты, радист и бумаги нужны тем, кто отдал приказ. Я отведу к самолету. Все».
Этот голос возник неожиданно, как из преисподней, ударил по обнаженным нервам. Исраилов, потрясенно глядя на тускло-серый замолчавший ящик, только что подаривший спасение, задрожал подбородком, обнял Ушахова:
– Все… все, Шамиль! Конец этой мерзости, будь проклята земля трусов, шкурников, земля крыс! Они побежали с моего корабля при первой течи.
Осман-Губе продиктовал условия спасения три дня назад. Сегодня они выполнили свою часть. Дело за немцем. И за Аврамовым. Гестаповец говорил под его контролем: время выхода в эфир было аврамовское – для Ушахова. Для него же и слова: «Я выполняю приказ». Для Исраилова эти слова наполнены другим, долгожданным и ликующим смыслом: немец выполнял приказ Берлина: отвести к самолету, улететь!
Хасан привел к сакле, где они с гестаповцем когда-то встречались с какой-то Апият. Аврамов, наверное, уже окольцевал это место. Когда они пойдут на штурм? Сигналом для работы Ушахова станут первые выстрелы снаружи. Цель его работы – вот этот хурджин. За него нужно драться, пока не подоспеют аврамовские истребители.
Сколько времени? Снаружи сторожат двенадцать боевиков Хасана – самые надежные, испытанные. У них десять автоматов и два пулемета. Эту силу сразу не пробить даже роте. А может, не ждать, начать самому, сейчас?…
Сколько он продержится? Двое у очага, третий за столом. Даже если удастся прихлопнуть всех троих, в саклю ворвется наружная охрана. Тогда списки уплывут. Как быть, когда начинать?
Бессильный гнев изводил Исраилова. Сделанного уже не вернуть. То письмо Дроздову и письмо Сталину, Молотову… Когда-нибудь они выплывут. Они выдадут скулеж уставшего вождя. Тем, кто родится позже, никогда не повторить его путь мести, славы и величия, им никогда не насладиться сладким туманом суверенных надежд, не отравиться дымом пожарищ, где истлели эти надежды. Им не достичь тех разреженных высот, куда он взмывал орлиным взлетом, и той пропасти, где он теперь заживо гниет.
Потомки не поймут и не оценят. Горские дикари, может быть, вырвутся из казахстанской клетки, когда околеет сталинская свора. И начнут наверстывать ссылку: хапать, давиться деньгами, золотом, тряпьем… Мерзкий, ненавистный плебс будет стервенеть у беспризорного советского корыта, как стадо голодных хряков.
И вот тогда он огреет это стадо, предавшее его, длинным закордонным кнутом своей книги. Он выхаркнет в ней все, что думает о вайнахах. Эти горы, эти дикари всегда вызывали в нем тошнотное омерзение. Всегда! Но почему? Он никак не мог понять это раньше: откуда такая брезгливость к соплеменникам?
Просветил старик Джавотхан: в нем течет кровь великой еврейской расы. Ей тяжело, гнусно мешаться в венах с кровью горского плебса, кровью мусульман.
Он расскажет об этом в своей книге, и Европа Ротшильдов, Вандербильтов, Европа сионских магнатов рукоплесканием встретит такую книгу. А может, не Европа, Америка?
Но прежде надо выжить, притвориться и выжить. Он бросит за свое выживание гестаповским псам списки ОПКБ – обглоданную кость. Но самое ценное останется у него – Гачиев. Это крупный козырь, он подрастает уже в аппарате Берии. Пусть станет там тузом, тогда за него можно получить сполна в любой разведке. Фотография, где они тискают друг друга в объятиях, растет в цене вместе с ростом Гачиева. Она как вклад в солидный банк.
Но надо выжить. Потом повариться в фашистском котле. Потом вынырнуть… в Америке и поведать о гнусном вареве этого котла!
Но проклятое письмо Дроздову, телеграмма Сталину… Почему Осман-Губе не появился в эфире хотя бы на неделю раньше?!
Он встал, зашагал, как в клетке, утыкаясь в стены. Бешено крутнулся к Ушахову:
– Зачем отправил то письмо Дроздову и телеграмму Сталину? Почему не отговорил, не остановил?
– Конечно, я виноват. Я всегда у тебя виноват.
– Если бы Осман прорезался раньше хоть на неделю.
– Хасан, – позвал Шамиль.
– Ну?
– Послушай горы.
Исраилов стал слушать.
– Я ничего не слышу.
– Я тоже. Мертвый аул. Когда шли – совы из дверей вылетали.
– Вот ты о чем.
– Об этом.
– Я улечу из мертвой Чечни. Ты предлагаешь ударить себя в грудь кинжалом? Вырезать сердце и поджарить его на углях покаяния?
Ушахов подумал, покачал головой, сморщился:
– Невкусно будет, шашлык из свинины.
Исраилов смотрел с изумлением. Что это, оскорбление или… плебейский юмор?
– Ты прав. Я не вырву свое сердце. Мне не жаль мертвых аулов. Я их ненавижу. Пусть время скорее пожрет эти нищие каменные гробы, пусть крысы и крапива заселят их навсегда. Что в них жило? Слизняки. Они предали меня, мою идею. Я рвал жилы, тянул их к цивилизации. А они променяли ее на заплатку земли, горсть мамалыги после восстания. Они рабски цепляются за свои обычаи, своих предков, свои скудоумные предания. Они выбрали сами свою судьбу: набивать утробу, плодить диких детенышей, завещая им делать то же самое. Но при этом гордятся, что в их языке нет слова «раб».
– А на каком языке ты говоришь?
– Тебе не понять его. На нем говорят властелины. Я только учусь этому языку, но вам его никогда не выучить. К нему прислушивались еще фараоны.
– Научи меня. Хочу говорить с фараонами, – смиренно опустил глаза Ушахов.
– Мы разной породы, – задумчиво разглядывал своего ядовитого пересмешника вождь. – Мы биологически несовместимы, как сокол и индюк, как рысь и собака. Когда я ловлю твой запах, на мне дыбится шерсть моих предков. Если бы не появился в эфире Осман-Губе, я бы пристрелил тебя сегодня.
– Сочувствую тебе. Но я нужен хозяевам, как и ты. Так что терпи. Недолго осталось.
Исраилов передохнул, расцепил посиневшие пальцы. С глаз спадала красная пелена: никогда не думал, что свирепое отвращение к радисту может достичь такого накала.
Они надолго замолчали. Исраилов вышагивал от стены к стене. Его жизнь скомкана, смята тупой ненавистной силой. А пропуск в иную жизнь покоится вон в той потертой сумке. Он посмотрел на часы. Осман-Губе, наверное, уже на подходе. Застонал в нетерпении, сжигавшем его:
– О Аллах! Скоро конец всему… Неужели еще в этом мире остались асфальт, огни, тепло, белые простыни, ванная?…
«Я должен многое поведать миру. Меня рано списали!» Охваченный нахлынувшим страхом, что не успеет тезисно зафиксировать мысли, которые лягут в основу его книги, он торопливо сел. Раскрыл пухлую тетрадь, куда записывал приказы, распоряжения по ОПКБ, где вел дневниковые записи. Вынул из кармана огрызок химического карандаша, стал писать.







