![](/files/books/160/oblozhka-knigi-zelenyy-luch.-burya-212523.jpg)
Текст книги "Зеленый луч. Буря"
Автор книги: Евгений Рысс
Соавторы: Леонид Соболев,Всеволод Воеводин
Жанр:
Морские приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 37 (всего у книги 38 страниц)
СКИТАНИЯ КОНЧАЮТСЯ
То, чего нам следовало опасаться больше всего, случилось: Мацейс закатил истерику. Первую половину пути они занимались этими скотскими шутками, о которых я говорил. Это давало выход их злости, отвлекало в какой– то степени от мыслей о том, что их ждет. Вскоре им надоело «шутить», да и мы нашли правильный способ заставить их замолчать: спокойно продолжали разговаривать о своих собственных делах.
После привала мы спустились по реке еще километров тридцать. Речные излучины, мхи по обоим берегам, негреющее ночное солнце в туманах, – этому путешествию, казалось, не будет конца. Мы не подходили к берегам. Скорей в становище, скорей сбыть с рук этих людей, а там лечь где-нибудь, вытянуться, закрыть глаза, ни о чем больше не думать. Я даже не спрашивал совета у Лизы, идти ли нам всю ночь напролет или остановиться где-нибудь передохнуть. Я знал, что она думает так же, как и я.
В середине ночи Мацейс опять попросил у меня воды. Я дал ему напиться прямо из реки, он сказал мне спасибо. Потом спросил:
– Почему ты не в море, Слюсарев?
Меньше всего мне хотелось с ним разговаривать. Но он взял меня врасплох своим вопросом. К тому же он так пристально смотрел на меня, и ни злобы, ни недоброжелательства не было у него во взгляде, одна только угрюмая усталость.
– Я был долгое время болен, – сказал я.
Он не стал меня расспрашивать, что и как, отвернулся и долго смотрел, как волны от нашей моторки с плеском набегают на берег.
– Я люблю море, – сказал он, помолчав. – Я вырос на море.
Приоткрыв один глаз, Шкебин хихикнул:
– Ты уже забыл, наверное, где ты вырос. Память на рояле осталась, а рояль в форточку улетел.
– Я вырос на море, на Черном море, – угрюмо повторил Мацейс. – Мой отец был врачом в Одессе. И у нас был дома рояль.
– Твой отец был контрабандистом.
– Это отчим был контрабандистом, а отец врачом. Моя мать ушла из семьи. Вся семья у нас вроде меня – бешеная.
– Врешь ты все. Недавно ты рассказывал по секрету, что твой отец – деникинский офицер.
В другое время Мацейс обозлился бы и пошла бы перебранка. Но сейчас с ним что-то случилось, он оставался очень спокойным.
– Вру не вру, какое это теперь имеет значение? Нас расстреляют, Слюсарев?
– Думаю, что расстреляют, – сказал я. – Надеюсь, что расстреляют.
Он кивнул головой, точно поблагодарил меня за откровенность.
– Если когда-нибудь попадешь в заграничное плавание, Слюсарев, советую – не пей. За сто шагов обходи кабаки. Таких-то вот веселых мальчиков вроде нас там и ловят.
– Ну, – сказал я, – я-то не вроде вас. Кой-чего насмотрелся.
Но он не слушал меня и продолжал говорить, глядя в сторону:
– О, черт! Полжизни ловил рыбку, а теперь самого– как рыбку!
– Может быть, мы прекратим эту лекцию о классовой бдительности и вреде алкоголя? – сказал Шкебин, передразнивая его южный говор.
– Я не буду молчать на допросах, – сказал Мацейс. – Это лишняя проволочка.
– А, ты не хочешь помолчать?
Шкебин приподнялся с места. Я видел, как веревки натянулись у него на предплечьях, и успел шепнуть Лизе, чтобы она была готова ко всяким неожиданностям. Он багровел, а Мацейс, напротив, становился все бледнее и бледнее.
– Я не буду молчать, – повторил он. – Нам деньги платили, Слюсарев, за то, чтобы молчать. Я два с половиной месяца проболтался в порту, пока эти проклятые суда стояли на стапелях. Я достаточно квалифицированный механик, чтобы кое-что заметить. А когда я заметил кое-что, так мне предложили молчать в тряпочку и сунули деньги, чтоб я не плакал.
Тут произошла безобразная сцена. Шкебин все-таки ухитрился перевернуться на бок, и теперь он с размаху ударил Мацейса ногой. Он ударил его тяжелым матросским сапогом в бедро, потом еще и еще раз, а тот корчился под ударами и кричал о том, что его насильно заставили взять деньги в полиции, что он пропил все подчистую в четыре или пять дней, а Шкебин – он это хорошо знает – зажал и припрятал пару-другую тысчонок, что ему двадцать семь лет и он еще может начать новую жизнь. Не раздумывая, я повернул шлюпку к берегу, и вовремя. До сих пор не понимаю, как это случилось, что он вскочил. Вскочил одним рывком, со связанными за спиной руками. На него страшно было смотреть: белая пена, как у загнанной собаки, выступила на губах, голова тряслась, зрачков не было видно – одни выпученные, налитые кровью белки.
– Припадок! – крикнула Лиза.
Шкебин изогнулся еще раз, ударил его сапогом в спину, и он, как был со связанными руками, полетел за борт. Но я уже остановил шлюпку и следом за ним прыгнул в воду. Хорошо, что глубина была здесь примерно мне до плеч, – нырнув, я ухватил его за веревки. Он еще бился и дрыгал ногами там, под водой. Поднять его и поставить на ноги было довольно трудно. Потом он перестал биться. Глаза были плотно закрыты, из ноздрей и изо рта вытекала вода, пару-другую глотков он все-таки успел сделать. Я дотащил его до берега, приподнял и свалил на траву. Сердце у него стучало как молоток, левая щека и уголки губ все еще дергались. Но падение в холодную воду успокоило его лучше всяких капель, он лежал в обмороке, который, как я знаю, переходит у припадочных в глубокий сон.
Я вернулся к шлюпке и подтянул ее к берегу. Лиза сидела, закрыв руками лицо. Когда она отняла руки, я испугался ее бледности – как бы и ей вдобавок ко всему не стало плохо. Не каждый день приходится участвовать в таких «веселых» событиях, какие только что разыгрались в нашей шлюпке. Я сказал, что, пока Мацейс не очухается, мы дальше не пойдем. На ухо я успел ей шепнуть, что после обморока он, по-видимому, будет долго спать и это нам на руку, мы сами немножко отдохнем, и я успею высушить свои вещи. Ночь была холодная, в мокрой одежде просидеть такую ночь за рулем – дело нелегкое.
Потом я велел Шкебину сойти на берег и сказал ему:
– Слушай, ты. Я должен доставить по назначению хотя бы одного из вас. Мне интересней доставить того, кто более разговорчив. Если ты еще раз попробуешь тронуть своего дружка, я буду стрелять в тебя, даю слово.
Он ничего мне не ответил, молча отошел в кусты и лег. Думаю, что он мне поверил на этот раз. Потом я перетащил Мацейса подальше от реки. Голова у него свесилась на грудь, как у пьяного, ноги волочились по траве. Можно было снять с него веревки. Когда мы его распутали, он несколько раз глубоко вздохнул и открыл глаза. Взгляд был мутный и бессмысленный. Я незаметно кивнул головой Лизе, велел ей отойти в сторону, на всякий случай поближе к ружьям. Медленно он обвел глазами шлюпку, вытащенную на берег, нас с Лизой, Шкебина, исподлобья наблюдавшего за ним, потом попробовал сесть и застонал.
– У меня болит спина. Я точно избит, – сказал он, подозрительно вглядываясь в меня. – Ты меня бил?
– Я тебя не трогал.
– Не ври, ты меня бил. Почему я весь мокрый?
Он ничего не помнил после припадка – ни своей болтовни, ни побоев Шкебина, ни падения в воду. Злобно он смотрел на меня, ждал, что я отвечу. Физиономия у него была по-прежнему наглая и вызывающая; как только кончилась истерика, он снова стал самим собой.
– Перестань молоть языком! – крикнул Шкебин. – Почему он мокрый! Потому, что я тебя избил, падаль такая, и швырнул в воду.
– Я что-нибудь говорил о своих личных делах? – сказал Мацейс, так и обшаривая меня своими злыми глазками. – Забудь мои слова, Слюсарев. Я болен. Все это бред.
– Бред не бред, а давай-ка руки. Сейчас-то ты, я вижу, вполне здоров, – сказал я.
Пришлось его опять связывать. Раз он здоров и огорчается по поводу своих задушевных признаний, спокойней было его опять подержать на привязи. Мы уложили его неподалеку от Шкебина, и он сейчас же уснул, а сами принялись собирать валежник, разводить костер. Я порядком продрог после этого ночного купанья, – мне не хватало только того, чтобы опять свалиться в лихорадке.
Потом мы сидели с Лизой у костра, и я, в одних трусах и бушлате на голое тело, сушил свое белье. Спать хотелось отчаянно. Несмотря на холодище, на мозглый туман, который поднимался с болот, у меня просто глаза слипались. Мацейс был неспокоен. Он стонал во сне, вскрикивал, несколько раз порывался встать, и до такой степени мы были издерганы за эти сутки, что он уже успокаивался и дышал ровно, а мы все еще вглядывались в него, готовые в любую минуту схватиться за ружья. Прошел час или два, не знаю, – никто из нас даже не прилег. По крайней мере мы хоть больше не мерзли. Костер разгорелся, и я уже успел высушить свои штаны и рубаху. Я ругательски ругал себя за эту дурацкую мысль везти наших пассажиров в шлюпке вдвоем с Лизой. Если я не подумал о себе, я обязан был подумать о ней. Черт с ним, взяли бы лодку на буксир, посадили бы их в лодку, а к нам хотя бы того же Ивана Сергеича. Прошли бы вдвое дольше, но зато хлопот и беспокойства не было бы вполовину. Я опять вспомнил забавы этих негодяев, их омерзительный разговор в шлюпке обо мне и о Лизе. Только подумать, чего ей стоило высидеть там и смотреть на их красные скотские физиономии и слышать каждое их слово, каждый поганый смешок! При свете тусклого ночного солнца, пробивавшегося сквозь туман, ее лицо казалось сейчас серым, как мох. Не двигаясь, сидела она у костра и смотрела на огоньки, перебегавшие по хворосту. Осторожно тронул я ее за руку. Я хотел ей сказать, чтобы она прилегла на часок, я посижу, покараулю один.
Вдруг она прижалась ко мне лицом и крепко обняла меня за шею.
– Ох, Женя, милый! – сказала она. – Я так измучилась.
Я обхватил ее обеими руками. Я притянул ее к себе и целовал ее лоб, щеки, волосы, гладил по волосам и опять целовал волосы, губы, глаза, которые стали совсем мокрыми и солеными. Она плакала, чудачка. Я накрыл ее с головой своим бушлатом и только оставил совсем маленькую щелочку, чтобы видеть ее лицо. Все еще плача, она улыбнулась и крепко прижалась щекой к моему плечу.
– Женя, милый, – повторила она.
Она так и уснула у меня под бушлатом. Когда я шевелился, она держала меня за плечо, не отпускала и что– то тихонько говорила со сна, что – я не мог разобрать. Долго я сидел так, чувствуя у себя на груди ее теплое дыхание.
Время шло. Погас костер. Несколько раз я осторожно снимал с плеча ее руку и подбрасывал валежнику на угли, потом опять клал ее руку на свое плечо, сидел не двигался, смотрел на ее чуть приоткрытые губы, слушал, как она дышит. Туман редел. Опять, как в ту ночь у палатки, вокруг меня загудели первые шмели и далеко в тундре с однообразным гоготом поднялись гуси. Начиналось утро.
Давно я не чувствовал себя таким спокойным. Уже не нужно было подбрасывать хворост в огонь, костер чуть дымился, теплое и ясное солнце вставало из тумана. Я знал: через несколько часов окончится наше путешествие. Лиза спала у меня на плече, накрытая моим бушлатом. Я был спокоен за все. Я больше ничем не мучился.
И еще я знал одно: проснувшись, она не станет избегать моего взгляда, не станет прятаться от меня, как два дня назад, после нашей ночевки в палатке. Как я не понял тогда, что с ней происходит, и злился на нее и на себя! «Не сердитесь, – просила она, – все у меня спуталось в голове». Понадобились эти невыносимые, страшные сутки, чтобы она сама пришла ко мне, потому что ближе меня нет у нее человека.
Заворочался Шкебин, сел и уставился на спящую Лизу. Медленно по заспанной его физиономии прошла усмешка.
– Тише, – сказал я шепотом. – Не буди никого. Если хочешь поесть или закурить, сейчас дам.
Он еще раз усмехнулся и зевнул.
– Развяжи меня. Руки затекли.
– Ладно, – сказал я. – Сейчас развяжу.
Неохотно я опустил Лизину голову на траву; девушка только подложила ладонь под щеку и не проснулась. Потом я подошел к Шкебину, распустил на веревках узлы и, пока он сам распутывал веревки, снова сел у костра, пододвинув к себе обе двустволки. Так мы сидели друг против друга, курили, и время от времени он усмехался, поглядывая то на меня, то на спящую девушку.
– Хорошая баба, Слюсарев, – сказал он, выбрасывая окурок. – Это я без трепотни говорю, ей-богу. Тебе везет.
– Никакого такого везения нет, – сказал я. – Все, что случается с человеком, от него же и зависит, хорошее и плохое.
– Не знаю. Может, и так.
Он помолчал. Молчал и я. Потому ли, что я говорил с ним вполголоса и он отвечал мне вполголоса, а может быть, в самом деле не хотел будить Лизу.
– Раз вы с ней спелись, надо думать, поженитесь теперь?
– Надо думать.
Он одобрительно причмокнул губами. Потом опять усмехнулся:
– Завидное дело. А нас, значит, с Жоркой тем временем налево?
– Есть за что, – сказал я. – Есть за что вас с Жоркой налево. Сколько матросских жизней числится за вами? Не считал?
– Тридцать одна, – сказал он. – Говорили, что тридцать три, но это ошибочка вышла. Нас с Жоркой самих списали в покойники. Жалею я, Слюсарев, что выпустил тебя тогда ночью, ах, как жалею! Вот это моя ошибочка. Не сидел бы ты теперь тут таким петушком.
– Мне-то что? Жалей!
Проснулась Лиза, как ни тихо мы разговаривали.
– Уж извини, дорогой, – сказал я и протянул двустволку Лизе. Ни на одну минуту мы не забывали держать под прицелом наших спутников. Потом встал и поднял с травы веревки. – Нам на работу пора.
Так вот о чем он жалел, проснувшись поутру в таком добродушном настроении! Он даже согласился не будить
Лизу и совсем, как товарищ, одобрил ее и меня заодно. В шлюпке не было никаких разговоров.
Мацейс сидел больной, брюзгливый и только спрашивал чуть ли не каждые полчаса, долго ли нам еще идти по реке. Очевидно, им тоже не терпелось кончить поскорей это невыносимое путешествие.
Мы пришли в становище во второй половине дня. Целая толпа сбежалась к нашей шлюпке. Тут были и Александр Андреевич Кононов, и мой приятель моторист Крептюков. Я отказался отвечать на расспросы и только успел шепнуть Александру Андреевичу, чтобы он немедленно отвел Лизу к себе домой. Милиционера или краснофлотцев с погранзаставы мы не стали ждать и всей гурьбой повели наших пассажиров в комендатуру. Там я передал коменданту их документы, передал акт, который мы составили в лагере при поимке, рассказал все, что знал, мне пожали руку какие-то командиры и отпустили домой. Последнее, что я слышал от Шкебина, – это короткое ругательство и такое же короткое напутствие:
– Живи, голубок. Каюсь, моя ошибочка.
Мацейс мне ничего не сказал. Он жаловался, что у него болит поясница, что его знобит, требовал, чтобы его отправили не в камеру, а в больницу. Не знаю, как с ним распорядились в комендатуре. Никого из них я в жизни больше не видел и думаю, что и не увижу.
Поздним вечером, когда мы уже хорошо выспались и отдохнули, когда все, что можно было рассказать старикам о наших мытарствах, было уже рассказано, мы вышли с Лизой на берег губы. Горький запах морской воды, возня глупышей на отмели, парусники, убегающие в море на ночной лов, – все было так знакомо нам обоим! Мы долго сидели на камне. Птицы перестали нас пугаться, они спокойно опускались на песок рядом с нами, – одни дремали, другие чистили перья своими желтыми клювами. Не буду пересказывать, о чем мы говорили с Лизой. Этот разговор, прерывавшийся долгим молчанием, когда я чувствовал ее щеку своей щекой или просто держал ее за руки, был совсем не похож на те бесчисленные разговоры с ней, которые я представлял столько раз со времени нашей встречи в поезде. И он был лучше, в тысячу раз лучше.
Потом она сказала:
– Завтра я должна собираться в обратный путь. А ты?
Я поначалу даже не понял ее вопроса. Какие же тут могут быть сомнения? Куда она, туда и я! Мы уйдем отсюда вместе. Не сразу я сообразил, что она хочет знать, отправлюсь ли я с ней или вернусь на судно, опять пойду в море. Я рассмеялся – так это было неожиданно для меня самого. Ни разу за все наше обратное путешествие по реке я не подумал об этом. Почему? Что меня теперь держит на берегу? Разве я и теперь боюсь моря, боюсь воды? В сильный ветер я гнался в шлюпке по озеру, нас заливало, нас валило на борт, через несколько часов я прошел вторично тем же путем и ни разу, да, ни разу не ощутил этого щемящего, отвратительного страха. Я просто забыл и думать о нем. Значит, с этим покончено.
– Пожалуй, – сказал я, – придется мне вернуться на судно.
Она улыбнулась.
– Значит, все, что тебя так беспокоило, прошло?
– А ты знала об этом?
Она, смеясь, прижалась ко мне. А я думал: так вот почему она предложила мне пойти с ней в тундру! А ведь она так и гаркнула на меня: «На что вы нам?», когда я в первую же нашу встречу в поезде попросил ее взять меня с собой: ради нее махнул рукой на море, на все мои замыслы.
– Ты очень боялся, – продолжала она, – когда мы еще в лодке вышли на озеро. Ветер был сильный, ты совсем побледнел.
– Ну, – сказал я, – это еще вопрос, кто из нас больше струсил.
Ответ ее меня совсем огорошил:
– Я сделала вид, что мне страшно. Ведь ты упрямый, милый мой. Ты ни за что не хотел идти к берегу.
Через два дня она нашла на рыболовецкой станции моториста, который на время своего отпуска соглашался пойти с ней в тундру. Я долго стоял на брюге, смотрел, как уходила вверх по реке знакомая мне шлюпка. Рейсовый пароход, который должен был отвезти меня в Мурманск, ожидался на следующий день.
ЭПИЛОГ
Мы пили чай на квартире у Студенцова – я, Лиза, Студенцов с женой, Овчаренко и Бабин, наш старший штурман. О чем мы говорили за чаепитием? О наших замыслах, о предстоящей зиме, о следующей нашей встрече и меньше всего о тех делах и событиях, которые описаны в этой книге. В долгие осенние вечера, когда над палубой висят электрические лампы с колпаками, бросающими такой уютный, совсем домашний свет на столы, заваленные рыбой, а мы, матросы, стоим вокруг и стучим по столу своими ножами («Рыбы! Рыбы!»), обо всех этих делах было переговорено десятки раз. После чая мы поднялись на плоскую крышу семиэтажного дома, в котором живет Студенцов. Ночь была облачная. Город и порт, полный корабельных огней, лежали внизу под нами. Перекликались гудки – короткие гудки автомобилей, длинные – заводские, чуть слышные и такие печальные на расстоянии гудки пароходов, уходящих в залив.
Мы стояли у перил и смотрели на город. Я люблю этот город. Люблю его ночные огни и туман, светящийся над портом в пасмурные ночи, его улицы, сбегающие под гору, сутолоку на его причалах и доках, на многие километры растянувшихся по заливу.
…Вечером я возвращаюсь с верфи сюда, в этот многоэтажный дом с плоской крышей, из окон которого видны и порт и снежные тундры, подступившие к городским окраинам. Я сажусь за свой письменный стол, такой же, как у Студенцова. На нем лежит еще не оконченный чертеж судовой машины, моей, мной придуманной машины. Лизы нет дома. Она еще на работе, вернется позже. Я успею до ее прихода лишний раз проглядеть чертеж, потом разогреть ужин и, когда она вернется, встречу ее в прихожей. Сниму с нее пальто. Поцелую ее щеки, такие холодные с уличного ветра. Когда она уснет, может быть, снова сяду к своему столу.
– Да, это вы правильно придумали, – говорит Студенцов, и Лиза крепче сжимает мне руку. – Сколько вы плавали с нами? Месяц весной да три месяца нынче? Я знавал ребят, которые приходили в мореходный техникум прямо со школьной скамьи – и ничего, прекрасно получалось. А у вас хоть и небольшой, но хороший морской опыт, вы можете уверенно двигаться дальше.
Голос его звучит глухо. С трудом я соображаю, о чем он говорит.
…Нет, это все не так. Мы пьем чай вдвоем с Лизой за круглым столом, над которым висит большая, такая же, как у Студенцова, лампа. Целый месяц мы не видали друг друга, я могу без конца сидеть вот так и смотреть на ее лицо, самое дорогое на свете. Мой китель с нашивками на рукаве висит наброшенный на спинку стула. Я сижу, курю, слушаю ее новости, смеюсь ее шуткам, – нет, мы все смеемся ее шуткам, потому что в комнате много народа: тут Студенцов, Овчаренко, Бабин, может быть, Кононов Александр Андреевич, случайно оказавшийся в городе, маленький Голубничий («гром тебе и молния, зеленая лошадь!»), Аристарх Епимахович Сизов, для которого я специально поставил на стол литр свежего трескового жира. И все мы много говорим, много пьем чаю, курим и смеемся. Хорошо опять увидеть их всех, моих друзей, собравшихся вместе. Когда они уйдут, я осторожно, чтобы не напугать, расскажу Лизе о том, как нас трепало в этом рейсе. Мой первый помощник, чудак такой, надел чистое белье: он уже рассчитывал отправиться к рыбам! Я до сих пор боюсь притронуться к своему плечу – так меня ударило волной о поручни. Какой волной? О чем я? Мы шли в ледовую разведку за две тысячи миль на восток, нас сжали льды и обвалились на палубу…
– О чем ты думаешь? Нам пора, – говорит Лиза.
Я жму руку Студенцову, жму руку Бабину и Овчаренко, моим друзьям, и благодарю их за то, что они сделали для меня. Я надолго прощаюсь с ними и вдвоем с Лизой спускаюсь вниз. Наш поезд на Ленинград уходит через полчаса. Он увезет нас обоих далеко от заполярного моря, которое я так полюбил, к другому морю, к другим людям, к другому труду. Я сам хочу водить корабли.
1939