Текст книги "Чужестранцы"
Автор книги: Евгений Чириков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 11 страниц)
– Что такое?
– Незавидная, говорю, прахтика-то... Одета бедненько, скромненько так... Тут много не попадет.
– Все равно...
– Все равно да не одно. Разве что секретная... Ну, тогда другой разговор, все-таки можно поздравить...
– Все равно! – с досадою повторила Софья Ильинична, отвертываясь от циничной женщины.
– А видно, что дело нечисто: прикрылась шалью и голос дрожит... Наблудила, сейчас уже видно... Шила в мешке не утаишь.
– Ах, Дарья Игнатьевна, какое нам с вами дело? Человек пришел за помощью, стало быть мы должны ему помочь, а копаться в душе этого человека, право, не интересно...
– Да как это не интересно? – не без удивления возразила Дарья Игнатьевна. – Да у меня в третьем годе акушерка-то стояла, так весь интерес в этих и был...
– Я – не такая. Я этим не занимаюсь... Нельзя ли самоварчик?
– Самовар шумел, шумел да и перестал уж... Сейчас подогрею...
Как только хозяйка вышла за дверь, Софья Ильинична раскрыла ридикюль, вынула конверт и разорвала его: на стол упала сторублевая бумажка. Софья Ильинична просто остолбенела от удивления; глаза ее остановились неподвижно, руки опустились, и кровь застучала в висках. Странное действие произвела на Софью Ильиничну эта сторублевая бумажка: это была смесь ощущений страха, радости и стыда. Сторублевой бумажки в ее руках никогда не было. Человеку, который привык жить на гроши, изо дня в день, который тратил на себя не более десяти, двенадцати рублей в месяц, сто рублей должны были показаться таким солидным капиталом, что не трудно было поддаться и радости; с другой стороны, этот громадный капитал испугал Софью Ильиничну: она испытывала нечто общее с вором, который украл кусок хлеба и боится, что ему не дадут его съесть, войдут и отнимут; наконец ей было стыдно перед собой, стыдно за то, что за пять дней работы ей заплатили 100 руб. За что? Разве стоит ее труд таких денег? Немножко похоже на подачку или подарок.
Целый рой мыслей закружился в голове Софьи Ильиничны, и она вдруг почувствовала ужасное утомление, особенно в ногах.
Случилось что-то странное, и приятное, и угнетающее совесть...
Хозяйка принесла самовар. Софья Ильинична прикрыла сторублевую бумажку книгой и села, с трудом переводя дух.
– Да что с вами, словно на вас воду возили? – удивилась Дарья Игнатьевна.
– Ничего... Устала очень...
В этот момент так сильно задребезжал колокольчик, так сильно запрыгал и застучал о стену, что и хозяйка, и Софья Ильинична вскрикнули от испуга.
– Ух! Что такое, с нами Мать Пресвятая Владычица!.. – зашептала Дарья Игнатьевна и побежала в сени отпирать дверь.
Это был Евгений Алексеевич. Он был одет франтовато: в смокинге, с бантом кремового галстуха на шее, в шевровых мягко-ступающих ботинках. От него пахло духами и вином. Роскошная шевелюра Евгения Алексеевича была пышно взбита, на левой руке оставалась перчатка; другую перчатку он бросил вместе с мягкою пуховой шляпою на стол и тогда молча пожал руку Софьи Ильиничны.
– Прежде всего, моя хорошая Софья Ильинична, простите меня, что немного поздно я заявился...
Евгений Алексеевич взял руку Софьи Ильиничны и заглянул в ее лицо своими добрыми глазами...
– Ничего, Евгений Алексеевич... Я сама только что вернулась. Сейчас будем пить чай.
– Извозчика оставите, или отпустить? – спросила через дверь недовольным голосом хозяйка.
– Пусть ждет... Ну-с... А теперь я посижу у вас... И чаю с вами выпью... Скучно мне, Софья Ильинична! Я ведь эгоист, ужасный эгоист!.. Да и все мы в сущности эгоисты... – минорным тоном заговорил Евгений Алексеевич...
– Что это вы, Евгений Алексеевич, точно извинения все просите? Будет вам!
– Потому что виноват перед вами... Давно я не навешал вас... Все, знаете, мыслями-то витаю в облаках... И теперь пришел с корыстной целью, да... – тихо сказал Евгений Алексеевич.
– Говорите...
– Я ведь считаю вас, Софья Ильинична, товарищем, хорошим товарищем...
Софье Ильиничне становилось неловко: она не привыкла к таким излияниям и смущалась все больше и больше.
– Вот что, Софья Ильинична... да... Не скажете ли вы мне что-нибудь про Елену Михайловну?
– Вот вам и раз! Что же я могу вам сказать про нее?
– Славный она человек? Добрый?
– Я ее мало знаю, – ответила Софья Ильинична и покраснела: не знает ли уж Евгений Алексеевич о том, что Елена Михайловна дала ей 100 рублей, и не потому ли он справляется об ее доброте?
– Не знаю...
– Скоро она встанет с постели?
– Через два дня.
– Значит, здорова?
– Ничего...
– Поправилась? Похудела? Ах; я не видал ее целую вечность! Мне скучно, ужасно скучно.
– Ну так чем же я-то могу вам помочь?
– Нет, нет... Я только хотел узнать... больше ничего... так здорова? Значит, завтра я могу ее увидать? Боже мой, как я доволен! Знаете, моя хорошая Софья Ильинична, я перед вами не могу прятаться... Вы не будете надо мной подтрунивать... Все они вышучивают, всем им смешно... Какие они холодные люди! Да... Зачем смеяться над таким хорошим чувством?
– Я не знаю, право, Евгений Алексеевич, о чем вы говорите, не понимаю...
– Не понимаете?.. Ну так я скажу вам прямо: я люблю Елену Михайловну... Я ужасно но ней скучаю... Я ее очень люблю, со всеми ее пороками, с ее пустотой, с ее буржуазностью... просто люблю, и мне вдруг захотелось кому-нибудь сказать об этом... Вы меня поймете... а те, – тем только странно, как можно любить человека, который не разделяет твоих взглядов и твоих общественных симпатий... Грешный она человек, но ведь и мы все не святые... Правда?
– Давайте лучше чай пить... – сказала Софья Ильинична, заслышав, как Дарья Игнатьевна грузно топает надетыми на босую ногу калошами, неся подогретый самовар.
– Никак опять затрезвонили? – воскликнула Дарья Игнатьевна, водрузив на столе самовар. – Так и есть! Вот, прости Господи...
В передней тихо, несмело вздрогнул звонок, потом стукнула дверь, и донесся хриплый голос Ильича:
– За ледактором я прислан, за Евгением Алексеевичем!..
– Эх, черт бы вас побрал совсем! – прошептал с досадою Евгений Алексеевич и ухмыльнулся доброю улыбкой.
– Что тебе, Ильич? – спросил он, подойдя к двери.
– Как что? Вас надо! Цельный час по городу ездию... Пожалуйте в редакцию! – строго ответил Ильич.
– Да что там опять?
– Как это что? Цензор весь номер перекрестил, а вам и горя нет? Все на вас сердятся... Первый такой ледактор... Пожалуйте одеваться!.. Я на извозчике.
– Поезжай! У меня – тоже извозчик стоит. Сейчас приеду.
– Нет, уж вы, сделайте милость, – со мной пожалуйте! Мне без вас не велели приезжать.
– Говорю, сейчас приеду?.. На тебе за хлопоты, выпей за мое здоровье!
Евгений Алексеевич дал Ильичу двугривенный.
– Весьма благодарен, – сказал Ильич, пряча монету в карман, – а ехать все-таки, Евгений Алексеевич, надо... Потрудитесь уж...
– От тебя не отвяжешься. До свидания, Софья Ильинична... Хотелось так с вами по душе поговорить, да не велят... Черт бы взял вашу газету и всех вас! – шутливо сказал Евгений Алексеевич, берясь за шляпу. – Вместо объяснений в любви приходится объясняться с цензором.
– Как же это – не объясняться? Не вы первый, не вы последний... все ледакторы объясняются... Служба такая, – отозвался в передней Ильич...
Дверь хлопнула, и все смолкло.
Долго не спалось в эту ночь Софье Ильиничне. Сто рублей не давали ей покоя: на тысячу ладов обсуждала она случившееся обстоятельство, взвешивала его и так, и этак, то старалась себя убедить, что ничего особенного и странного тут нет, что все это в порядке вещей, что Елена Михайловна человек богатый, и для той 100 рублей значат столько же, сколько для нее 100 копеек; то опять поддавалась неясному голосу совести и терзалась "подачкой на бедность"... То она строила проекты, как употребить эти деньги, то решала, что завтра она разменяет сторублевую бумажку, отсчитает 75 руб., запечатает их в конверт и возвратит Елене Михайловне... Написать что-нибудь, или так, вложить только деньги? Не лучше ли послать эти 75 руб. Ерошину?
Петух на дворе прокричал уже во второй раз, когда, совершенно обессилев, Софья Ильинична сомкнула глаза и избавилась от проклятой сторублевой бумажки...
XX.
На другой день, часов в десять вечера, в передней осторожно звякнул колокольчик.
– Дома, дома... Проходите сюда! – донесся голос Дарьи Игнатьевны.
Софья Ильинична сейчас же догадалась, что это – практика и вышла навстречу.
– Пожалуйте сюда, в мою комнату.
Незнакомка как-то шмыгнула в дверь и, когда Софья Ильинична заперла эту дверь, та слегка приоткрыла шаль. Молодое красивое лицо глянуло на Софью Ильиничну из-под шали; серые глаза, оттененные легкой синевой, казались чрезмерно большими и так умоляюще вперились в лицо Софьи Ильиничны.
– Спасите меня, – прошептала девушка.
– Садитесь, – сказала Софья Ильинична, обескураженная таким странным вступлением.
Девушка опустилась на стул. Шаль с ее головы спала, но лицо пряталось за поднятою рукою, на которую оперлась девушка.
– Вам нужна моя помощь? – спросила Софья Ильинична, обрывая неловкое для обеих молчание.
– Да. Вы не откажете? – нет? – тихо спросила девушка и показала свое лицо, озаренное печальной улыбкою.
– Отчего? С удовольствием... Когда вы ждете?
– Нет, не то... Я не хочу... Вы меня спасете, да?
Софья Ильинична растерялась. Теперь она поняла, что значило "спасти".
– Что же я могу сделать?..
– Вы можете... Голубушка! Ну помогите ради Бога – с отчаянием и мольбой произнесла девушка и закрыла свое лицо обеими руками.
– Ах, какая я несчастная... Как мне стыдно и страшно...
– Вы не хотите, чтобы об этом узнали ваши родные?
Девушка раскрыла лицо, залитое краской горячего стыда, и опустила глаза в землю.
– Да, – едва слышно ответила она и заплакала, опустив голову на руки.
– Не плачьте! Перестаньте! Как-нибудь все устроится... Зачем отчаиваться? – подойдя к девушке и положив руку на плечо ее, заговорила ласково Софья Ильинична, которой сделалось так жалко этого беспомощного, плачущего человека, что и самой захотелось плакать.
– Можно уехать в другой город... И никто ничего не узнает... Не плачьте...
– Меня не пустят. И некуда уехать... Господи, какая я бедная...
Девушка поднялась с места и порывисто упала своей головой на грудь Софьи Ильиничны.
– Голубушка! Родная моя! Ну помогите мне, ну пожалейте меня, – сквозь слезы шептала она, вздрагивая от рыданий, и стала ловить руку Софьи Ильиничны, чтобы поцеловать эту руку.
– Что вы? – что вы? – испуганно отшатнувшись, воскликнула Софья Ильинична, – как-нибудь устроится... Подумаем...
– Надо бежать домой... Там ждут, будут спрашивать, где была, – встрепенувшись, произнесла девушка и стала утирать слезы рукавом кофточки.
– Вот увидят, что я плакала... будут спрашивать...
– Не надо плакать...
– Я не буду, – улыбаясь ответила девушка, – я к вам приду потом, когда будет можно.
– Приходите. Как-нибудь... Подумаем...
С тех пор пациентка Софьи Ильиничны почти каждый день забегала к ней на одну минуту и все умоляла спасти ее. Софья Ильинична утешала ее, как могла и умела, но спасти медлила и день за днем откладывала, измышляя, как бы выйти из данного положения и ей самой, и девушке. Спасти так, как просила ее девушка, Софья Ильинична не могла: она считала это делом безнравственным и всегда бросала грязью в своих товарищей по профессии, занимающихся подобными операциями. Надо было придумать что-нибудь другое... Но что? Ничего не придумаешь, кроме давно уже придуманного: убедить с терпением и мужеством встретить страдания, позор, все невзгоды и все, все, во имя того неповинного существа, которое столько горя и несчастия принесло уже матери, не успев появиться на свет... Разве это существо виновато?.. Отказать однако в спасении прямо и категорично Софья Ильинична не решалась и говорила, что теперь его выгнать нельзя, и что надо обождать, выигрывая таким образом время, чтобы подготовить девушку исподволь к грядущим страданиям. Девушка была беззаветно благодарна Софье Ильиничне, не подозревая здесь отговорки, и смотрела на нее с каким-то особенным выражением в глазах: так смотрит ребенок на взрослого, когда тот за него вступится и не даст в обиду. Наташа – так звали пациентку – называла Софью Ильиничну "милой", "родной" и говорила, что теперь у нее один только и есть человек на свете, перед которым она не боится открыть свою душу... Несколько раз Наташа рассказывала Софье Ильиничне про свою обиду.
Роман был самый заурядный и неинтересный, какими бывают вообще романы бедных девушек. Он – студент новейшей формации, сын Ивана Парфеновича Перетычкина; каждое лето, приезжал к родителям отдыхать от наук и усердно ухаживал за наивными провинциальными Маргаритами. В числе последних была и Наташа, дочь того самого титулярного советника Ильи Гавриловича, который потерял на Прямой улице новую резиновую калошу и ругал прогресс. Илья Гаврилович был старичок с голым затылком и с височками в форме запятых; он гордился беспорочною тридцатипятилетнею службою в полицейском управлении и особое значение придавал вписанным в его формуляр словам: "случаям, лишающим его права па получение в свое время" и т. д. Илья Гаврилович отличался богобоязненностью, аккуратно посещал церковные службы, соблюдал все посты, а по субботам надевал круглые очки с веревочкой на голову и читал своей престарелой подруге жития святых на славянском наречии; по женскому вопросу он строго придерживался советов "Домостроя", дочь воспитывал в строгости и не отделял ее целомудрия от чистоты своего формулярного списка... Проклянет, выгонит вон, умрет с горя, если узнает, что его Наташа связалась, как какая-нибудь потаскушка, без законного брака...
А Наташа поверила своему студенту и согрешила... Студент уехал осенью в Петербург и на целый ряд пламенных писем Наташи наконец ответил до востребования такими словами: "Я решительно не понимаю, чем вызвано ваше предположение, что ребенок должен быть мой, а потому убедительно прошу вас, милостивая государыня, оставить меня в покое". Письмо было написано жирным разгонистым почерком, свидетельствовавшим о силе воли и недюжинном характере автора. Подписи на письме никакой не было. Показывая это письмо Софье Ильиничне, Наташа так наивно и искренно жаловалась:
– Вот какие мужчины бессовестные: погубят и еще надругаются...
– Наташа, он обещал вам жениться?
– Он клялся мне, что женится... Как кончит ученье, так женится...
В голове Софьи Ильиничны блеснула мысль: нельзя ли разрешить это дело женитьбой?.. Это была последняя соломинка, за которую можно было ухватиться... Исподволь расспросив Наташу о родителях студента, Софья Ильинична, после долгих колебаний, решилась сходить к ним и поговорить... Она постарается увидать мать студента и расскажет ей все откровенно, не называя, конечно, имени девушки... Мать поймет, – она сама женщина... Быть может, что-нибудь и выйдет. Надо сделать все, что можно сделать.
Набравшись мужества, Софья Ильинична пошла в дом купца Перетычкина.
– Можно увидеть сына, студента? – спросила она отперевшего ей дверь мальчика.
– А вы кто такие будете?
– Надо мне... Знакомая.
– Сына нет, он нынче не приезжал.
– Кто там? – раздался грубый голос Перетычкина из соседней комнаты.
Мальчик стремительно исчез, а затем вскоре вышел в переднюю сам Перетычкин.
– Кого тебе надо? – спросил он сердито.
– Я хотела бы поговорить с матерью студента Перетычкина.
– Зачем тебе мать? Говори со мною. Я – сам Перетычкин, отец. Должен, что ли, тебе Колька?
– Нет... С вами неудобно говорить... Нельзя ли увидать вашу жену?
– Что за секреты такие?.. Она ведь, все одно, скажет мне, это ты знай...
– Пусть скажет, а мне неудобно...
– Вот... хм!.. – выпустил Перетычкин, улыбаясь во весь рот.
Видимо, его заинтересовала эта таинственность.
– Пройди в залу! Сядь тут!.. Сейчас пришлю, жену...
Явилась жена.
– Что вам от меня требуется? – спросила она, ответив на поклон Софьи Ильиничны издали, оглядываясь, – словно боялась и предупреждала кого-то быть настороже.
– Я пришла переговорить с вами о сыне, Николае Ивановиче... На душе у него есть большой грех, который надо...
– У кого, матушка, нет грехов?.. Все мы – грешны... – перебила Перетычкина и присела на стул.
Софья Ильинична рассказала подробности греха.
– Честный человек должен жениться... А вы, мать, поддержать его...
– Ну, уж это меня не касается... А жениться на всякой не только что не одобрим, а отговаривать будем.
Софья Ильинична вспыхнула и постращала.
– Хорошо... Но тогда есть суд!.. Ваш сын соблазнил девушку...
– А чем ты это докажешь? – громко спросил Перетычкин, отворяя дверь соседней комнаты.
– Докажем.
– Где документы? Где свидетели? Ты вот что, – поди-ка с Богом, откуда пришла, а то... – закричал он, шагнув вперед.
Софья Ильинична вскочила с места и выбежала вон. На улице уже она вспомнила, что оставила в передней у Перетычкина свой зонтик, но не вернулась за ним...
Время шло. Надо было наконец сказать Наташе правду.
– Наташа! Я много думала о вас и о том... который родится... Надо все перенести, не надо губить ребенка. Он ведь не виноват? – сказала однажды Софья Ильинична пришедшей к ней Наташе
Наташа побледнела и неподвижно остановила свой взор на Софье Ильиничне.
– Надо все перенести... Ребенок не виноват...
– А я разве виновата?.. Ведь я не знаю, как все это случилось...
Софья Ильинична, потупясь, молчала. Жирный кот прыгнул на колени к Наташе и, мурлыча, стал гладить ей щеку своим пушистым хвостом. Любопытная хозяйка толкнулась в запертую дверь и, когда Софья Ильинична сказала "нельзя", – заявила, что ей нужно взять самовар, – "завтра праздник и нехорошо, если самовар останется невычищенным". Наташа накинула шаль и отвернулась в сторону, а Софья Ильинична взяла самовар и понесла его к двери.
– Возьмите!
– А канфорочка тут?
– Тут, тут!
Когда дверь была снова на крючке, Наташа глухо спросила:
– Как же быть?
– Надо перестрадать, Наташа...
– Нет, не могу, Софья Ильинична!.. Сил не хватит... Лучше уж умереть бы!.. – простонала девушка.
– Все пройдет, перемелется – мука будет...
– Нет, лучше умереть... Вы меня спасете? Вы пожалеете? Ему все равно, ребенку... Он ничего не будет чувствовать...
– Да. Но не в том дело... Это, Наташа, безнравственно... Я этого не имею права сделать... Я не боюсь наказания (за это могут ведь в Сибирь!), но просто мои убеждения не позволяют... Я не могу, Наташа!.. Обратитесь к кому-нибудь другому...
Хозяйка, затаив дыхание, стояла у двери и смотрела в щель. Она страшно сердилась, что в дырочку видно одну только Софью Ильиничну. Кот, нырнувший давеча вслед за самоваром, лез к Дарье Петровне со своими неуместными ласками, и та, сердито отшвыркивая его ногою, злобно шипела: "да провались ты, окаянный!"
– Мои убеждения не позволяют, – сказала еще раз Софья Ильинична.
– Убеждения... – тупо повторила Наташа. – Ну, прощайте!
– Вам будут нужны деньги, Наташа... Этим я могу вам помочь, – проговорила Софья Ильинична,
– Нет.
Наташа быстро накинула на голову шаль, закрыла лицо и исчезла за дверью.
"Постойте!" – хотелось крикнуть Софье Ильиничне, но уже хлопнула дверь в передней, и задребезжал колокольчик... Можно бы еще догнать... Но нет!.. Софья Ильинична решила: этого не может и не должно быть...
Когда Наташа ушла, Софья Ильинична стала томиться тягостным чувством какой-то пустоты и одиночества: словно что-то оторвали от ее сердца... Долго лежала она на постели без движения, с закрытыми глазами, и в душе ее мало-помалу вырастала какая-то тревога... Были моменты, когда она готова была идти к Наташе и сказать, что – согласна... В мозгу Софьи Ильиничны шла упорная, хотя и не вполне сознательная, борьба рассудка с чувством и отвлеченного долга с простым человеческим состраданием. Эта борьба перемешивала все мысли, чувства и ощущения в какой-то сумбур. Отрывки мыслей и мимолетных душевных движений кружились вихрем в какой-то хаотической путанице, и не было сил разобраться в ней... Хотелось найти выход из заколдованного круга противоречий и парадоксов жизни, разрешить нравственную дилемму...
– Верно, дела будут? – проговорила Дарья Игнатьевна, появляясь в комнате.
Софья Ильинична открыла глаза и вопросительно посмотрела на хозяйку.
– Тут, говорю, можно копеечку зашибить! – подмигнув глазом, сказала Дарья Игнатьевна.
– Ах, оставьте вы меня в покое! Уйдите!.. Уйдите!.. – неожиданно для себя и хозяйки закричала Софья Ильинична и так же неожиданно расплакалась.
– Нервы-то у вас, погляжу я, ко псам не годятся! – сочувственно сказала Дарья Игнатьевна, вздохнула и вышла из комнаты.
Часы за стенкой мерно били маятником. Жирный кот громко мурлыкал где-то близко, а Дарья Игнатьевна месила в кухне тесто, энергично встряхивая всей квашней...
XXI.
На землю опустился теплый июльский вечер...
Солнце спряталось за лесом. Золотистые облака стали розоветь, и широкая гладь реки подернулась пурпуром, а дальние горы потонули в сизом тумане. На востоке, над контуром синевшего на луговой стороне леса, протянулась длинная полоса вечерней зари, и эта полоса быстро теряла, один за другим, свои тона, тускнела и меркла, вместе с розовыми и пурпуровыми облаками, и наконец превратилась в темно-фиолетовую сумрачную гряду тучек, все шире и шире расползавшуюся по горизонту. Небесная синева сгущалась, становилась темнее, и в горних высотах быстро вспыхивали и все ярче разгорались звезды. Все сильней пахло черемухой, березой, тополем. За Волгой начали перекликаться коростели. Где-то защелкал соловей...
Город успокаивался от дневной сутолоки. Городской гул делался мягким; все реже дребезжали по камням мостовой извозчичьи пролетки, медленнее стучали по панелям ноги пешеходов, и звуки стали обособляться и казаться одинокими... Веяло не то сладкой истомой, не то задумчивостью...
Стемнело. Луны не было, и звезды горели ярко и казались большими. Закутанный сумерками упавшей ночи город громоздился по нагорному берегу темными несуразными массами зданий, потерявших свои контуры, и мигал бесчисленным множеством красноватых огоньков в невидимых теперь окнах. Поверхность реки сделалась совершенно черной. На судовых мачтах расположившегося внизу, под городом, каравана тоже зажглись огни сигнальных фонарей. Слышно, как под горой пыхтит буксирный пароход: он вздыхает, охает, словно утомлен непосильной тяжестью – вереницей светящихся огоньками баржей, длинным хвостом тянущихся за ним на буксире. Вот над рекой проносится голос в рупор, долго висит в воздухе и, улетая в горы, замирает в сумраке... На церковной колокольне бьют часы: удары колокола, редкие, протяжные, мелодичные, заставляют вздрагивать чуткую ночь и прислушиваться... Звон колокола тихо пролетает над городом, над рекой, уносится в луговую сторону и тает. В садах, по склонам спускающихся к реке гор, постукивают караульщики: кто – в забор, кто – в кусок железа, кто – колотушкой... На медленно плывущих плотах пищит гармоника, и слышно, как где-то далеко, очень далеко, хлопает плицами колес торопливо и тревожно почтовый пароход...
С каждой минутой становится тише, спокойнее. Ночь все глубже и глубже захватывает природу, и кажется, что она, как ревнивая женщина, подслушивает, о чем шепчутся между собою деревья, подсматривает за перемигивающимися на небе звездами и, сдерживая дыхание, ловит каждый звук, шорох и шелест...
С запада набегал легкий и теплый, как живое дыхание, ветерок, шелестил листвою садовых деревьев и играл кольцами черных волос Елены Михайловны. Ее изящная фигура склонилась над перилами садовой, веранды, лепившейся на круче нагорного берега, и застыла в созерцании открывавшейся перед взором картины...
Елена Михайловна смотрела на широкую реку с ее черной, как смола, поверхностью, в которой трепетали отражения звезд и судовых огней, на бездонную глубину широко развернувшихся над головою синих небес, на задернутую таинственным мраком даль Заволожья, откуда, вместе с ароматом трав, прилетали обрывки соловьиной песни, – и сладостная тревога вливалась жгучей волной в душу молодой женщины...
Она глубже вперяла в темноту ночи свои глаза с расширенными зрачками и полной грудью пила влажный речной воздух... Отдаваясь волнам томительно-сладостных ощущений, Елена Михайловна закидывала вдруг свою голову к небесам и улыбалась, сверкая в сумраке ночи своими белыми красивыми зубами... Как хорошо! Чудится, что за спиною колыхаются крылья, и стоит только взмахнуть ими, чтобы улететь в неведомый мир, затеряться в безбрежном эфире и потонуть в море безграничного счастья... Как хочется жить, любить!.. Когда все гости уедут, – Волчанский вернется, и они будут сидеть здесь, на веранде, вдвоем, и сердце будет замирать от счастья.
А пока рядом с Еленой Михайловной стоял без шляпы Евгений Алексеевич, не отрываясь смотрел в лицо ей и чувствовал, что он любит, любит до безумия, безрассудно, совсем по-юношески эту красивую и капризную женщину, похожую на избалованного ребенка... Евгению Алексеевичу казалось, что он никогда еще не испытывал такого глубокого всепоглощающего чувства...
Евгений Алексеевич взял руку Елены Михайловны, и эта рука дрогнула и слабо ответила на его пожатие. Потом он поднес эту руку к своим губам, и рука не вырвалась, послушно отдаваясь чужой воле...
О, как счастлив Евгений Алексеевич!
Через густую зелень деревьев светились окна большого дома; оттуда доносились голоса и веселый смех гостей, собравшихся провести день на пригородной даче Елены Михайловны. Вот чьи-то руки упали на клавиатуру рояля, и из окон полились в темноту ночи тихие грустные аккорды...
Евгений Алексеевич прислушивался к мелодичным звукам, и ему было немного грустно и хорошо, и эта грусть становилась все шире и ощутительнее, щемила сердце, и ему хотелось плакать. Душа его переполнялась призраком какого-то великого, недоступного человеку счастья, которого не было сил и не находилось слов, чтобы передать Елене Михайловне... Он слушал, как грустно пел рояль, и ему казалось, что все, что он не может выразить словом, что ускользает от ума, что прячется где-то в глубине души от сознания и чего нельзя ни видеть, ни слышать, ни даже – понять хорошенько, – все это передают аккорды тихой и нежной мелодии...
Было мгновение, когда Евгению Алексеевичу показалось вдруг, что они с Еленой Михайловной уж сказали друг другу все, что хотелось сказать, и он с безграничным восторгом торжествующей любви, с отуманенными взорами, взял снова руку Елены Михайловны и прошептал:
– Лена! Ты будешь моей женой... да?
Елена Михайловна не ответила: она тоже размечталась, хотя совершенно на другую тему.
– Да? Будешь моею женою? – нежно повторил Евгений Алексеевич, заглядывая в глаза Елены Михайловны.
Елена Михайловна, взглянув на него, отстранилась и ответила:
– Что вы, Евгений Алексеевич? Опомнитесь!
С этими словами Елена Михайловна поднялась со скамьи и быстро пошла прочь.
– Елена Михайловна! Елена Михайловна! Погодите на минуту! – говорил Евгений Алексеевич, шагая следом за Еленой Михайловной с непокрытой головою, и обиженно улыбался, прислушиваясь к шелесту платья любимой женщины, легкой тенью скользившей под крышей сплетшихся ветвей акации.
– Зачем вы меня мучаете? – сказал он с дрожью в голосе и остановился.
Шелест платья стих в отдалении.
Что все это значит? Отчего Елена Михайловна за последнее время сделалась как будто бы холоднее к нему? Нет, это только так кажется. Она – странная женщина, непохожая на всех других. Она его любит, но она любит его мучить, играть, как играет кошка с мышью, прежде чем съесть ее. В ней столько непосредственности чувства, искренности! Сейчас она любит и готова отдать душу за любимого человека, через час – набежало облачко, солнышко скрылось, и Елена Михайловна способна до глубины души обидеть, оскорбить его...
Так думал Евгений Алексеевич, медленно шагая по темной аллее по направлению к светящемуся окнами дому. И чем ближе он подходил к дому, тем сильнее убеждался, что это так, что Елена Михайловна его любит и что она будет его женой... О, какое счастье!..
Гости веселились, а Елена Михайловна – больше всех. Она звонко смеялась, порой шалила совершенно непростительно с мужчинами, как шалят только школьники, – и всем это нравилось, и всех поощряло к шалостям и дурачествам. Играли, как ребята, в фанты, и Елена Михайловна заставила всех хохотать от души, когда да ее долю выпал фант – сказать каждому в глаза правду.
Евгению Алексеевичу Елена Михайловна сказала:
– Вы похожи на книгу, которая на первых главах заинтересовывает, а потом кажется скучной, шаблонной...
– Так что не хочется дальше и читать? – спросил кто-то.
– Да. Скучно... Наивно уж очень!..
Волчанскому она сказала:
– Вы хитры, как лисица, и хищны, как шакал...
– У-у, страсти какие!.. В чем же проявляется моя хитрость?
– Догадайтесь!.. А все-таки на вас можно положиться...
– Ну! хотя это утешение...
Эти две "правды" вонзили две стрелы в сердце Евгения Алексеевича. Он ушел к столу с винами и как-то отчаянно опрокинул в горло рюмку, а за ней другую...
Волчанский видел издали силуэт Евгения Алексеевича, отчаянно вливающего в горло утешительный напиток, и улыбнулся: ему вспомнилось, как когда-то та же самая картина происходила в буфете театра, где действующим лицом был сам он, Волчанский.
Евгений Алексеевич сделался мрачным и смотрел на Волчанского уничтожающим взором. А тот, чувствуя под собой законную почву свободной конкуренции, старался не замечать этих взглядов и, как ни в чем ни бывало, оставался к Евгению Алексеевичу по-прежнему деликатен и внимателен, заговаривал с ним о газете, отчаянно либеральничал, острил над цензором и относился к Елене Михайловне совершенно так же, как и ко всем другим дамам... Наблюдая это последнее обстоятельство, Евгений Алексеевич начинал верить в свое счастье...
После фантов танцевали кадриль. Елена Михайловна подошла к Евгению Алексеевичу и сказала:
– Что вы сегодня такой скучный? Пойдемте со мной танцевать!
Этого было вполне достаточно, чтобы вера в свое счастье окрепла, и вся мрачность отлетела. Евгений Алексеевич танцевал кадриль с особенным одушевлением и грацией, обмахивался веером своей дамы и сделался снова весел, мил, находчив... Когда кадриль кончилась, Елена Михайловна подхватила своего кавалера под руку и пошла с ним.
При встрече с Волчанским, Елена Михайловна выронила из руки веер и приказала:
– Поднимите!
Несколько человек бросилось поднимать, но Волчанский одержал победу: на его долю выпало удовольствие получить от Елены Михайловны merci.
Раздались звуки венского вальса
– Пойдемте! – шепнула Елена Михайловна и приподняла уже свою руку, чтобы положить ее на плечо Евгению Алексеевичу.
– Венский не танцую... – с грустью сказал Евгений Алексеевич, – давайте обыкновенный, в два па...








