Текст книги "Чужестранцы"
Автор книги: Евгений Чириков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц)
– Возьми меня с собою! – просила она.
– Погоди! Сперва поеду один. Надо присмотреться, как и что... Потом я тебе напишу, и ты приедешь.
– А напишешь? Не обманешь?
– Нет.
– Ах ты милый, милый! Дай я нагляжусь на тебя...
И Саша смотрела в лицо юноши пристально и любовно.
– Я, Евгений Алексеевич, женюсь, – сказал Ерошин, отрываясь от этих воспоминаний.
– Что такое?
– Женюсь, говорю...
– Давно, брат, пора. А на ком же это ты?
– На Саше.
– Когда?
– Весной.
– Самое подходящее время, – вставил Силин. – Женитесь, только взвесьте сперва это дело на весах разума. Любовь продукт сильно усыхающий, а если перестанете любить Сашу, что у вас к ней останется?
– Не перестану.
– Саша – человек простой, наших искусств и наук не вкушала, спорить о Марксе и о Джорже не сможет...
– Да на что будете жить-то? Пойдут ребятишки...
Эти непредвиденные обстоятельства немного смутили юношу.
– Можно открыть мастерскую, белошвейную, – сказал Ерошин после долгой паузы.
Евгений Алексеевич начал рассказывать о предполагаемых живых картинах, об Елене Михайловне и о жене городского головы, мадам Картошкиной.
– Это, я вам скажу, две богини, каждая в своем роде. Стоцкая – очаровательна... Я готов в нее влюбиться... Есть в ней что-то привлекающее мою артистическую натуру. Ее глаза жгут, – говорил немного охмелевший Евгений Алексеевич и, поймав на себе насмешливо-скептический взгляд Силина, неожиданно смутился и начал возражать:
– Я восхищен, как художник. Что мне за дело до того, что у нее на душе и на сердце? У всех людей – и у нас, господа, с вами! – много пакости... Я вижу образ, этот образ дает мне известное художественное настроение, чувство удовлетворенности художественного вкуса – вот и все... Конечно, с этим образом я связываю какой-нибудь мираж, но...
– Ну-с, а с мадам Картошкиной – тоже мираж?
– Картошкина... Гм... Она красива, но безжизненна... Это – кукла, закрывающая глазки и, когда дергаешь ее за шнурок, говорящая "папа" и "мама"...
– Картинно!..
– На нее хорошо смотреть издали, а как только она раскроет рот, – становится досадно: иллюзия исчезает... Стоцкая, – та полна неуловимой грации, поэзии...
– Ну-с, а как ваш "Крючник"? – перебил Силин.
– Что вы привязались ко мне с "Крючником"? – подите к черту! Некогда мне...
– Жаль мне, Евгений Алексеевич, вашего дарования... Будете рисовать в анфас, в профиль и в ╬ мадам Картошкину и всех этих богинь – и только...
– А как поступили бы вы на моем месте?
– Я? Я, вероятно, тоже рисовал бы богинь... Я говорю только – жаль, а не морализирую... Для сего, друг мой, я устарел. Я только констатирую факт.
– Поеду вот в Питер, – там поживу для духа.
– И там такие, как вы, т. е. таланты без имени, мажут и портреты, и голых богинь, лишь бы иметь что-нибудь для брюха. Посмотрим, что будет дальше... Ассимилируетесь.
Евгений Алексеевич вспыхнул.
– Вы – теоретик до мозга костей. Разве вы живете? – горячо заговорил он, обращаясь к обоим собеседникам: – Нет! Так жить, господа, нельзя. Это похоже на Робинзона на необитаемом острове. Надо стать ближе к обществу, надо сделаться членом этого общества, чтобы знать и чувствовать, что не в воздухе висишь, а стоишь на земле обеими ногами... А у нас... у вас – какая-то каста: общество само по себе, вы – сами по себе. Все ваши стремления из вашего кружка не выходят и остаются одними благопожеланиями...
– Вы, Евгений Алексеевич, высказываете тоже одно благопожелание, – прервал Силин.
– Почему?
– Связь с обществом, о которой вы говорите, возможна лишь на чисто реальных основаниях. Чем мы связаны с так называемым обществом?
– Как, то есть, чем?..
– Так! Ничем. Мы совершенно чужие люди для этого общества. Вы, Евгений Алексеевич, хоть мадам Картошкину можете рисовать; у вас есть реальная точка соприкосновения с этим обществом, а позвольте спросить, за что нам ухватиться? Мы не имеем собственности, чтобы сделаться гласными, чтобы чувствовать солидарность интересов со всеми этими Картошкиными, Тарасовыми... У нас нет ни поместий, ни домов, ни магазинов... У нас нет даже профессии, которая сделала бы нас нужными этому обществу. Наше орудие – одни хорошие слова, возвышенные идеалы...
– Э, идеи, господа, миром двигают!
– Лично для нас – увы! Это только холостые выстрелы... Правда, иногда и холостой выстрел производит впечатление, особливо на нервных барынь, Стоцких, Картошкиных et tutti quanti... но и те, оправившись, только смеются над своим испугом...
– Ну и вы тоже говорите картинно, – заметил Евгений Алексеевич.
– Чем связать нам себя с обществом и с какими именно классами его? Нам, людям, находящимся под непрестанною опекою, живущим впроголодь...
– Впроголодь?.. Вот вам и разрешение вопроса! – перебил Евгений Алексеевич.
– Теоретически вы – правы: рыбак рыбака видит издалека. Но попробуйте перейти к действительности. Сделаться рабочим я не могу, потому что я нездоров, бессилен, привык к некоторому комфорту культурной жизни, а главное: меня пошлют к черту. Ну-с. Куда? Лично для меня, как и для очень многих из нас, песенка спета... Остается болтаться в воздухе неопределенно долгое время.
XI.
Театр был полон сверху донизу. Партер блестел лысинами, светлыми пуговицами и пестрел темными пятнами причудливых женских шляп: бенуар сверкал огоньками драгоценных вещей и шелковых тканей; бельэтаж пестрел всеми цветами радуги; галерея казалась кучей друг на друге сидящих людей; было душно, шумно и одушевленно. Веера мелькали около нарядных дам, бинокли стреляли из ложи в ложу... Внизу – мягкий шорох шелка, легкий говор, легкий смех; вверху – сердитая перебранка из-за мест, нетерпеливые хлопки, кашель...
Но вот капельмейстер показал публике свою лохматую голову, вылез, словно из-под земли, и уселся на свое место. Застучала дирижерская палочка, все стихло, и – грянул гимн.
Театр зашевелился всем существом: публика встала плотными разноцветными стенами. Как только оркестр окончил гимн, раздались крики, какой-то дикий рев, в котором затерялось начало повторенного оркестром гимна. При третьем исполнении гимна занавес наконец взвился, и публика онемела от неожиданности и очарования...
Зрелище было, действительно, эффектно и превзошло всякие ожидания публики. Вся сцена, устланная коврами и заставленная целым садом тропических растений, утопала в блеске электрического света. Посредине сцены возвышалась угрюмая скала, повитая плющом и обложенная мхом, на вершине этой скалы стояли два дивных видения в белых, как снег, одеяниях: первое, в образе слегка приодетой статуи Разума, вторая – не то императрицы Екатерины II, не то просто властной и величавой женщины, гордо взирающей с высоты своей на мир. В афишах значилось: "Франция" – Е. М. Стоцкая; "Россия" – Н. В. Картошкина. Эти два видения и были именно они. Целые потоки голубоватого света электрических фонарей были направлены с помощью невидимых для публики рефлекторов настоявших на скале особ, отчего те преобразились в каких-то фантастических существ, приковавших к себе общее внимание. Даже муж Картошкиной, сидевший в первом ряду, не отрывал бинокля от глаз и думал: "да неужели же это моя жена стоит там?" Впрочем, и все другие лица, участники живой картины, были неузнаваемы и порождали целый ряд сомнений в головах зрителей, усиленно справлявшихся в афишах и друг у друга: кто изображает Султана? Неужели это, действительно, Фома Лукич, секретарь акцизного управления? Кто Бисмарк? Неужели это не кто иной, как Захар Петрович Рябчиков, отставной поручик, домовладелец с Николаевской улицы, не так давно привлекавшийся к мировому суду за неопрятное содержание своего двора? Все они, в соответствующих исполняемым ролям костюмах, под лучами цветных электрических фонарей, смущали даже своих хороших знакомых и родственников, с которыми не далее как вчера сидели за одним столом и винтили "по маленькой". Группы мальчуганов из приходских училищ, одетых в костюмы турок, немцев, французов, англичан и китайцев, толпились у подножия скалы маленькими человечками и еще более усиливали впечатление величавости двух белоснежных видений, взявшихся за руки и осененных резко рисующимися в воздухе зелеными листьями электрической "пальмы мира".
Да, это было великолепно и оказалось столько же торжеством франко-русского союза и мира, сколько и торжеством Елены Михайловны и мадам Картошкиной. Даже вражеская партия склонилась пред дивной, смело задуманной и эффектно поставленной картиной и начала неистово аплодировать. Генерал и Наталья Дмитриевна сидели в своей ложе, задрапированной тяжелыми малиновыми гардинами. Из-за спины Натальи Дмитриевны выглядывал Волчанский. И генерал, и его чиновник особых поручений жадно пожирали взорами Елену Михайловну. Одна Наталья Дмитриевна не поддавалась экстазу: она лорнировала сцену и публику одинаково холодно и равнодушно, делала замечания, что мадам Стоцкая, по обыкновению, немножко откровенна, что надо отдать справедливость ее храбрости и т. п. Заметив, что сидевшие с ней мужчины не отрывают от глаз биноклей, она тихо сказала мужу:
– Очень уж увлекаетесь, ваше превосходительство... На вас смотрят.
– Да, да... все смотрят.
– Я понимаю еще Александра Васильевича; он отдает дань своей молодости, а вы?.. Впрочем, и вы отдаете дань... дань своей старческой слабости... ха-ха-ха!
Генерал положил бинокль на рампу, сделал серьезное лицо и начал закручивать левый ус.
Оркестр стих и выскользнула марсельеза; обе мелодии временно слились, перепутались. Стоял гром рукоплесканий, стук многочисленных ног и крики "браво". Несколько наиболее экспансивных зрителей визгливо выкрикнули "vive la France!", одним словом – вышло все так, как рисовала Елена Михайловна. А Елена Михайловна стояла на высоте своего величия, гордая, сияющая, и взор ее, недвижно остановленный на генеральской ложе, заставил Волчанского потупиться, а Наталью Дмитриевну – отвернуться в сторону...
Надо сказать, что между Еленой Михайловной и Волчанским вышла маленькая размолвка: он отказался выступить в живых картинах и этим доставил массу хлопот, пока удалось уломать Фому Лукича изобразить султана. Правда, Волчанский отказался и от исполнения роли Макса в "Блуждающих огнях", но, во всяком случае, Елена Михайловна была права, когда с презрительной миной бросила ему:
– Вы хотите сидеть между двумя стульями? Хорошо. Смотрите: это не так выгодно, как вы думаете...
Волчанский и сам понимал, что ему приходится играть на два фронта, но у него не хватало гражданского мужества стать во враждебные отношения с всесильной генеральшей.
Наталья Дмитриевна, которой Волчанский только нравился, теперь стала ревниво относиться к его частым посещениям Елены Михайловны, к появлению их под руку, к тому, что не одна она, Наталья Дмитриевна, всецело владеет вниманием своего чиновника. Конечно, тут не было и тени нежного чувства, здесь было только одно самолюбие, и это самолюбие заставляло Наталью Дмитриевну направить все силы своего ума, хитрости и административных способностей на то, чтобы Волчанскиий был в ее единоличном распоряжении. Она настояла на том, чтобы Волчанский сидел с ними в ложе, не отпускала его ни на одну минуту от себя, давала ему свои личные поручения и просила о различных услугах не в службу, а в дружбу... Наталья Дмитриевна не хотела даже, чтобы Волчанскиий смотрел в бинокль на Елену Михайловну.
– Дайте, пожалуйста, ваш бинокль, – сказала она не оборачиваясь, а только протягивая через свое плечо затянутую в перчатку рыцарского образца руку. Волчанский любезно передал Наталье Дмитриевне бинокль и терпеливо ждал его возвращения, которое последовало лишь после того, как занавес стал опускаться...
Трудно передать, что произошло после падения занавеса. Партерная публика сгрудилась около оркестровой рампы и неистово аплодировала, вызывая Стоцкую и Картошкину. В ложах забыли о приличиях и о том, что принято и что не принято. Целое стадо мужчин, статских и военных, ринулось за кулисы.
Генерал незаметно исчез из ложи, предоставив свою супругу попечениям чиновника особых поручений. А тот, несчастный, принужден был изображать на лице внимание, любезность, предупредительность в то время, как мысли его отчасти были за кулисами, а отчасти направлялись к изысканию способа удрать из ложи, чтобы хотя минутку побыть около Елены Михайловны, посмотреть в ее черные глаза, напоминающие темную южную ночь, в ее лицо, озаренное торжеством победителя. Ах, как прекрасно было это лицо, с такими большими острыми глазами, смело очерченными линией тонких бровей, с блистающими в коралловой рамке губ зубами, с розовым ушком, с родинкой на щеке!.. Волчанский представил себе это лицо и думал о том, что из всей этой массы людей, копошащихся вокруг и гудящих, как пчелы, он один мог бы коснуться этого лица своими губами и сквозь легкую ткань шелка и кружев ощутить всею силою своего молодого, здорового организма, как вздымается грудь этой опьяненной счастьем женщины...
– Вы, mon cher, не слышите? Я вас спрашиваю, в какое время вы завтра будете у меня, чтобы переговорить о "Блуждающих огнях" недовольно переспросила Наталья Дмитриевна замечтавшегося Волчанского, обмахиваясь веером из белых страусовых перьев.
– Простите... Я завтра буду, непременно буду у вас...
А публика неистовствовала с возрастающею энергией, требуя bis'a. Десятки голосов, целое озеро плешивых голов, целый взвод офицеров и даже сама мадам Картошкина упрашивали Елену Михайловну снова взлезть на скалу и показаться публике, но Елена Михайловна была неумолима. Она устала, она ушибла себе ножку, слезая со скалы, "вот тут, на подъеме!" у нее кружится голова, ее мучает страшная жажда...
– Не могу... Ни за что! Ни за что!
Генерал появился за кулисами. Пробравшись бочком меж двух стен почтительно расступившейся перед ним публики, он подошел к Елене Михайловне, поздравил ее с успехом, с чувством приложился к ручке и начал восхищаться и тоже упрашивать...
Где-то хлопнула пробка, кто-то говорил: "позвольте, господа, позвольте!" и поднос, уставленный бокалами с шампанским, подплыл к Елене Михайловне. Она взяла бокал, подняла его и протянула сперва к генералу, потом к другим. Раздалось чоканье, поздравления и опять восхищения...
Елена Михайловна выпила бокал, вынула из маленького портмоне империал и сказала:
– Это – в пользу наших подкидышей!.. Пожертвования, господа, принимаются с благодарностью...
При этом Елена Михайловна сделала такую требовательно-капризную и все-таки обворожительную гримаску, что золото зазвенело, падая на поднос из протянутых со всех сторон рук. Набросали 287 р. 50 к. Подошла мадам Картошкина, спросила: "сколько здесь?" и, получив ответ, небрежно бросила на поднос радужную бумажку, а потом, поймав под руку своего мужа, сказала ему: "не угодно ли и вам?", на что тот ответил в свою очередь радужною бумажкою.
– Чтобы не было копеек, для округления, положу и я полтинничек, – скромно заявил какой-то господин и бросил серебряную монету. – Я шампанского не пил-с, – робко добавил он, пятясь за спины других.
Елена Михайловна, болтая с поклонниками, незаметно искала глазами Волчанского. Она была совершенно уверена, что он явится без малейшего промедления, лишь только упадет занавес. Но его не было, и это было Елене Михайловне обидно, это ее раздражало и заставляло жестокосердно отвергать мольбы мужчин вторично появиться на скале.
Фома Лукич в костюме султана, но без головного убора и без парика и накладной бороды, устало ходил между кулисами и стирал носовым платком пот, градом струившийся по его обмазанной гримом физиономии. Краски смешались с потом, отчего лицо Фомы Лукича сделалось до такой степени ужасным, что жена, пришедшая взглянуть поближе на "интересного Фомушку", встретив его, отшатнулась, потом ахнула и наконец сказала:
– Фома, Фома! На кого ты похож!
А Волчанский сидел в ложе и не знал, как вырваться. Наконец судьба сжалилась над ним: в ложу вошел украшенный орденами и медалями полицеймейстер, высокий, с выпяченною грудью и с приподнятыми плечами, бодрый, молодящийся старик, с гладко выбритым подбородком и закрученными усами. По недальновидности он начал было тоже восхищаться. Но Наталья Дмитриевна умерила его восторги:
– Я слышала, что ваши пристава развозили билеты на этот вечер?
– Да. Моя священная обязанность – содействовать всякому...
– Совершенно напрасно. Я вас просила о другом спектакле, в пользу слепых... Муж очень недоволен... Это значило – прямо подорвать наш спектакль...
– Простите, ваше превосходительство, но я употреблю все усилия, чтобы одно другому не помешало...
Смутившийся полицеймейстер присел на стул и начал оправдываться. Наталья Дмитриевна увлеклась распеканием. Этим моментом Волчанский и воспользовался, чтобы выскользнуть из ложи. Началось уже второе концертное отделение. Когда Волчанский летел по направлению к сцене, навстречу ему шла Елена Михайловна в пышном белом плюшевом сорти де-баль, в красиво накинутом на голову капюше.
Пряди черных волос и черные глаза Елены Михайловны так резко и красиво выделялись в рамке белых складок капюша...
Следом за Еленою Михайловною шагал, довольный и сияющий, Евгений Алексеевич с большим саком в руках.
– Здравствуйте, Елена Михайловна! – обиженно произнес Волчанский, видя, что его не замечают.
– Ах, это вы? – Простите: я и не заметила...
– Поздравляю, поздравляю...
– Мерси...
– Позволите вас проводить?
– Мерси. Не беспокойтесь... меня проводят, – небрежно бросила Елена Михайловна и, оглянувшись назад, улыбнулась Евгению Алексеевичу и плавно двинулась по коридору, кивая на все стороны приветствовавшим ее мужчинам.
Волчанский был уязвлен. Покусывая губы, он походил взад и вперед по коридору, потом зашел в буфет, – выпил две рюмки коньяку и, поспешно одевшись, уехал из театра.
XII.
Софья Ильинична, поднимаясь следом за Евгением Алексеевичем по широкой ярко-освещенной, застланной ковровой дорожкою лестнице в квартиру Елены Михайловны Стоцкой, чувствовала не то неловкость, не то какую-то странную робость...
– Погодите, дайте вздохнуть... Я волнуюсь...
– Присядьте! – предложил Евгений Алексеевич, указывая на венский диванчик, стоявший на площадке и как бы манивший отдохнуть на перепутье.
Софья Ильинична только что оправилась от болезни и хандры. Лицо ее осунулось, нос сделался больше, близорукие глаза как-то блуждали. При ярком освещении это лицо производило неприятное впечатление.
– Устали?
– Задыхаюсь...
Над ними послышались шаги: какой-то господин спускался по лестнице. Поравнявшись с диванчиком, он слегка кивнул Евгению Алексеевичу головою и, плотно запахнувшись в шубу, проворно спустился к выходу. Скрип снега под полозьями саней возвестил об его отъезде.
– Кто это?
– Волчанский... Тот самый чиновник особых поручений, о котором я вам говорил...
– Ну, пойдемте дальше...
Им отперла горничная Катя. Она как-то растерянно осмотрела вошедших и забеспокоилась.
– Елена Михайловна дома?
– Кажется... Я сейчас...
Катя скрылась. Софья Ильинична чувствовала себя совсем скверно. Она не привыкла ждать в передних, и в ее сердце уже разгоралась искра глухого протеста против этого барского дома и хозяйки, которую она никогда не видела.
– По-видимому, мы не вовремя пришли, – процедила она сквозь зубы.
– Погодите... Ноги не отвалятся...
– Пожалуйте в зал! Барыня сейчас выйдут.
Они пошли. Проходя мимо приотворенной двери в столовую, Евгений Алексеевич увидал на столе свечу, бутылку из-под шампанского, два стакана и два кресла, в беспорядке брошенных теми, кто сидел на них очень недавно. Сопоставив это обстоятельство со встречею на лестнице, Евгений Алексеевич уличил себя в излишней любознательности и еще в чем-то, похожем на ревность... "Мне-то какое дело?" – мысленно спросил он себя, но что-то в глубине души продолжало копошиться, беспокоить его... Очевидно, что восхищение Евгения Алексеевича перед образом Елены Михайловны не носило чисто художественного характера.
Софья Ильинична сидела в кресле, сложив на груди руки.
В своем простеньком черном платье, перетянутом ременным кушаком, в этом пышном и мягком кресле она сделалась такою миниатюрною... Казалось, большой зал с высокими панданусами и филодендрами почти до потолка, с широкими полосами белых кисейных занавесей до самого пола на окнах, с громоздкою концертною роялью Беккера, с лампами под ажурными шелковыми абажурами на высоких пьедесталах, подавлял девушку, заставляя ее сжиматься и горбиться; она напряженно смотрела на ковер под ногами и, Бог весть, о чем думала. Зато Евгений Алексеевич чувствовал себя, как дома. Он сидел, заложив нога за ногу, покуривал папиросу и, взглядывая на Софью Ильиничну и замечая, что она перепаивает мучительное состояние, начинал заговаривать с нею:
– Вот такие цветы я понимаю!.. Сколько величия, гордости в позе вот этой, например, пальмы! Сам черт ей не брат...
– Да, – сказала Софья Ильинична, и ей пришло на память стихотворение "В песчаных степях Аравийской земли три гордые пальмы высоко росли".
– А вот этот красавец-панданус?..
– Да, красиво, – тихо ответила Софья Ильинична, откашливаясь от неприятного ощущения какой-то сухости в горле.
– Добрый вечер, господа!.. Вы не сердитесь, что я заставила вас так долго ждать? Нет? – заговорила Елена Михайловна, выйдя к гостям в каком-то фантастическом капоте из японской материи, очень просто и мило пожала им руки и опустилась в качалку.
– Я даже не успела привести в порядок свою голову, – сказала она, мягко касаясь обнаженною рукою своих волос и незаметно всматриваясь в это время в лицо Софьи Ильиничны. – Евгений Алексеевич извинит меня за неглиже в костюме, а вы... Софья... Ильинична, кажется?
– Да.
– Вы и подавно. Я немного устала и повалялась, – произнесла Елена Михайловна, и в ее голосе послышалась, действительно, не то усталость, не то просто лень, – читала "Нану". Удивляюсь: мне столько ужасов наговорили про этот роман, а оказывается – ничего особенного нет в нем... Вы читали этот роман? – спросила Елена Михайловна, обращая лицо к гостье.
– Софья Ильинична! Читали "Нану"? – повторил вопрос Евгений Алексеевич, видя, что Софья Ильинична улетела куда-то мыслями...
– Нет, не читала. Я не люблю романов.
Елена Михайловна еще раз незаметно скользнула взором но лицу Софьи Ильиничны, прищурилась и слегка улыбнулась.
– Софья Ильинична больше по части философии и социологии, – вставил Евгений Алексеевич.
Елена Михайловна звонко расхохоталась. Некрасивое лицо девушки, ее отречение от романов и добавление Евгения Алексеевича относительно философии скомбинировались в голове легкомысленной барыни известным образом и дали рефлекс в форме этого звонкого смеха.
Софья Ильинична вопросительно взглянула сперва на Елену Михайловну, потом на Евгения Алексеевича, потупилась и вспыхнула.
– Я вспомнила одну вещь... Простите, господа!
Иногда, ни с того ни с сего, придет в голову чепуха...Одно воспоминание из детства... Очень смешно, – объяснила свой смех Елена Михайловна и моментально придумала и рассказала эту чепуху.
"Что же смешного?" – подумала Софья Ильинична и откашлянулась.
– Евгений Алексеевич передавал мне, что вам требуется массажистка. Я собственно и пришла по этому делу, – проговорила она, не поднимая головы.
– Непременно – по делу?.. А иначе не пришли бы?
Софья Ильинична опять почувствовала неловкость: вопрос был сделан немного насмешливым тоном.
– Вероятно, не пришла бы... Случай...
– Скажите: вы изучали массаж?
– Да. Имею свидетельство. Если желаете, то...
– Ах, я не о том... Вы меня не поняли... Мне просто интересно. Теперь массаж в такой моде... Все лечат массажем. Вероятно, скоро рентгеновские лучи тоже войдут в моду... Сегодня я читала в "Новом Времени"...
И Елена Михайловна стала рассказывать про рентгеновские лучи. Конечно, и массаж, и лучи были привлечены к ответственности лишь за неимением подходящих тем для разговора; все, что говорила о них Елена Михайловна, было давным-давно всем присутствовавшим известно и надоело даже и самой Елене Михайловне. Но нельзя же было сидеть молча! Надо было говорить. О чем? Елене Михайловне казалось, что массаж и лучи более или менее тронут эту угрюмую девушку медицинской профессии, не интересующуюся романами. Но девушка молчала. Тогда Елена Михайловна попробовала другую тему, хотя тоже не свежую, но все же небезынтересную для женщины, занимающейся философией и социологией.
– Ах, как я желала бы быть теперь в Париже!.. Там теперь, вероятно, все еще жизнь бьет ключем... Золя осужден, но он, право, мил!.. Скажите, господа, вы за Золя или против? Что там ни писали в "Новом Времени", а мне все-таки не верится, чтобы Золя был игрушкою в руках жидов?..
Евгений Алексеевич переложил ноги с одной на другую и выпустил неопределенное "да-а", Софья Ильинична вздрогнула и опустила глаза; лицо ее густо покраснело, руки плотнее прижались к груди...
– Да, Золя – герой, – сказал Евгений Алексеевич, чтобы оборвать неловкое молчание, и умоляюще взглянул на Елену Михайловну. Та быстро поняла этот взгляд; она быстрым жестом глаз и губок выразила досаду на свой промах и, как ни в чем не бывало, опять заговорила:
– Скажите, Софья Ильинична, вы имеете здесь практику? Вы, кажется, акушерка?
– Да, акушерка-фельдшерица. Но практики не имею. Я – акушерка без вывески...
– Т. е. как же это так? Не имеете прав?
– Имею, но... я, право, затрудняюсь, как это объяснить... Мне временно запрещено вешать вывеску... заниматься этим...
– Это возмутительно! Лишать человека возможности трудиться. Хотя, по моему мнению, это затруднение всегда можно обойти... Вот хотя бы взять Склабонского... адвокат... Ему тоже запрещено, но это не мешает ему зарабатывать до десяти тысяч в год. Взял себе помощника из молодых (конечно, частным образом) и тот сделался его alter ego... И оба довольны...
– Здесь совершенно иное положение, – заговорил Евгений Алексеевич и очень осторожно и мягко разъяснил, чем разнилось положение Софьи Ильиничны от положения адвоката Склабонского.
– Погодите, голубчик, я вам выхлопочу разрешение повесить вывеску. Что за варварство! Жаль, что я раньше не знала: у меня было недавно два случая, где я могла бы вас рекомендовать. Как только увижу Волчанского, – я не отстану, пока не вырву разрешения вам повесить вывеску. Он сам человек университетский...
– Благодарю вас... Едва ли это удастся, – сказала Софья Ильинична.
– Мне? Не удастся? Если я возьмусь за это дело, – будьте спокойны. Пойдемте, господа, в столовую, будем пить чай!..
– Благодарю вас, я не могу: мне надо спешить на урок.
– Пустяки! Когда у вас урок?
– В восемь.
– А теперь нет восьми. Идемте. Какой у вас урок?
– Подготовляю в гимназию.
– Сколько вам платят?
– 8 рублей.
– В месяц?
– Да.
– Возмутительно. Ну, что бы сказать мне раньше? – с укоризною обратилась Елена Михайловна к Евгению Алексеевичу. – Картошкины платят своему семинаристу 30 рублей. Погодите, голубчик, мы все устроим. Сюда! Садитесь! Катя! Подайте варенья...
– Я подала, барыня.
– Другого. Какое у нас есть? Господа, какое вы любите?
– Все равно, – сказала Софья Ильинична.
– Я не любитель варений, – сказал Евгений Алексеевич.
– Подайте абрикос!
Елена Михайловна старалась быть как можно любезнее с Софьею Ильиничною, потому что ее беспокоил сделанный давеча, в разговоре о Золя, промах. Надо как-нибудь смягчить, сгладить невольно причиненную гостье обиду... Евгений Алексеевич предупредил Елену Михайловну быть осторожнее в этом смысле, а она, как на зло, сразу же и выпалила: "жидов"... Этакая досада!
Когда гости выпили по стакану чая, Елена Михайловна попросила Софью Ильиничну к себе в будуар, чтобы сказать два-три слова по делу. – Садитесь! Вот сюда, рядом, – предложила Елена Михайловна, удобно усаживаясь на оттоманку.
– Видите ли, в чем дело... Одной даме придется делать операцию – тихо заговорила Елена Михайловна, внимательно рассматривая свои ноготки на пальцах, – конечно, все сделает доктор... Это до вас не касается... Но потом... потом надо будет поухаживать, вообще присмотреть... Дама эта имеет средства, так что ее не стеснит оценка труда вполне добросовестная. Вообще на этот счет можете быть совершенно спокойны...
– Я не беспокоюсь...
– А покамест я могу дать вам этот... массаж. Одна нервная девушка... у нее судороги и еще что-то там... Ее лечат водой и велели еще употреблять массаж... А затем, вы незнакомы с мадам Картошкиной?
Софья Ильинична слегка улыбалась: самый вопрос об этом знакомстве показался ей курьезным.
– У ней ревматизм в ноге. Она поедет на лиман, но до тех пор будет тоже пользоваться массажем. Я вам дам свою карточку и вы сходите... Хорошо?
– Пожалуй, могу сходить.
– Вот и все. Так я уж буду уверена, что вы не откажите той даме? Надо записать ваш адрес. Наверное можно на вас рассчитывать?
– У меня так много свободного времени...
– А вывеску мы с вами скоро повесим, я уверена, что выхлопочем.
– По душам говорили? – встретил их Евгений Алексеевич.
– Да. А вам завидно? – с хитрой улыбочкой ответила Елена Михайловна.
– На чем же порешили?
– Это секрет.
Гости простились и вышли.
– Правда: она симпатичная? – спросил Евгений Алексеевич.
– Ничего. Дама, как дама...
– Именно не "как дама". Вы, значит, не видали настоящих дам... Вот увидите Картошкину, – та настоящая дама, живого места нет! Да что вы так бежите? За вами не поспеешь.
– Я опоздала, уже девятый час...
– В таком случае возьмем извозчика.
– Вот еще нежности!
– Ничего. По случаю предстоящей практики можно. Извозчик!
Легкие санки, скрипя полозьями, подкатились к самой панели, и, раскатившись, ударились о столбушку.
– Прошу! – сказал Евгений Алексеевич.
Они уселись. Извозчик прикрыл им ноги пологом, и санки покатились вдоль оживленной блиставшей огнями улицы...
XIII.
Мрачные и грязные номера для гг. приезжающих, несмотря на то, что за желтыми с обвалившейся штукатуркою стенами их все уже проснулось, умылось, оделось и принялось за обыденную повседневную работу, – оставались сонными, вялыми, безжизненными. Длинные полутемные коридоры, грязные лестницы с расшатанными перилами и веревочными половиками, треснувшее сверху донизу трюмо, часы с кукушкой и торчавшие кое-где по стенам жестяные лампы с полуопущенными желтоватыми огоньками, – все это, пропитанное пылью и подернутое плесенью, как-то тоскливо выглядело, прячась в таинственном полумраке. Все здесь спало, начиная с коридорного Ваньки, в замысловатой позе валявшегося на старомодном диване с потертою клеенкою, до жирного серого кота включительно, который безмятежно дремал на столике, пред разбитым зеркалом.
Вчера на черной доске, предназначенной для записи гг. приезжающих, появилась фамилия новой жертвы этого сонного царства – Промотов. Очевидно, такие случаи выпадали довольно редко: Ванька с большим наслаждением вычерчивал на доске фамилию... Новый господин приезжающий с барыней заняли номер, соседний с комнатою Евгения Алексеевича, но Ванька начертил фамилию такими крупными буквами, что если бы кто-нибудь пожелал отыскать приезжего, руководствуясь только указанием черной доски, то ему пришлось бы искать его приблизительно между третьим и седьмым.








