Текст книги "Чужестранцы"
Автор книги: Евгений Чириков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц)
Приезжие прибыли часов в десять вечера, заперлись в номере и стихли. Они даже не требовали самовара.
– Устамши с дороги... Поди, завтра до обеда продрыхнут! – с удовольствием говорил Ванька, не любивший лишних хлопот и раннего вставания... И Ванька спал, храпел в позе внезапно убитого человека. Евгений Алексеевич вернулся очень поздно и тоже не тревожил Ваньки, но пришел вахмистр, громаднейший человек с усами, Стратонов, и потревожил Ваньку. Растолкав и подняв Ваньку с дивана, Стратонов отвел его в угол, к окну, и стал тихо и таинственно расспрашивать о поведении господина в 5.
– Ничего себе, не скандалит, – позевывая во весь рот, аттестовал Ванька приезжего.
– Чем занимается?
– Кто его знает... Никак спит...
– Кто-нибудь приходил?
– Незаметно что-то... Покуда кроме вас никого, кажись, не было.
– Гм... все-таки, того... понаблюди...
– Ладно, – сладко потягиваясь, ответил Ванька.
Стратонов стукнул шпорами и вышел, а Ванька брякнулся, как колода, на диван и через пять минут снова храпел... Надо сказать, что Ванька обладал феноменальною способностью спать. В немногие часы бодрствования он казался ненормальным: тупые посоловелые глаза, выражение недоумения во взоре, вялость в движениях и притягательная сила дивана весьма наглядно свидетельствовали о том, что сон для Ваньки – то же, что вода – для рыбы...
Когда висевшие в коридоре часы прокуковали девять, дверь из номера пятого приоткрылась.
– Человек! – крикнул приезжий. Мягкий баритон его гулко пронесся по пустынным коридорам.
Ванька сквозь сладкую дрему слышал окрик, но не поднялся с дивана, а только слегка приоткрыл глаза и шевельнул одной ногою. Ванька поднимался с дивана обыкновенно после трех-четырех окриков, когда в голосе звавшего ясно слышались уже раздражение и угроза. Но так как в этом окрике ни того, ни другого не было, то Ванька продолжал спать, с каждым окриком лишь полуоткрывая глаза и дрыгая ногою. И, вероятно, он вовсе не встал бы, если буфетчик, спустившись на площадку, где стоял диван с Ванькой, не ткнул бы последнего в бок и не сказал:
– Сдох ты, что ли?..
Тогда Ванька моментально, словно от электрического удара, приподнялся на диване, почесался и, не говоря ни слова, побежал вверх по лестнице.
– Потрудитесь подать самовар! – попросил приезжий, когда Ванька, войдя в номер, встал, как вкопанный, и вопросительно устремил на него свои оловянные глаза.
– Сею минуту! – отчеканил Ванька и, моргнув бровью, повернулся, чтобы выйти.
Приезжий остановил его:
– Как мне найти здесь некоего Рябчикова?
Ванька не понял вопроса и предупредительно ответил:
– Рябчиков не держим: тухнут-с. Соляночку московскую, биточек, щи ленивые можно-с...
Приезжий ухмыльнулся и, видя, что Ванька продолжает стоять с устремленными в одну точку глазами, махнул рукою.
– Девять, кажется, пробило? – спросил он вдогонку Ваньке. Тот остановился и, немного замешкавшись, не без труда объяснил, что хотя и пробило девять, но что это все одно, что десять, так как кукушка кричит на один час меньше, чем бы следовало ей кричать по правилу.
– Девять, примерно, прокукует, а десятый только так, скрипнет; оно и показывает словно десять. Механизма попорчена...
Спустя десять минут Ванька опять уже лежал на диване, и для того, чтобы подать приезжему самовар, буфетчику пришлось опять проделать такую же штуку, т. е. сойти к дивану и ткнуть Ваньку.
– Что ты, словно мертвый! Будет дрыхнуть-то, – сердито заметил он Ваньке.
– Три ночи, Митрий Митрич, не спал как следует, – оправдываясь, проговорил на ходу Ванька и сердито забурчал про себя: "дадите вы уснуть! ни днем, ни ночью спокою не знаешь"...
С чувством затаенной неприязни к приезжему принес Ванька в 5 поднос с посудой, подал самовар и сердито нахлобучил на него камфорку.
– Сходите за булками! – попросил приезжий.
Ванька долго ходил за булками, хотя булочная была в соседстве, и вернулся опять недовольный. Но когда барин не взял от него сдачу, Ванька умиротворился:
– Горяченький еще! – сказал он, тыкая пальцем в булку, и хотел было выйти из номера, но тут ему вспомнилось Стратоновское поручение понаблюсти, – и он замедлил. Взяв щетку, Ванька стал лениво гладить ею пол с облезшею желтой краской и изредка поглядывать на барина.
Приезжий сидел у окна и читал газету. Он был высок, худощав, с продолговатым лицом, впалыми щеками и с большим изрезанным морщинами лбом; длинная борода клином и большие темные волосы, откинутые назад и небрежно рассыпавшиеся, – делали это лицо еще более вытянутым и худым, а большие серые глаза и прямой правильный нос придавали этому лицу какую-то странную привлекательность, кладя на него отпечаток грусти, ума и вместе с тем гордости. Это было одно из тех лиц, при встрече с которым кажется, что вы где– то встречали уже это лицо, что оно хорошо знакомо вам...
Ваньке это лицо не внушило особенного доверия. Бархатный пиджак, длинные волосы и оседланный золотым пенсне нос, – все это сбивало Ваньку с усвоенных им понятий о людях: "дьячок – не дьячок, а пес его знает, из каких он"...
Порывшись в дорожном чемодане, приезжий вытащил что-то завернутое в бумаге. Ванька насторожился. Приезжий развернул бумагу и заварил чай.
– Зина, вставай-ка! Самовар – на столе, булки – горячие, – громко произнес приезжий.
– Не хочется, Володя... у-у-ух!.. – ответил из-за ширм ленивый женский голос.
– Будет спать... Пора.
– Какое уж теперь спанье!.. Обед скоро, – заметил Ванька.
Приезжий от нечего делать взял в руки афишу, в которой были завернуты принесенные Ванькой булки и стал ее прочитывать.
Это было объявление о живых картинах в пользу "Мизернкордии".
"Бисмарк – З. П. Рябчиков".
Неужели это – он, брат Зины? Тот самый, которого им предстоит разыскать?
– Зина!
– Что?
– Кажется, я нашел твоего Захара Петровича... – крикнул приезжий и расхохотался.
– Где? Как?
– В живых картинах изображал Бисмарка...
– Не может быть!
– Так точно-с, – сказал Ванька, переставая мести пол, – очень даже превосходные картины были. Пели, между прочим, однако все уж не то... Ежели бы недельки две – три раньше приехали, – и вы могли бы себе удовольствие получить...
– А вы разве были? – улыбаясь спросил приезжий.
– Как же-с! Мы вместе с Григорием – дворником у нас служит – ходили в тиятру...
– Вот я вас давеча про Захара Петровича Рябчикова и спрашивал. Знаете его?
– Захара-то Петровича? Очень даже хорошо. Порядочный господин. В прошлом месяце нашего хозяина вместе с ним, с Захаром Петровичем, у мирового судили за санитарности... Мы с Григорием ходили полюбопытствовать. Занятно. У них свой дом на Николаевской улице, собственный, двухэтажный, каменный, с мезонином-с. Они с нашим квартирантом знакомы... Рядом с вами у нас маляр живет, патреты рисует... Сын парядочных родителей, а только что сбился с правильной пути... Ха-роший малый, только что компанию водит неподходящую... Репутацию свою замарал...
– Коридорный И-ван!.. – раздался громовый голос в коридоре.
– Это он арет... Сердится! – ухмыляясь, сказал Ванька и, когда голос еще сильнее загремел но коридору, произнес: – ну, надо идти, а то осердится совсем, – и наскоро подогнав к печке сор, вышел за дверь и направился к Евгению Алексеевичу.
– Соседи завелись, – сообщил он.
– Ты вот что, братец: слушай, когда тебя зовут. Спишь много, – сердито встретил его Евгений Алексеевич.
– Когда это нам спать? С утра каталажусь... У соседей ваших и был... Тоже надо пол подмести, надо самовар подать, надо за хлебом сбегать, надо одежу, сапоги вычистить, надо рассказать приезжему человеку, где что найти...
И Ванька так много дел переименовал и притом таким страдающим, протестующим тоном, что Евгений Алексеевич удовлетворился и, понизив голос, уже мягко спросил:
– Кто они такие, соседи-то?
Ванька махнул рукой.
– Хорошего мало! – сказал он. – Не успели еще приехать, а уж унтер приходил, наведывался... Кавалер с дамой. Дамочка все за ширмочкой держится, а все-таки мельком видел: из себя недурненькая, блондинка... Захара Петровича сродственница, надо полагать...
– Какого Захара Петровича?
– Вот вам и раз! Какого! Рябчикова, которого вы в тиятре-то разрисовывали... Да немецкого-то принца представлял!..
Евгений Алексеевич неудержанно расхохотался.
– А фамилию моих соседей знаете?
– Фамилия? Промотов, господин Промотов...
Евгений Алексеевич встрепенулся.
– Промотов? А как его зовут?
– Его – не знаю, а ее – Зиной, Зинаидой...
– Вот что, Иван... На вот тебе мою визитную карточку и отнеси этому господину. Скажи, что я – здесь, рядом. Ответа, мол, жду...
– Неужто знакомы?
– Иди, иди! Не твое дело...
– Хорошего мало!.. – пробурчал Ванька и пошел отнести карточку.
Евгений Алексеевич волновался. Он почти не сомневался, что это были те самые Промотовы, с которыми случай свел его в Лаишеве, где он подвизался в труппе, а те жили в качестве "чужестранцев"... За три месяца, прожитых вместе в Лаишеве, они сдружились, привязались друг к другу... То время, три года тому назад, Евгений Алексеевич часто вспоминает и теперь еще. Эти три месяца на берегу Камы прошли так быстро и оставили такое резкое впечатление в памяти... Неужели же они? Какая удивительная и хорошая случайность. Через три года – соседи...
Евгений Алексеевич поминутно смотрел на дверь, ожидая замешкавшегося Ваньку. Наконец отворилась дверь.
– Владимир Николаевич!
– Вот случайность! Ну, здравствуйте?
Лица у обоих были радостные. Они крепко и долго жали друг другу руки и молча и почему-то конфузливо улыбались. Вероятно, они и поцеловались бы, к чему сильно подмывало Евгения Алексеевича, но Владимир Николаевич был человек, несклонный к закадычности, ко всем этим "ты", объятиям и поцелуям... Он был искренно рад этой встрече, но в экстаз вообще никогда не входил.
– Как вы сюда? Зачем? Надолго ли? Как Зинаида Петровна?
– Цветет... Ее вы не узнаете... Мы сюда приехали жить.
Они просидели битый час времени, вспоминая прошлое и рассказывая друг другу о том, что произошло с ними за протекшие в разлуке три года, пока Зинаида Петровна не прислала за ними Ваньки:
– Вас барышня зовут. Обоих!
ХIV.
Владимир Николаевич окончил юридический факультет-университета кандидатом прав еще восемь лет тому назад и таким кандидатом пребывал до настоящего времени. – Мы с тобой только «кандидаты прав», – смеялась Зинаида Петровна, когда все попытки их вырваться из Лаишева оставались тщетными, и на все прошения приходил лаконический ответ: «отклонить».
После петербургской жизни, полной кипучей, лихорадочной работы для ума, сердца и желудка, после постоянного вращения в различных литературных кружках, научных обществах, в среде интеллигентных людей, жизнь в Лаишеве показалась им сущей каторгой. После жизни всеми нервами, всеми фибрами существа, после шумных споров, горячих дебатов, многолюдных собраний, лекций, выставок, разных заседаний, после всего этого нервного столичного грохота, торопливости, суетливости – разом глубокая мертвая тишина, какая-то странная пустынная тишина, похожая на спокойствие старого заброшенного кладбища... На первых порах молодым супругам показалось, что они внезапно упали в какую-то глубочайшую яму, в колодезь, откуда лишь виден клочок неба с мигающими звездочками, и куда доносится лишь неясный отголосок жизни на земной поверхности. Приехали они в Лаишев зимой, когда городишко был отрезан от всего цивилизованного мира и когда тусклое мерцание общественной жизни городка брезжило лишь в четырех окошках местного клуба, где скучающие обыватели в ожидании партнеров на винт и преферансик, если не толкались у буфетной стойки, то почитывали и газетки. Кругом чуть не на сотню верст – снеговая пустыня, с грязными пятнами захудалых деревенек, кое-где узкие санные дороги, с медленно ползущими по ним мохнатыми лошаденками, хмурое небо, горизонт которого сливается с снежными холмами, обнаженный лес с голодными волками. А в середине – Лаишев, центр жизни громадного района – уезда, и в этом центре, как в глубокой яме, тихо и безнадежно спокойно...
Сидя вдвоем в снятом за 10 руб. в месяц доме, заброшенном наследниками прогоревшего помещика, и прислушиваясь к удручающей тишине и тоскливому завыванию ветра, Промотовы печально переглядывались и молча понимали друг друга...
Как горячи были споры о том, каким путем идет развитие родины, и какая задача стоит на очереди общества!..
Тихо. Только ветер поет свою монотонную жалобную песню, да фитиль лампы шипит, да слышно, как на столе тикают серебряные карманные часы Владимира Николаевича... Изредка темною тенью проскользнет на фоне обмерзших оконных стекол согбенная фигура подгулявшего обывателя, лениво тявкнет собака, церковный колокол медленно сообщит о том, сколько еще осталось спать до утра, – и снова тихо, тихо...
Горят огни. Зал полон оживленных умных лиц, сверкающих глаз; атмосфера насыщена, как электричеством, нетерпеливым ожиданием любимого оратора... Вот он вышел... Гром рукоплесканий, криков... Потом тишина, но какая же это хорошая тишина!.. В этой тишине столько напряженного внимания, столько напряженной мысли, столько жизни!..
Мертвая тишина. Одна лампа под абажуром смотрит зеленым глазом на Владимира Николаевича и Зинаиду Петровну, да потухающий самовар верещит, собираясь потухнуть окончательно...
И сидят они, огорошенные этой странной метаморфозой, похожие на пушкинскую старуху у синего моря, после того, как та снова осталась с одним худым корытом!.. Да,
В столице шум, гремят витии,
Кипит словесная война,
А здесь, во глубине России,
Здесь вековая тишина...
Особенно тяжело было Зинаиде Петровне. Владимир Николаевич, живя в столице, сотрудничал в толстых журналах, занятый разработкой различных экономических вопросов; он имел некоторую склонность к уединению, к кабинетной работе, хотя, конечно, и для него жизнь в столице имела громадные преимущества. Но Зинаида Петровна по самой природе своей не могла мириться с провинцией, особенно с таким медвежьим углом, как Лаишев и ему подобные гнезда российских обывателей. В Зинаиде Петровне воплотилась вся суетливость, впечатлительность, нервозность столичного интеллигента, с его постоянным неудержимым стремлением к деятельности, к общению и обмену мыслей, с его разбросанностью, разрыванием на части в погоне за умственной пищей, с его жадностью везде быть, все слышать, все знать, на все реагировать. При живом темпераменте все эти свойства столичного интеллигента получили в Зинаиде Петровне свое крайнее выражение. Она сотрудничала в журналах, писала библиографические заметки и переводила с французского, немецкого и английского все новинки иностранной литературы, постоянно путешествовала по редакциям и книгоиздательствам, принимала деятельное участие в женском клубе, где стояла во главе оппозиционной партии, участвовала в организации разных лекций и чтений, посещала каждое заседание вольно-экономического общества, все интересные диспуты, диссертации и успевала еще давать уроки, одним – платно, другим – бесплатно...
Всегда в темном платье без излишних украшений, в крахмаленом воротничке и рукавчиках, с короткими по-мужски зачесанными волосами, с быстрыми карими глазами, со стремительной походкой, с торопливостью в темпе говора и во всех движениях, Зинаида Петровна представляла собою неугомонное, неустанное существо... Знакомые говорили, что Зинаида Петровна всегда спешит "в одно место, к одному господину, по одному делу" – ответ, второпях сорвавшийся однажды с уст Зинаиды Петровны при встрече на улице с друзьями...
И вот этот-то неугомонный человек неожиданно очутился в Лаишеве!..
Первые месяцы Зинаида Петровна напоминала птицу с подрезанными крыльями, которая всем существом своим хочет сорваться с места и улететь в небо, но в бессилии изнемогает. По ночам ее душили кошмары; снилось, что ей необходимо куда-то бежать по спешному, не терпящему отлагательства делу, от которого зависит жизнь близкого человека, но ее не пускают, или что ей надо закричать о помощи, но нет голоса...
– Зина! Проснись! Ты стонешь... – будил ее Владимир Николаевич.
– Боже мой, как тяжело, нехорошо!.. Опять кошмар... Сон улетает... Не спится, думается... А за окном шумит метель, железный болт качается, жалобно скрипит и бьет в стену...
И вдруг к завыванию метели, к этому скрипу и стуку под окном и на крыше примешиваются всхлипывания потихоньку плачущей Зинаиды Петровны.
– Зина! стыдно!
– Оставь, Володя!..
– Я думал, что в тебе больше энергии...
Скука, тоска, неудовлетворенный порыв к деятельности на первых порах нашли себе выход в бесчисленных письмах Зинаиды Петровны к друзьям в столицу. Каждый вечер она садилась к столу и до глубокой ночи ее худощавая рука с тонкими пальцами мелким почерком бегала но листам почтовой бумаги... Но – увы! Столичные друзья были слишком заняты, чтобы отвечать так же пространно, часто и охотно, как писала Зинаида Петровна из Лаишева. В сущности Зинаида Петровна сделалась отрезанным ломтем, умерла для интересов и дела столичной жизни. Ответные письма были кратки, редки и скоро совершенно оборвались. Даже близкий друг Зинаиды Петровны замолк и стал отделываться лаконическими сообщениями. Эти записочки начинались неизбежным извинением за долгое молчание и кончались неизбежным обещанием написать в следующем письме подробнее...
Владимир Николаевич был в этом отношении счастливее: он писал редко, но всегда по делу, которым интересовались адресаты, и потому получал очень скоро обстоятельные ответы. Переписка эта, впрочем, была лишена лирических излияний и касалась лишь его статей, новых книг, выяснения некоторых разногласий с товарищами по журналистике...
Здесь Владимир Николаевич еще больше ушел в работу и только бесился, что в Лаишев не переехала вместе с ним Императорская публичная библиотека, в которой он нуждался часто до зареза, да изредка ворчал, что не с кем потолковать по своей специальности.
– Хоть бы еще кого-нибудь из нашей компании сюда командировали... Зина, ты, право, наводишь тоску... Я не могу сосредоточиться на цифрах. Займись чем-нибудь, – говорил он, видя, что жена слоняется по пустым комнатам и томится скукою.
– Что мне здесь делать?
– Ну, переводи хоть что-нибудь! .
– С тарабарского языка, что ли, прикажете переводить?.. Ах, куда бы пойти!.. – со стенанием восклицала Зинаида Петровна.
Увы! В Лаишеве, где не только все обыватели, но даже и все собаки прекрасно знали друг друга, у Промотовых было единственное знакомое семейство – вольнопрактикующего врача Жегунова.
– Ну, сходи опять к Жегуновым! – предлагал Владимир Николаевич.
– Брр! Не выношу. Мне хочется говорить им дерзости и больше ничего. Эта мещанская обстановочка, буржуазная примиренность с обстоятельствами, позволяющая им пользоваться благами с сознанием своих прав на это... Самодовольство!.. Не хочу! Не пойду!
Когда-то Жегуновы работали среди народа: – он вольнопрактикующим врачом в селах и деревнях, она акушеркой и оспопрививательницей; когда-то деятельность молодых Жегуновых описывалась в газетах, отмечалась, как разрешение вопроса "об обязанностях интеллигенции", но это было очень давно. Работа среди народа продолжалась года два-три. Умер отец Жегунова, священник одной из двух местных церквей, и оставил сыну домик с садом и огородом плюс небольшой капиталец; Жегуновы переселились в этот домик и расплодили ребятишек, он устроил у себя небольшую аптечку, прибил к воротам вывеску: "доктор, бедных бесплатно" и стал лечить от разных недугов местное купечество, духовенство, окрестных помещиков и мещан, зарабатывая до полутора тысяч в год, а она возилась с ребятами, в свободное же время делала для больных бинты, Шила для погорельцев рубашечки... И оба они чувствовали полное нравственное удовлетворение, словно бедные больные только для того и хворали, чтобы Жегунов мог лечить их бесплатно, а погорельцы только для того и горели, чтобы жена его могла шить их ребятишкам кумачовые рубашки...
– Здесь, Зина, не из кого выбирать... Хорошо, что хотя Жегуновы-то имеются... Все-таки – живые люди, можно хоть словом-то перекинуться.
– Мертвые! Не хочу! Не хочу!
Однако побунтовалась Зинаида Петровна год, а на второй стала стихать: занялась переводами, стала писать в столичные газеты корреспонденции, заимствуя материал из отчетов и докладов местного земства. Они выписали несколько толстых журналов и газет и жадно ждали вторников и суббот – дней, в которые приходила зимою в Лаишев почта. Весна и лето в Лаишеве, на берегу красивой и глубокой Камы, имели такую прелесть, что на это время скука и одиночество исчезали, тем более, что к Промотовым наезжали друзья – больные нервами столичные интеллигенты – отдохнуть и поправиться вдали от суетного мира. Через два года жизни в Лаишеве Зинаида Петровна пополнела, похорошела, на бледном прежде лице ее заиграл румянец, мигрени прекратились...
Три года тому назад, летом, появился в Лаишеве и Евгений Алексеевич, познакомился с Промотовыми и с их гостями и все лето прожил с ними в тесном общении. Они читали вместе журналы, катались на лодке, ездили в луговую сторону за цветами и ловили рыбу. Даже Зинаида Петровна начала ловить рыбу...
– Клюй! Клюй! Клюй! – нетерпеливо кричала она, когда сидение на берегу реки, в ожидании трепета поплавка, вдруг страшно надоедало ей, – и начинала шалить удилищем, мешая соседним рыболовам.
Но прошло три года. – и Промотовы снова забили крыльями, чтобы вылететь из Лаишева, и на этот раз попытка их увенчалась успехом: им разрешили переселиться в губернский город N. "для совместной с родственниками жизни", т. е. с тем самым Захаром Петровичем Рябчиковым, который изображал в живых картинах Бисмарка и который имел с Промотовыми столько же общего, сколько и с самим подлинным Бисмарком. Это счастье усугубилось еще одним неожиданным событием в их жизни: в Одессе умер один неизвестный им господин, оказавшийся дядей Владимира Николаевича, и оставил племяннику на память десять тысяч наследства...
– Владимир! Мы теперь из марксистов превратились в капиталистов, – смеялась счастливая Зинаида Петровна и создавала десятки планов, как они устроятся в новом городе, что будут делать и как употребят деньги.
– Три тысячи мы отложим... Может, у нас еще родится ребенок, – улыбаясь тихой улыбкою, прошептала Зинаида Петровна, покраснела и потупилась...
– А остальные, – продолжала она, – употребим на какое-нибудь хорошее дело... Ах, если бы опять – в Питер! Тогда ты бы мог сделаться редактором какого-нибудь журнала, а я... я хоть секретарем! – весело мечтала она, укладывая вещи к скорому выезду из Лаишева.
XV.
Захар Петрович Рябчиков, исполнив в живых картинах Бисмарка, снова почил на лаврах... Облачившись в бухарский халат, он ходил в туфлях по комнатам, растрепанный, с пухом на голове, с заспанными, заплывшими глазами, не зная, чем бы ему заняться. Шлепанье его худых, стоптанных туфель, отскакивающих от пяток, уныло разносилось по комнатам и, долетая до слуха всегда занятой хлопотливой Глафиры Ивановны, раздражало эту сырую полную женщину. Столкнувшись в дверях с женою, Захар Петрович сделал виноватый книксен и посторонился.
Жена рассердилась и произнесла свое обычное изречение:
– Нет ничего несноснее, когда мужчина ваших лет целый день болтается без дела. Видеть не могу!..
– Не смотрите, сделайте такое одолжение.
– Противно, Захар Петрович.
– Я, кажется, Глафира Ивановна, вам не мешаю? Ну, и оставьте меня в покое!
Когда Глафира Ивановна скрылась, Захар Петрович заложил опять обе руки за спину и, насвистывая "Ивушку", в такт песне зашлепал туфлями, двинувшись по направлению к детской. Здесь, на желтом крашеном полу, ползали двое ребят, Коля и Толя; они играли в свинки и хрюкали, толкая друг друга головками; третья, девочка Мимочка, стояла тут же, закусив пальчик, и с живым любопытством следила за братьями.
Захар Петрович встал и тоже стал наблюдать за игрой.
– Толя! Анатолий!
– Что, папочка?
– А ты сделай из пояса хвостик! У свиней, милый, всегда бывает хвостик... да! Крючком! Поди сюда.
Коля и Толя вскочили на ноги, и Захар Петрович устроил Толе хвостик.
– И мне, папочка! и мне!..
– И мне! – пискнула девочка, подпрыгнув от восторга на своих тонких ножках.
Но в это время появилась, как deus ex machina, сердитая Глафира Ивановна, и опять– наставление.
– Будет вам, Захар Петрович, пустяками-то заниматься! Как не стыдно? Удивительно!
Последнее слово было сильно растянуто и подчеркнуто, и это слово сконфузило Захара Петровича. "У-ди-ви-тельно!" – еще раз повторила в другой комнате Глафира Ивановна, и было слышно, как она энергично плюнула на пол. Захар Петрович оставил хвостики. Махнув рукой, он бросил ребят и медлительной походкой вышел из детской. В гостиной он остановился около того места, где плюнула жена, и стал разговаривать сам с собою:
– В углу стоит плевательница, а они изволят харкать чуть не на ковер... Это – жена потомственного дворянина! Вот это, действительно, удивительно!..
Захар Петрович с сердцем затер подошвою туфли плевок на полу. Раза два Захар Петрович прошелся по гостиной, поправил абажур на лампе, стоявшей на преддиванном столе, и обратил внимание на горничную Палашу, протиравшую тряпкой запотевшие стекла окон. Хищно посмотрел он на голые полные руки Палаши и стал снова прохаживаться взад и вперед, с каждым рейсом приближаясь к горничной. Наконец Захар Петрович был уже так близко, что мог потыкать пальцем в упругую мякоть Палашиной руки.
– Оставьте, барин! Я барыне скажу, – сердито прошептала Палаша, не отрываясь от работы.
– Какие однако у тебя мускулы! Редкость! – серьезно, с оттенком некоторой научной объективности, произнес Захар Петрович, отступая на приличную дистанцию.
– Что вы пристаете?
– Тра-ра-бум-бум!.. – запел Захар Петрович, стараясь заглушить ропот Палаши своим голосом, и тихо направился в зал. Здесь он остановился посреди комнаты и стал размышлять о том, не лучше ли будет картину "Майское утро" повесить на то место, где висит "Девушка с цветком", а "Девушку" повесить на место "Утра"? Постояв в раздумье минут пять, Захар Петрович пошел в кухню, разбил там банку со сметаной и принес молоток. Подставив к "Девушке" стул, он залез на него и начал приводить в исполнение взбредший ему в голову план. Стук молотка, сопровождаемый звоном стеклянного шкафа с безделушками, встревожил Глафиру Ивановну, и она не замедлила прибыть впопыхах на место происшествия.
– Час от часу не легче! Что еще придумали? Зачем?
Захар Петрович повернул от стены свою покрасневшую от напряжения физиономию и, увидя жену, несколько смутился.
– Я думаю, душечка, повесить "Девушку" вот там, а здесь "Майское утро"...
– Это зачем понадобилось вам?
– Очень естественно: "Девушка" смотрит сюда, свет падает отсюда... – начал Захар Петрович, жестикулируя молотком.
– Ну хорошо, делайте!.. Только ради Бога займитесь чем-нибудь...
Глафира Ивановна ушла, и Захар Петрович, посвистывая, принялся за работу.
Захар Петрович принадлежал к той породе мужей, которые, как паразиты, состоят при женах. Присосался такой паразит к Глафире Ивановне и висел, не столько вредил здоровью, сколько беспокоил, раздражал эту по природе спокойную и невозмутимую женщину. По происхождению своему Захар Петрович был одним из потомков некогда богатой и известной фамилии дворян Рябчиковых, но кроме герба своей фамилии – щит, зеленое поле и на нем меч – решительно, ничего не имел. Покойные родители доели последние крохи и рассовали своих детей в разные учебные заведения на казенный счет. Захарушка попал в корпус. Пощеголяв года три-четыре подпоручиком в N., Захар Петрович влюбился, в Глафиру Ивановну и, выйдя в отставку с чином поручика, женился. Женился он, по собственному его выражению, удачно, ибо за Глафирой Ивановной числился порядочный домик с флигелем.
Сделавшись совершенно неожиданно домовладельцем, Захар Петрович надел фуражку с красным околышем и почил от всех дел своих. Сперва он подумывал было о карьере, о службе по выборам, но почему-то все откладывал сопряженные с этим хлопоты. Года три после женитьбы он наслаждался мирным семейным счастьем под прикрытием "каменного двухэтажного, с мезонином", поигрывал с квартирантами в винт по маленькой и пил в садике чай со свежим вареньем и свежим номером "Гражданина" – газетой, которую Захар Петрович выписывал, так сказать, по наследственности.
– А ну-ка, что пишет князь? – говаривал он, развертывая пахнувший типографскою краскою номер "Гражданина", и ставил в упрек князю одно обстоятельство: зачем он печатает газету сзади вперед...
– У всех вперед, а у него назад... Оригинальнейший человек!..
Внимательно перечитывая "Гражданина", Захар Петрович все более и более убеждался, что дворянин должен иметь обязательно землю и что не сегодня-завтра беспоместные помещики – в том числе и он, конечно – будут снабжены от казны приличными имениями.
– Ну какой я, позвольте спросить, дворянин, когда у меня нет земельных угодий? – повторял Захар Петрович в гостях у квартирантов, когда речь заходила о трудности жизни в наши времена. – Какую мы можем оказать поддержку, когда разорвана исконная связь наша с почвой? Мы – беспочвенны-с! – горячился он и при этом так убежденно пристукивал кистью руки, побивая взятку партнера, что тот вздрагивал, откидывался на спинку стула и смущенно произносил:
– Это конечно-с...
Время шло, а Захар Петрович никуда не поступал. А затем, когда появились дети, Захар Петрович со спокойной совестью заявил жене, что дети вещь очень важная и настолько важная, что он думает отдать себя всецело детям и заняться их воспитанием, а остаток времени посвящать хозяйственным заботам по дому. И вот около шести лет уже, как Захар Петрович и занимается именно этими предметами. Воспитание детей исчерпывается обучением их делать свиные хвостики, показыванием им зайчиков, разных фокусов и звонкими шлепками с приговариванием: "раз! два! три!", а хозяйственные работы и вовсе необременительны.
В жаркий летний день Захар Петрович выйдет в своем халате на двор и, вставши посреди него, уставится в небеса взором.
– Тучка. Видно, дождичком спрыснет, – глубокомысленно произнесет он и начнет отпихивать ногою подвернувшуюся старую подошву...
– Гаврила?
– Здесь! – глухо отвечает откуда-то сиплый голос.
– Ты где?
– В хлеву, барин.
– Что там делаешь?
– Очистку произвожу, – отвечает Гаврила, появляясь в дверях хлева с лопатою в руках.
– Старайся, старайся!
– Конечно, уж постараемся...
– А как ты думаешь, Гаврила: будет дождик?
– А кто ж его знать! Может будет, а может не будет...
– А хорошо бы это для хлебов? – осведомляется Захар Петрович, хотя у него нет никаких оснований беспокоиться о хлебах.








