Текст книги "Зверь из бездны"
Автор книги: Евгений Чириков
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 51 страниц) [доступный отрывок для чтения: 21 страниц]
– Ай-ай! Нехорошо! – шепнул кто-то позади, почти в самое ухо.
– Ах, это вы, Леокадия Павловна?! Простите!
– Разве капитанская вахта около моей каюты? – насмешливо спросила и тихо засмеялась. Я обернулся: кутаясь в занавеску, из окна выглядывала знакомая головка с черными смеющимися глазами, с сверкающими глазами и улыбкой.
– Трудно спать в такую ночь…
– Как видите, я вовсе не сплю. Я просто валяюсь и ем апельсины. Хотите апельсинчик? Я вам очищу…
Оглянулся, отодвинул занавеску.
– Прошу не заглядывать, г. капитан!
– У вас душно…
– Наслаждайтесь!
Подала мне замысловато очищенный апельсин, похожий на какой-то необыкновенный цветок; я взял, поблагодарил и не знал, что мне с ним делать.
– Почему вы убежали от меня с верхнего трапа?
– Испугалась.
– Чего?
– Еще бы! Вы совершенно недрессированный! Вы страшнее полковника!
– И так же надоел вам? Или еще больше?
– М-м… нет. Если хотите знать правду – я испугалась самой себя… я испугалась этого сна наяву… Ведь я часто, катаясь по Волге, думала о вас и о том – а вдруг мы встретимся?.. Ах, медведь ведь, только вас я любила по-настоящему! Нехорошая я… Жизнь моя исковеркана… Теперь ночь, а ночью легко говорить правду: только вас, медведь, я любила искренно, а вы…
Выдвинулась из окна, оглянулась по сторонам, подняв руки, стряхнула широкие рукава платья и, обхватив мою шею горячими бархатными руками, крепко поцеловала. Произошло это так быстро и неожиданно, что я на мгновение потерял способность думать и говорить. Помутился разум, потемнело в глазах…
– Не ожидали? Захотелось поцеловать вас, медведь, о чем я так долго и напрасно мечтала девушкой!
Опять помутился разум. Только одна страсть, пожирающая с головой и с ногами, словно страшное чудовище, выползшее в весеннюю ночь пред рассветом из темных оврагов Волги, – владела мною в этот момент.
– Леокадия Павловна? Что вы со мной делаете! Не забывайте, что я – медведь!
– Ах, милый медведь!
– Шутки с медведями – плохие…
– Я умею укрощать диких медведей… Не боюсь их! Мне надоели домашние животные! Ужасно надоели! Мне часто хочется покинуть свою вызолоченную клетку и улететь в родимые леса… Если бы вы по-прежнему любили меня, я…
Так вот он, новый огонек счастия на пути моей жизни! Теперь уж я не пройду мимо! Я, как настоящий медведь, ломая бурелом и вырывая с корнем деревья, полезу напролом…
И приснилась мне в эту весеннюю ночь пред рассветом на Волге сказка, каких никогда больше уже не снилось. Солнышко еще не взошло, когда я вышел от моей нежданной радости, от прекрасной любимой женщины, пьяный от счастья, огромного и бурного. Нежно, кротко румянились облака и сонная река, от которой возносились к небесам розовые и фиолетовые фимиамы. Оглядел я родную Волгу-матушку, снял фуражку, перекрестился, – поблагодарив Господа за неописуемую красоту и необъятную радость жизни, и поднялся на капитанский мостик:
– С добрым утром, Павел Иваныч!
– Спасибо, милые!
– Солнышко выходит… Новый денек зачинается… Благодать Божия!
– Благодать!
Стою и орлом посматриваю на освещенные верхушки зеленых гор, на розовую гладь реки, на рыбачью лодочку. Нет человека в мире счастливее меня!.. Еще бы – нашел свою потерю, свою радость, свое счастье в жизни! Будущей весной опять приедет моя милая, сядет на мой пароход – и никакие силы уже не разлучат нас с ней. Только смерть одна!
Монастырский колокол стал отбивать часы, и Павел Иванович оборвал свой рассказ. Снова грустные звоны, отрываясь от высокой колокольни в старых березах, поплыли по реке и стали таять за Волгой. А когда последний удар замер, Павел Иванович вздохнул и прошептал:
– Точно сон приснился…
Хотелось узнать, почему все рассказанное оказалось сном, но неловко было бередить раскрывшуюся рану души старого капитана.
– И вся жизнь наша – сон! Пора домой… Ляжем спать; может быть, приснится хороший сон, а то грустно что-то жить на этом свете… Зима поскорей бы! Занесет сугробами и городок, и Волгу, и душу занесет… А весной тревога в человеке рождается… всяким сказкам верить хочется… Обманщица она, весна! Забудешь все: и время, и седые волосы, и все обманы жизни, и все ждешь, что чудо какое-то свершится и жизнь начнется сызнова!
На стоянке [*]*
Печ. по: Чириков Е. Волжские сказки. М., 1916. С. 209–236.
Структурообразующим началом в рассказе является мотив «Матани» – разновидности частушки, возникшей в Поволжье. «Матаня» отличалась известным набором жанровых клише, например, повторяемой без изменения первой строкой двустишия, к которой в различных вариациях присоединялась вторая. Первоначально «Матаня» означала то же, что «дроля», «залетка», т. е. распространенное на Волге народно-песенное название возлюбленной или возлюбленного. Слово, с которым исполнители частушек обращались к своим возлюбленным, так часто звучало в запеве и припеве, что по нему была названа вся жанровая разновидность. Постепенно «Матаня» стало восприниматься и как женское имя. Чириков очень часто использует «Матаню» в своих произведениях. Так, «Матаню» в пьесе-сказке «Колдунья» у него на гармошке играет Чертяка. Ритм этой частушки был использован и А. А. Блоком в поэме «Двенадцать» (1918) при «рассказе» о судьбе Катьки.
[Закрыть]
– Эка благодать Божия! – прошептал стоящий на барже вахтенный Кирюха, снял картуз, восторженно посмотрел в бездонную глубь усыпанных звездами синих небес, медленно провел ладонью руки по своей курчавой голове и полной грудью вдохнул влажный весенний воздух… Приятная лень, особая весенняя лень здорового человека, когда избыток силы просится наружу и сладостная нега разливается по телу, заставила Кирюху потянуться, расправить крепкие мускулы и тряхнуть русыми кудрями… На толстых губах парня скользнула улыбка приятного самочувствия и довольства… Набросив небрежным движением руки картуз на затылок, парень зевнул и, присев на тяжелый отвес биржевого руля, замурлыкал протяжную задушевную песенку. Сердечным тенорком, словно под сурдинку [214]214
Под сурдинку– тайком, тихо, незаметно. Сурдинка – вилочка, насаживаемая на подставку, чтобы приглушить резкость звука у музыкального инструмента.
[Закрыть], тянул Кирюха свою песню и смотрел в закутанную серебристою пылью лунных лучей даль Волги, на зубчатый контур убегавших неведомо куда гор, на повисшую над ними гряду белоснежных клубившихся облаков, на водяной простор и ширь…
Да, кругом была действительно благодать!
Волга, облитая голубоватым блеском лунного света, словно задремала, околдованная чарами неясных весенних грез, и тихо, ласково и любовно гладила своими струями и крутой берег, и высокие борта стоявшей на якоре баржи. Луна блистала ярко в вышине над лесом Жегулевских гор, серебрила листву молодой зелени на вершинах, но словно боялась заглянуть вниз, под кручу громоздившихся гор, туда, где висели густые сумерки, где длинные, несуразные тени легли на воду и спрятали прижавшуюся к берегам баржу. Там, дальше, серебрилась переброшенная луною через реку искристая дорожка, а здесь было темно-темно, и лишь яркие звезды, меланхолически смотревшие с голубых небес на землю, еще ярче отражались в затененной горами речной поверхности и дрожали вокруг баржи синими огнями, гасли и вспыхивали, как электрические искры, ослепительно яркие, большие, синие… Изредка, когда, Бог весть откуда, прилетал на своих крыльях беспечный весенний ветерок, – лес вздрагивал серебрившейся на луне листвою, и легкие, невнятные вздохи весны перебегали с утеса на утес, скатывались в темную бездну и здесь не то прятались в прибрежных кустах орешника, не то тонули в слегка зарябившейся речной заводи, не то убегали дальше, на противоположный берег, вместе с серебристою дорожкою лунного света… С напоенной ароматом цвета черемухи и пахучей березы прохладою ветерок приносил откуда-то отрывки несмелой соловьиной песни, журчание сбегавшего с гор по овражку ручья и еще какие-то странные, таинственные шумы и шорохи… В лугах по лощинам и долинам перекликались коростели, на озерах и болотинах дребезжали лягушки…
Весенняя ночь была полна лунного света, теней и звуков, и песня Кирюхи, грустная, задумчивая, одинокая, так гармонировала с этими голосами ночи, с этим меланхолическим блеском ярких звезд и лунным светом, с широкой равниною дремлющей реки и с тем общим флером грусти, которым окутала звездная весенняя ночь уснувшую землю…
…Чужа даль-дальня-я-а-а —
вот сторо-о-нушка-а-а… —
вытягивал Кирюха, подперев рукою голову, и ему было грустно и жалко себя, одинокого, затерянного среди ночи, задумчиво смотревшей и на воду, и на горы, и на Кирюху…
– Эх! Маринушка! – выкрикнул парень, неожиданно обрывая песню, и смолк… Прислушиваясь к голосам ночи, Кирюха уловил привычным ухом характерный шум плывущей лодки. Пристально вглядываясь в серебристую дымку далекого горизонта, он скоро различил скрип весел об уключины, а затем увидел и сверкавшие на лунных лучах весла, блиставшие и исчезавшие в легком голубоватом тумане над поверхностью широкой водяной равнины.
– Видно, наши едут, – бросил вахтенный и тихо побрел с кормы на нос баржи.
Тонкая мачта тянулась высоко и, казалось, упиралась в самое небо. Висевший на ней фонарь мигал в подгорних сумерках красноватым огоньком и дрожал на воде узкой полоской.
Кирюха посмотрел на мачту, на фонарь, на брошенную им узкую ленточку отблеска на темной воде… Чтобы засвидетельствовать о своем бодрствовании, он взял в руки колотушку и со всего размаха стукнул ею в чугунную доску… Стукнул раз, другой, третий… А потом начал выбивать не то какой-то сигнал, не то такт песни, с правильными интервалами, дробью, с moderato и pianissimo [215]215
Moderate– умеренно (средний темп, между андантино и аллегретто); pianissimo– очень тихо.
[Закрыть].
Мелодичный звон металла, казалось, отскакивал от прибрежных гор и, сливаясь с собственным эхом, несся далеко-далеко по поверхности реки и заполнял окрестность своей гармоничной музыкой.
Когда кирюхина музыка замерла в горах и ущельях, резко выделился ритмический стук колес приближавшегося парохода, глухой и торопливый… В речной излучине показывались и исчезали за темным профилем горы красный и зеленый огни кожуховых фонариков [216]216
Кожуховые фонарики– фонари, находящиеся в футляре, чехле или под навесом.
[Закрыть]… Стук колее слышался вое отчетливей и отчетливей, а потом вдруг выдвинулся из-за горы, и словно застыл на месте и самый пароход. Корпус его гордо поднимался над водою и, белый, блистающий огнями, разрезал своим носом и будоражил колесами волжскую гладь…
Кирюха встал к борту, широко расставил ноги и устремился взором на быстро скользивший по поверхности и выраставший пароход, который, казалось, надвигался с какой-то суровой решимостью прямо на баржу и грозил уничтожить ее вместе с Кирюхой… Кирюха не мог пропустить парохода без замечания; продолжительное одиночество породило в нем желание с кем-нибудь перекинуться словом:
– Эй!.. Пра-хо-о-од! – пустил Кирюха высоким тенором. – Пра-хо-о-д!.. Ось-то в колесе-е!..
При этом Кирюха замахал картузом и подмигнул пароходу.
Но пароход совершенно игнорировал Кирюхины остроты. Он прошел почти вплоть деловым, серьезным образом, с шумом, стуком и пыхтением, мимолетно и презрительно взглянул на парня своими яркими электрическими огнями, пахнул ему в лицо дымом, перегретым паром и нефтью, и удалился, оставляя за собою длинную ленту дыма из трубы и серебрившийся хвост взбудораженной воды, расходившийся из-под кормы на две стороны… Прошел и закачал на волнах и баржу, и Кирюху с все возраставшею силою.
Навес баржевого руля заскрипел жалобным стоном, протянутая с кормы на берег «чалка» [217]217
«Чалка»– причальный канат для речного судна.
[Закрыть]закачалась и стала хлопать о воду, а волны сердито захлестали в борт и окатили Кирюху мелкой водяной пылью.
Пароход убежал, а река стала глухо шуметь, сердито наскакивая на береговую отмель и хмурые утесы… На волнах фосфорическим блеском заиграли лучи лунного света, и ночь словно испугалась и притихла, выжидая, когда Волга снова успокоится и задремлет…
Но вот и опять все стихло… Опять несмело свистнул в горах замолкнувший было соловушек, опять в лугах задергали коростели, на болотах задребезжали лягушки, а Кирюха снова ударил в чугунную доску – и мелодичная музыка его снова полетела и ввысь, и вдаль…
* * *
– Наляг! Наляг!..
Сидевшие на веслах баба со сбившимся с головы платком и мальчуган без шапки изо всех сил заработали веслами… Лодка круто свернула, юркнула под корму баржи и прижалась к борту. Быстрое течение реки звенело под ее носом водяными струями и рвало из рук Кирюхи принятую им «чалку».
– Зачал! Зачал проворней [218]218
Зачаливать– соединяться чалкой.
[Закрыть]! – кричал стоявший на руле водолив, и голос его, грубый и звучный, гулко прокатился в прибрежных горах.
С шумом грохнулась по борту баржи висячая лестница, из лодки полезли пассажиры.
Первым выскочил на палубу подросток лет четырнадцати, известный на барже под именем Жучка. Без шапки, босой, суетливый, он хлопнул дружески Кирюху по спине и звонко закричал:
– Рыбы привезли! Где у нас котел-от?..
За Жучком поднялась здоровая молодая баба, «водоливиха». Оправляя сбившийся платок, она приветливо улыбнулась Кирюхе и украдкою обожгла его своим мимолетным взглядом… Сам водолив, Семеныч, не торопился: он снял навесный руль со шпиля, весла с уключин и бросил их на дно лодки, подал Кирюхе кулек с рыбой, потом, припав к борту, умылся, перекрестился и тогда уже с достоинством поднялся на палубу баржи.
– Благополучно? – спросил он, разглаживая широкую бороду.
– Слава Богу!.. – ответил Кирюха.
– «Рыцарь» с Черновскими баржами не проходил?
– Не видать было что-то…
– В понедельник нас «Храбрый» возьмет… Буксир припасайте…
В окне миниатюрной будки водолива вспыхнул огонек, полоса упавшего из окна света легла на черные просмоленные доски палубы, на свернутый «косяк» толстого каната и на край зиявшего черным отверстием открытого люка. Из растворенной двери каюты водолива вылетал звучный молодой голос Марины и звонкий отрывочный альт мальчугана… Баржа ожила: со население закопошилось, и даже куры в деревянном решетчатом ящике на корме проснулись и, присоединившись к общему оживлению, беспокойно закудахтали на своих насестах…
А соловьиная песнь не смолкала, и весенняя ночь продолжала говорить на своем поэтическом языке света, теней и звуков… Луна поднялась выше и то кокетливо пряталась в белых облаках, золотя их по закраинам, то снова выглядывала и появлялась торжественно над горами – и река отвечала ей веселой улыбкой… Порой далекий протяжный свисток проносился по реке, и тяжелое пыхтение буксирного парохода висело в ночном воздухе, длинный хвост баржей тянулся за ним, и огоньки мачт на фоне небесной синевы мешались со звездами…
Марина стояла у пылавшего очага и варила уху в большом чугунном котле. Красноватый отблеск пламени играл на ее молодом, веселом лице, дрожал тенями на полных, засученных по локоть руках, на высокой груди – и Кирюха, стоя в тени у наружной стенки каюты, искоса посматривал через окно на красивую женщину… Марина временами вскидывала глаза на окно, оправляя беспорядочно падавшие с головы на щеку волосы; от игравших на лице ее света и теней глаза Марины казались большими и острыми и так лукаво щурились на окно, что сердце Кирюхи вздрагивало и билось сильнее…
Водолив, муж Марины, лежал тут же, на лавке; он лежал в жилетке с расстегнутым воротом рубахи, упершись длинными ногами в стену, и дремал под шипение котла с ухой и под треск горящих дров и сырой бересты. Загорелые мускулистые руки Семеныча лежали на животе, а широкая борода с легкой сединою покоилась на богатырской груди. Семеныч дремал и грезил: ему чудилось, что не вода бурлит в котле, а то пароход «Храбрый» выпускает пары, принимая на буксир баржу его… Капитан «Храброго», когда-то такой же, как он, водолив, кричит и ругается в рупор, стоя на мостках трапа:
– Отпусти-и! Отпусти, леша-а-ай! Водолив-горе!
– Отвертывай! Отвертывай! – кричит Семен Кирюхе. А Кирюха зря мечется по борту…
Семеныч грубо ругается впросонках… Марина пытливо смотрит то на окно, то на мужа, лукаво ухмыляется и вдруг исчезает… Чуткая ночь вздрагивает: теплая женская рука мимолетно прижимается к груди парня, чей-то голос шепчет любовно: «Приду», – жгучий поцелуй остается на толстых губах Кирюхи – и снова все исчезает… Опять ночь грустно смотрит своими задумчивыми звездами, по-прежнему надрывается в чаще нагорных зарослей соловушек, поскрипывают в лощинах коростели… А Кирюха стоит ошеломленный на палубе без картуза, с широко раскрытыми глазами и не может понять: сердце ли его так громко стучит в груди, или то пароход хлопает о воду своими плицами…
– Кирилла! – несется из каюты звучный окрик водолива.
– Есть! – едва переводя дух, отзывается Кирюха, пятясь дальше от водоливной каюты, и тяжело отдувается.
– Погляди лодку! Пассажирский бежит… Не Лександра ли Мелькурьевский… Не оторвало бы!..
– Будь спокоен! – стараясь быть хладнокровным, выговаривает Кирюха и, садясь на борт, бессильно опускает трясущиеся от волнения и страха перед водоливом руки и бессмысленно смотрит на искрящуюся под высоким бортом воду…
«Черт, а не баба!» – шепчут толстые губы Кирюхи, а Марина уже давно в дверях каюты и, облокотясь обнаженной рукою на смолистый косяк, смотрит в небо…
Слишком ярко блестит сегодня луна над горами, и не видно на небе темных тучек… Ночь коротка… Скоро смолкнут соловушки, и хотя спрячется луна и померкнут звездочки на небе, но золотая зорька заблестит на востоке и стыдливым румянцем окрасит горизонт, и облака, и воду…
– Марина! Что зазевалась? Убежит уха-то! – брюзжит Семеныч.
– Погодь! Пароход бежит… – не оборачиваясь, досадливо отвечает Марина, а сама смотрит в ту сторону, где на фоне небесной синевы резко рисуется фигура сидящего на борту Кирюхи с низко опущенной на грудь головою…
В чугунном котле клокочет кипящая уха; рыба с побелевшими глазами прыгает как живая и, кажется, все еще норовит ускользнуть от своих мучителей. Семеныч с кряхтением поднимается на лавке и, опуская на пол свои тяжелые сапожищи, сладко потягивается.
– Что-то сон клонит, Мариша!.. Скоро у тебя уха-то?
– Поспела!.. Выспишься… твоя ночка-то! – бросает Марина.
Худой и бледный Жучок, с тонкой шеей и длинными руками, лежит, прикурнув на рогожках около мачты. В ожидании ухи он прилег здесь, долго смотрел на небо и звезды, разрешая самостоятельно тайны мироздания, и заснул беспечным, мирным сном усталого ребенка. Луна скользит лучами по его худому личику, придавая ему зеленоватый оттенок, ветерок треплет жиденькие белые волосы; ноги белеют как новые деревянные кругляши [219]219
Кругляш– выточенный из дерева столбик, чурбан.
[Закрыть]…
– Жук! Кирилла! Где вы, дьяволы?.. Идите уху хлебать! – звонко кричит Марина.
– Ко-ко-ко!.. – тревожно отвечает на корме петух, заботливо охраняющий свое семейство.
Жучок вскакивает на ноги, на мгновение останавливается на месте, чешется и собирается с мыслями, – потом вприпрыжку несется по палубе. Кирюха идет медленно, нехотя, словно уха для него – плевое дело…
Вынесли на волю стол. Жучок принес фонарь и повесил его на стенку будки. Ночные мотыльки замелькали вокруг огня крылышками и стали биться о стекло. Майский жук прогудел громким басом, хлопнулся где-то близко и смолк…
Марина принесла котел с ухою и бросила на стол партию желтых деревянных ложек… Котел задымился вкусным, ароматным паром… Помолились на восток и уселись за стол. Семеныч стукнул ложкой по котлу и сам первый отведал ухи:
– Сладка живет… удалась! – одобрил он, разглаживая бороду.
– А ты думал, плохо сварю?! – хвастливо заметила Марина и тоже потянулась с ложкой… За ней – Кирюха и, наконец, томившийся долгим ожиданием Жучок.
Ели молча, торжественно, словно совершали какое-то священнодействие, и строго соблюдали очередь… Ожидая своего череда, Жук думал, что лучше всех теперь Семенычу, который первый опускает в котел свою ложку; но потом сообразил и успокоился: можно начать счет с него, Жучка, и тогда он на всю уху будет первым… «Это – как считать!»
Семеныч вытащил из-за голенища бутыль с водкой, вышиб об руку пробку и поставил на стол.
Марина украдкою подарила Кирюху ласковым взглядом, и ложка в руках того задрожала от смущения…
* * *
Луна давно уже спряталась за лесом, в горах. Ночь потемнела. С юго-запада торопливо побежали тучки… Предрассветный ветерок зарябил речную поверхность… Соловушки допели свои песни, только неугомонные коростели продолжали поскрипывать с еще большим одушевлением.
Высокие Жегулевские горы громоздились чудовищными великанами над баржей. Вот в свежем, насыщенном испарениями воздухе пролетела с ночлега стая галок в глубоком молчании, да дикая утка просвистела крыльями высоко над головою…
На барже спали.
«Вахтил» Жук. Он жался от сырости и, чтобы согреться, беспрерывно барабанил в чугунную доску.
Это был самый бдительный «вахтельный» на всей Волге, очень подозрительный ко всяким непонятным ему звукам и шорохам и воображающий, что без «вахтельного» могут утащить чуть ли даже не самую баржу…
Побрякав в доску, Жук протяжно выкрикивал перенятое им на больших судовых караванах «Слушай!» и мужественно шагал на корму, огибал по борту всю баржу и снова стучал в чугунную лоску… Усердие Жука удивляло даже самого Семеныча.
– Колоти поменьше! Воров-мартышек не испугаешь, а только доску расколотишь! – шутил над Жуком Семеныч, но в душе, как старый, любящий дисциплину волжанин, преклонялся перед его добросовестностью. Другой, как услышит, что водолив храпит, так и сам, приткнувшись где-нибудь под бортом, дремать станет… Жук не такой: он знает, зачем на вахту поставлен… Чуть слышно свистнет начальство, а Жук уж отвечает: «Есть!..» – и бежит к Семенычу.
Может быть, причиной такой добросовестности со стороны молодого матроса была отчасти также и строгость, крутой нрав Семеныча. От него Жучок все-таки теребачки и волосянки [220]220
Теребачки и волосянки– тычки и таскание за волосы.
[Закрыть]видывал и был свидетелем, как однажды Семеныч ругал свою молодую жену и грозил убить: «К дереву привяжу и изобью как собаку! [221]221
«К дереву привяжу…» – К мачте. – Прим. Е. И. Чирикова.
[Закрыть]» – кричал тогда Семеныч, и глаза его горели под насупившимися бровями зверской яростью, губы тряслись, а на лбу налились кровью синие жилы…
– Слуш-а-ай! – слабо звучал под горами детский голосок, и чугунная доска жалобно плакала под ожесточенными ударами «вахтельного»…
А слушала одна только ночь да горы, да еще Марина, тревожно настораживавшая уши и сверкавшая в темноте ночи своими большими глазами…
* * *
Было яркое весеннее утро, и Волга лениво катила свои глубокие воды, разомлев под горячими лучами солнышка. Чистое небо смотрелось в речную зеркальную гладь и сообщало ей нежно-голубоватый оттенок. Жегули блистали яркой зеленью, красиво оттенявшей желтые и бурые выступы откосов… Белые чайки реяли в прозрачном воздухе и трепетали над водой крыльями. Даль задернулась голубоватой дымкою, и вся природа улыбалась яркому, горячему солнышку…
День был воскресный, и население баржи принарядилось в лучшие одежды. Семеныч надел новые смазные сапоги, выпустил из-под жилетки шерстяную рубаху малинового цвета с горошком, намазал голову скоромным маслом и устроил на ней правильный пробор на две стороны; нацепил цепочку с брелоками и держал обе руки по преимуществу в карманах своих плисовых штанов. Марина щеголяла в синем шерстяном платье и в накинутой на плечи шелковой желтой шали с зелеными цветами по углам; в ее руке был неразлучный носовой платочек с подсолнухами, которые она обыкновенно грызла по праздникам с утра до вечера, скаля свои белые зубы. Она поджимала сегодня как-то неестественно свои алые губы и манерничала, говорила со всеми на «вы» и старалась походить на тех щеголих-мещанок, которых часто видела на пристанях у больших городов.
Кирюха при всей своей бедности не желал отставать от людей; он надел кумачевую рубаху, подпоясался под животом «афонским поясом» [222]222
«Афонский пояс»– пояс, привезенный со Святой горы Афон в Греции, где расположено множество православных монастырей и скитов и куда отправлялись верующие на богомолье.
[Закрыть]с молитвою «На Тя, Господи, уповахом», и спрятал свои босые ноги в Бог весть как попавшие к нему глубокие барские кожаные калоши. Только Жучку не было чем ознаменовать праздник…
Кирюха сидел на носу баржи, на бревенчатом обрубке якорного ворота и наигрывал на вятской гармонике «Матаню», тихонько подпевая:
У Матани – черный глаз,
Он горит, что твой алмаз… —
и при этом разумел расфраченную и малодоступную теперь «водоливиху»…
Семеныч с женой молча и торжественно восседали рядышком на лавочке, около дверей своей каюты: он, сцепив на животе руки, крутил свободными большими пальцами в разные стороны и тупо смотрел на свои новые сапоги; она устремила свои серые глаза в синеватую дымку далекого горизонта и грызла проворно и настойчиво семечки, искусно вылущивая их зубами и откидывая языком шелуху. Марина выглядела величавой и добродетельной, хотя розовое ушко ее и лукавое сердце прислушивались к кирюхиной музыке и понимали, про чей это глаз, не уступающий по игре алмазу, распевает на носу парень…
Синевший далеко на горах лес дремал в сладкой истоме и грезил о чем-то несбыточном… Белое облачко повисло в глубокой бездонной синеве и замерло, любуясь с беспредельной высоты на ликующее утро. Черная лодочка, поставленная поперек реки, плыла по самой ее середине, предоставленная воле течения… В лодочке краснела ярким пятном фигурка рыбака, собиравшего свои сети… Время от времени серебрилась игравшая на солнышке рыба… В прибрежных кустах радостно щебетали птицы… Длинноногий кулик-черныш грустно свистел, пролетая через реку к далекой песчаной отмели… Белый дымок парохода курился в затуманенной дали.
Никому не хотелось говорить: всем хотелось нежиться на горячих лучах весеннего солнца и млеть от веявшей в душу свободы, приволья… Семеныч посматривал то на спой сапог, то, щурясь, останавливал глаза на воде. Марина затуманенным взором смотрела в синеющую даль. Кирюха лениво наигрывал «Матаню», пел «под сурдинку» и тоже смотрел куда-то в пространство…
Один Жук не поддавался чарам и грезам весны: он сидел под баржей в лодке и ждал, когда на его булавочную удочку с бечевкой вместо лесы и хворостиной вместо удилища клюнет наконец глупый язь или, по крайней мере, сумасшедшая чехоня…
Вот откуда-то ветерок донес хоровую песню… Голоса сливались в довольно стройный аккорд, и только высокий дребезжащий тенор обособлялся и одиноко замирал и таял в воздухе.
Семеныч подошел к борту и стал вглядываться в ту сторону, откуда прилетала песня.
– Дай-кось беноклю, Мариша!
Марина осторожно, подобрав платье, просунулась в узкую дверь каюты, перегнулась и достала с косяка бинокль в шагреневом футляре.
– Получите! – сказала она, невозмутимо поплевывая шелухою подсолнухов и, ткнув бинокль в руку мужа, пошла «разгуляться» по барже.
Сперва она пошла на корму, потом вернулась, прошлась мимо мужа и снова повернула к корме; отсюда она перешла к другому борту и двинулась по направлению к носу. Проходя мимо Кирюхи, она повела бровью, сверкнула белками глаз и, замедляя шаг, спросила:
– Что же вы перестали в гармонью играть?
– Прискучило, Марина Петровна… В лесок бы разгуляться, на травушке-муравушке поваляться!.. – вполголоса ответил парень, восхищенный красотою своей «зазнобушки». – Чисто краля! – прибавил он.
– А сегодня ночка темнаябудет, – подумала вслух Марина, пропуская мимо ушей комплимент Кирюхи, и пошла дальше не оборачиваясь.
Кирюха понял. Он заиграл на гармонике веселый мотив и с удалью, но негромко, запел:
Ночка темная на землю упадет,
Ярки звездочки погаснут в небесах,
Ясны оченьки засветят вопотьмах…
Ах, да сударушка, сударушка моя,
Чернобровая, похожа на меня…
И при этом потряхивал русыми кудрями и в такт музыке притоптывал тяжелой калошею…
А по реке уже отчетливо и громко неслась хоровая песня.
Большая лодка с крашеными бортами перерезала наискось широкую гладь Волги, и две пары весел дружно вздымались и опускались, блистая на солнышке.
– А ведь это – гости к нам! – произнес Семеныч, не отрывая глаз от бинокля.
– Чьи? Дай поглядеть!
– С Карповской баржи… Филипп с женой…
– Отколь это взялись?.. Прости беноклю-то… – недоверчиво произнесла Марина.
– Да они под Ставрополем стоят – парохода ждут тоже…
Лодка приближалась, песня звучала громче, долетали уже отдельные голоса, смех… Вот с лодки замахали платочком…
– Они! – выкрикнул Семеныч, помахал руками и пронзительно свистнул.
– Есть, – глухо ответил голос Жучка из-под баржи, а потом и сам Жучок вскарабкался на палубу, худой и поджарый.
– Грей самовар! Проворней! Гости…
– Духом!..
По баржевой мачте пополз комом свернутый флаг, потом вдруг развернулся и вьюном заиграл в воздухе – то Кирюха приветствовал гостей.
Марина уже была в каюте, вертелась перед зеркалом и лукаво ухмылялась, довольная собой и своим платьем.
– Кирилла! Знаешь, братец, что? – спросил Семеныч, уперев в бока руки и смотря в землю.
– Что скажешь?
– Сладка наливочка у нас есть, а вот водчонки надо бы раздобыть…
– Что же, можно, – ответил Кирюха, лениво почесывая за ухом. – На лодке – далеко, долго прокаталажишься [223]223
Каталажиться– шалить, дурить, повесничать, шуметь. Здесь: валандаться, терять время.
[Закрыть]. Горами надо… Жучок смахает…
Обсудив дело, порешили отправить в деревню, что затерялась в лощине между гор, верстах в двух от места стоянки. Жучка, которого и снабдили пустым штофом. Кирюха перевез мальчугана с баржи на берег и подробно рассказал, как идти и где искать броду через бурлившую в глубоком овраге за первой горой речонку.
Жук вскарабкался на самую кручу, чтобы обозреть окрестность и определить направление своих изысканий… С баржи он казался пигмеем: что-то маленькое, жалкое и ничтожное шевелилось в зелени и ползло по желтым откосам, осыпая по пути гальки и песок… Напуганный ястреб сорвался из-под Жука и, распластав свои крылья, повис над водою… Жук лукнул в него камнем, но хищник только слегка дрогнул крыльями и начал плавно кружить в воздухе…
Жук смотрел на открывшуюся пред его глазами величественную панораму, на необъятную водную равнину, на окутанные сизым туманом горные вершины и на голубой океан развернувшихся небес… Смотрел и думал: «Где-то там, далеко-далеко, за рекою, за лесом, за синими горами есть конец земли, и там по отлогому небу сходят на землю святые ангелы и уводят с собою души умерших праведников к Господу…» И белоснежное облачко, что пряталось за синим гребнем далеких гор, казалось этому маленькому человечку светлой одеждою ангелов, забытой ими на том месте, где кончается земля…
Предназначенная для водки бутыль вдруг выскользнула из рук Жука и со звоном покатилась вниз, подпрыгивая на буграх и ямах, а за ней покатился комом и сам очнувшийся от чар и фантазий босой мечтатель…
* * *
Прежде чем сделаться водоливом, Семеныч прошел суровую школу волжской рабочей карьеры.
Начал он свою службу в крючниках [224]224
Крючник– грузчик, пользующийся крюком при переноске тяжестей.
[Закрыть]и лет пять как вьючное животное гнулся с утра до ночи – а иногда и до свету – под тяжелыми кулями, мешками, тюками, бочками и ящиками… Подрядчики – хитрый народ: они знают, как и чем кого работать больше заставить – на одних покрикивают, других штрафами донимают, а третьих лаской берут.
На ласку и Семеныч падок был.
Бывало, страшно посмотреть на тюк. Крючники почесываются, не зная, с какой стороны подойти к нему. А время не терпит: пароход дрожит под парами, два свистка подал, капитан то и дело кричит с трапа приказчику:
– Готово?
– Ну! Мелюзга! Никто, поди, не возьмет один? – выкрикивает хитрый подрядчик. А у падких до похвалы, до ласки сейчас и гордость поднимается… Как это – мелюзга? По какому случаю мелюзга?!.
– Вали, робя, – храбро заявляет, выходя вперед, Семеныч.
– Где тебе!.. Нет ли кого посильнее?.. – посмеивается подрядчик.
– Клади, робя! Не такую тягу нашивали… – бахвалится Семеныч, которому хочется своей богатырской силою похвастаться.
Несколько человек хватаются за кладь, с дружной песней поднимают ее на воздух, а Семеныч смело идет под груз, низко нагибает свою широкую спину с «седлом», широко расставляет ноги и ждет… Вот насела тяга на спину – хрустнули косточки, придавила – вздохнуть нельзя… Лицо Семеныча кровью налилось, на толстой шее жилы вздулись как веревки, на раскрытой волосатой груди – пот выступил, ноженьки трясутся…




























