355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Чириков » Зверь из бездны » Текст книги (страница 8)
Зверь из бездны
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 00:28

Текст книги "Зверь из бездны"


Автор книги: Евгений Чириков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 51 страниц) [доступный отрывок для чтения: 19 страниц]

Плотно наелась, поплелась в угол и забралась на печку. Назяблась за день, и теперь теплая печка, заваленная овчинами, тулупами и всякой рухлядью, кажется верхом блаженства… Мягко, тепло, уютно. Все дома. Слушаю, как звенит струна захожего шерстобита [89]89
  Шерстобит– тот, кто бьет, пушит шерсть с помощью специального смычка, или струны, готовя ее для пряжи или валки.


[Закрыть]
, как отец рассказывает про жизнь в городе, как по стенке ползают и шепчутся тараканы… Печка загорожена развешанным для просушки бельем; не видать, что делают там старшие, можно только догадываться… Что это звенит? A-а! Мама самовар налаживает!..

– Никак чай пить будем? – спрашиваю с печки.

– С чего это ты вздумала?

– А зачем самоваром брячите?

– Я невзначай задела – крышку уронила…

Не верится. Обманули щами с убоиной, а теперь без меня чаю напьются. Лежу с закрытыми глазами и вижу на столе самовар на парах… Чудится, что бурлит и клокочет кипящий самовар, а дедушка сидит и пьет чай, подувая в полное блюдечко. Воображение так ярко, что нет сил противиться родившемуся в душе сомнению: спускаю с печки ноги, раздвигаю висящее белье и заглядываю, чтобы убедиться, действительно пьют чай или это мне почудилось… Почудилось!.. Отец рассказывает про свою жизнь в городе:

– Каждый день чай два раза: утром и вечером. На обеды щи с убоиной и каша с маслом… А в праздники пирога давали…

– С чем пироги-то? – спрашиваю с печки.

Все дружно смеются, а я снова лезу под тулуп и закрываю глаза.

Опять звенит струна шерстобита… Слушаю этот глухой гудящий звон и дремлю: чудится мне зеленый огород, яркое горячее солнышко и огромный шмель над подсолнечником…

Бродячий мальчик [*]*
  Печ. по: Чириков Е. Ранние всходы. М., 1918. С. 49–88. Повесть была переиздана в СССР отд. изд. сокр. и обработ. для детей М. А. Табековой и П. Поляковой (М.; Л., 1928).


[Закрыть]

(Повесть)
I

Февраль был на исходе. Приветливее и веселее смотрело уже солнышко, сильнее грело и ярче светило, напоминая, что не за горами и желанная гостья – весна… Однако красные деньки были еще приятною новостью. Внезапно эти вестники обновления сменялись опять хмурыми, серыми и холодными днями. Ласковая синева небес неожиданно исчезала, сменяясь мрачным, грязно-серым покровом туч; солнышко пряталось на целый день, в сухом морозном воздухе кружились хлопья снега, и холодный ветер победно носился по улицам…

Стоял один из таких именно дней. Обтаявший было накануне снег снова затвердел; панели покрылись ледяной корою; с самого утра небеса заволокло тучами, и подул резкий, пронизывающий ветер, злобно носившийся по улицам, яростно бросавшийся на прохожих. Горожане, пощеголявшие несколько дней в весенних костюмах и повеселевшие было под влиянием оттепели и яркого пригревающего солнышка, снова спрятались в шубы, подняли воротники, обвязались шарфами и башлыками, нахлобучили на лоб шапки, и опять физиономии их приняли неприветливый, серьезно озабоченный и деловой вид.

Несмотря на скверную погоду, на улице было людно.

Особенное оживление было заметно на Покровской улице. Высокие каменные здания были здесь сверху донизу завешаны разнообразными по содержанию и внешности вывесками; позолота, гербы, разноцветные гигантские буквы перемешивались с печатными афишами о «дешевых распродажах только на три дня» и о вновь полученных транспортах товара… Над массивными дверями болтались золотые крендели необъятных размеров, свиные ноги, пенсне, часы и другие символы. А по бокам дверей красовались картины, изображающие подстригаемых цирюльниками и выглядящих непорочными агнцами субъектов, румяных, полных и статных дам в платьях и шляпах, претендующих на моду. Там и сям назойливо лезли в глаза умеренного размера дощечки с лаконичными надписями: «Нотариус», «Зубной врач», «Доктор, лечение массажем и электричеством»…

Особенной суетливостью отличались мастеровые в опорках [91]91
  Опорки– остатки стоптанной и изодранной обуви, едва прикрывающие ногу.


[Закрыть]
на босую ногу, стремительно бежавшие к кабакам, да хозяйственные барыни, делавшие закупки. Одни из этих барынь уже успели выполнить задачу, то есть досыта наторговались и, выгадав какой-нибудь пятак, с кульками и свертками направлялись домой, другие – блуждающим взором искали двери и вывески.

А ветер, словно назло, носился взад и вперед, то гонялся за гордыми рысаками, то сбрасывал с крыш мелкий, как порошок, и колючий снег, кружил им в воздухе, бил в лица прохожих, отворачивал им полы пальто и салопов [92]92
  Салоп– широкое женское пальто особого фасона, распространенное в мещанско-купеческой среде во 2-й пол. XIX в.


[Закрыть]
, заигрывал с дамскими боа [93]93
  Боа– женский широкий шейный шарф из меха или перьев.


[Закрыть]
, вертелся, кружился на месте и вихрем летел к небесам, словно ему тесно делалось в узком пространстве Покровской улицы.

Около одного из богатых магазинов случилось что-то неладное. Здесь столпилась такая масса публики, что не было возможности пройти по панели. Толпа ежеминутно увеличивалось все новыми зеваками. Любители уличных происшествий плотным кольцом оцепили кого-то или что-то, и задним было решительно не видно, что происходит там, в центре кольца. По обыкновению приходилось удовлетворять свою любознательность догадками и развивать последние с помощью услужливой в таких случаях фантазии. Одни говорили, что пойман вор, ухитрившийся стащить три головы сахару, другие – что найдено мертвое тело, третьи – что здесь образовался бездонный провал, куда упал какой-то мальчик. Вариациям не было конца. Иные, потоптавшись на месте, проходили дальше. Но большинство с изумительным терпением ожидало, чем все это кончится и кого поведут в участок…

И терпеливые дождались-таки и все узнали. Оказалось, что на панели, прижавшись к холодной стене каменного дома, лежал оборвыш, мальчик лет восьми-девяти.

Мальчик был едва прикрыт лохмотьями. Изодранная и грязная рубашонка обнажала своими дырами тело, не по росту короткие штаны, тоже худые и много раз штопанные на скорую руку, не покрывали донизу тонких, как лутошки [94]94
  Лутошка– липка, с которой ободрана кора. Лутошками называли тощие ноги.


[Закрыть]
, ног ребенка, разношенные штиблеты [95]95
  Штиблеты– мужские ботинки, обычно суконные на подкладке.


[Закрыть]
с отстающими подошвами не скрывали красных заскорузлых пальцев. Поверх подпоясанной веревочкой рубахи на мальчугане был только один жилет, видимо, шитый когда-то на плотного субъекта. Картузишко свалился с головы наземь… Ребенок трясся всем телом и по временам судорожно вздрагивал, словно его кто-нибудь подбрасывал снизу… Дико, испуганно блуждали лихорадочно горящие глаза ребенка. Он смотрел, как подстреленный и пойманный волчонок, когда ему некуда бежать и негде спрятаться от любопытных глаз счастливых охотников и от жадно пожирающих его взглядом борзых… Он часто и тяжело дышал, по временам смыкая веки… Рядом в беспомощном раздумье стоял одетый в лохмотья слепой старик. Голова его тряслась, оловянно-мутные глаза смотрели тупо и бессмысленно. Казалось, он никак не мог понять, что происходит около него. Тонкою суковатою палкой ощупывал он землю и стену дома, кашлял и шамкал беззубым ртом.

Ближайшие участливо нагибались над мальчуганом, пытаясь заговорить с ним. Но тот упорно молчал и только пугливо и жалобно смотрел на них. Старик был глух, и от него тоже невозможно было добиться толка… Какой-то чисто и тепло одетый господин потыкал мальчика своей массивною калошей, что вызвало протест со стороны «сереньких».

– Чай, не собака! Не кутенок!

– Тебя бы вот ткнуть хорошенько.

Барин бросил сердитый взгляд в сторону протестантов, крякнул и гордо стал проталкиваться из толпы.

Кто-то попытался поднять ребенка. Но тот застонал и испуганно замахал руками.

– Потри ему уши снегом! – посоветовал голос из толпы.

– Что вы!.. Дураки, что ли? – возразил другой голос.

– В больницу надо отвезти, видите, кончается…

– Кабы время было, увез бы! – сказал сердобольный мещанин в поддевке [96]96
  Поддевка– длинная верхняя мужская одежда в талию, с мелкими сборками.


[Закрыть]
и посмотрел на окружающих.

Некоторые приняли этот взгляд за предложение, вызов, а потому, вздохнув, отвернулись и стали протискиваться назад… Многие жалели ребенка, но у всех оказывалось какое-нибудь неотложное дело, всем было некогда…

Случайно будочник усмотрел «безобразие». Наученный долгим опытом, он был убежден, что всюду, где толпится народ, непременно происходит какой-нибудь скандал. Поэтому, находясь еще очень далеко от места происшествия, он моментально принял воинственный вид и, приготовляясь к водворению порядка, сжал инстинктивно кулак правой руки.

– Что за безобразие?.. – закричал он, приближаясь к толпе. – Что за народ?! Прекратите, господа!!

Толпа зашевелилась. Те из трусливых, забитых и ободранных русских граждан, на которых мимоходом упадал недовольный взгляд начальства, спешили отойти подальше от греха; менее трусливые только расступались, давая дорогу власти.

– Что такое? – грубо расталкивая публику, повторил будочник.

– Мальчик кончается.

Начались расспросы, но они не привели ровно ни к чему. Тщетно будочник добивался узнать от старика и мальчика, кто они такие, откуда, чем занимаются и где имеют местожительство, – оба упорно молчали.

– В участок надо, – заметил городовой.

Кто-то попытался убедить его, что мальчика надо везти не в участок, а в больницу.

– У вас всех – в участок… Человек умирает, а они…

– А вы, господин, не суйтесь, если порядку не знаете! Рази можно прямо в больницу? Кто он такой? Чем занимается? А там все разберут…

Будочник посадил старика, а мальчика положил поперек санок, в ноги. Потом сам важно воссел рядом со стариком, обнял его левой рукой за талию и повелительно крикнул:

– Во вторую часть!..

– Слышу… – ответил «ванька» [97]97
  «Ванька»– так называли зимних легковых извозчиков в Петербурге или Москве.


[Закрыть]
и подхлестнул свою заморенную клячу…

Публика начала тихо расползаться в разные стороны. Там и сям по окнам уже загорелись вечерние огни.

II

Была полночь. Пустынные коридоры больницы слабо освещались полуопущенными огнями ламп и казались бесконечно длинными и узкими… По обе стороны коридоров белесоватыми квадратами обозначались двери больничных палат.

Внизу, в приемной комнате, происходила одна из обычных сцен: полицейский привез на извозчике больного и сдал его дежурному фельдшеру.

На небольшой клеенчатой койке лежал мальчик в лохмотьях. Он был в беспамятстве: его глаза бессмысленно смотрели из-под полуопущенных ресниц; ручонки беспомощно покоились на груди. Частое дыхание и крупные капли пота на лбу свидетельствовали о том, что бедняжке очень жарко несмотря на то, что он еле прикрыт своим грязным рубищем… По временам губы ребенка бессвязно шептали что-то, и он пытался приподняться. Но стоявшая около койки сестра милосердия и служитель сдерживали его порывы.

За столом сидел дежурный фельдшер, заспанный и растрепанный, недовольный тем, что его разбудили; он лениво писал что-то в большой раскрытой книге.

– Лезете ночью… Словно нельзя было до утра подождать… – бормотал он между делом и сердито макал пером в чернильницу.

Будочник и сам был недоволен:

– Да ведь рази с ними сговоришь. Пролежал бы до утра, все равно… Так нет: вези сейчас… Взбалмошный он у нас…

– Все вы черти сумасшедшие…

– Умирает, говорит… Вези сейчас же… ничего не сделаешь…

– Не все равно! Умирает, так и у нас умрет… Как имя, фамилия и звание?

– Унтер-офицер Иван Петров Чернов.

– Я тебя про мальчишку спрашиваю, а ты – «унтер-офицер»!..

– А я полагал, насчет меня… Мальчонка не знаю, чей… Бог его знает… Бились-бились. На улице подняли.

– Ну, так как же я его запишу? Крестьянин или мещанин?

– Не могу знать…

Мальчик слабо стонал… Прошло еще минут десять, и процедура приема окончилась.

– Расписочки никакой не будет? – спросил неуверенно будочник.

– Какой еще расписочки? Ведь я в разносной книге расписался, что пакет принял… Черти!..

– Нет… Я все-таки полагал, что расписочку надо насчет того, как, значит, я сдал еще мальчонку…

– Не мешайте! – крикнул фельдшер.

– Полагал все-таки для порядку… – уже шепотом сказал будочник.

– Больше ничего… Ступай!..

Будочник ушел. Фельдшер приблизился к койке, потыкал пальцем больного в щеку, подержал за руку и бросил ее. Ручонка безжизненно повисла с койки.

– Точно из помойной ямы вылез… Переодеть надо, да сперва в ванну! – сказал он, отходя прочь.

– В какую палату?

– Наверх, во вторую, заразную… Тиф или скарлатина. Да температуру смерить надо.

Служитель взял в охапку мальчугана и понес его в ванну. А сестра милосердия пошла в цейхгауз [98]98
  Цейхгауз– складское помещение для оружия, арсенал; здесь: служебное помещение.


[Закрыть]
за больничной одеждою.

С больного смыли грязь, надели на него чистое белье и понесли в палату заразных, где только что освободилась одна из коек.

Палата № 2 состояла из большой и высокой комнаты в пять окон по одной стене. Вдоль двух стен ее тянулись ряды симметрично расставленных кроватей с больными. Возвышавшиеся над изголовьями шесты с черными дощечками и «скорбными листами» [99]99
  «Скорбные листы»– листки бумаги, на которых кратко писали историю болезни и рисовали температурную кривую.


[Закрыть]
придавали всей палате вид кладбища… Освещалась палата слабо: высоко под потолком висела лампа, затянутая наглухо абажуром из цветной материи. Абажур пропускал голубовато-матовый свет, мягкий, нежный, как небесная синева, и палата утопала в прозрачно-голубоватой дымке…

Лампа слабо и медленно покачивалась, – и эта дымка дрожала и колыхалась, как легкий туман над озером в тихий летний вечер…

В огромные окна палаты смотрела темная ночь. Огоньки отдаленного города мигали там, как звездочки, и не было видно, где горизонт темных небес отделяется от поверхности земли… Там открывалось беспредельное пространство мрака, в котором плавали огоньки-звездочки…

Когда Митька очнулся и раскрыл глаза, он испугался. Его сердце застучало сильно и часто, и крик ужаса замер на раскрытых губах. Незнакомая странная обстановка и фантастическое освещение палаты говорили Митьке о чем-то невероятном, необъяснимом, сверхъестественном. Митька лежал на спине и смотрел вперед… Потолок, стены, окна – все это, задернутое голубоватым туманом, сливалось в одно безграничное море эфира, и Митька не мог отличить, где – верх, где – низ, где – конец и где – начало… Он только резко обособлял себя, свое «я» от всего окружающего: он чувствовал, что есть только они что-то другое, непонятное, неразрешимое…

Митька почувствовал вдруг потребность себя потрогать, «попробовать»; коснулся головы, провел ручонкой по груди, в которой колотилось напуганное сердечко. Потом он осмотрел ближайшую окрестность… Все странно и непонятно… В головах мягко и холодно. Голова на подушке, а вместе с головой лежит еще что-то сырое, холодное, хрустящее… Это «что-то» так приятно холодит горячую голову, словно дует на нее ветерком…

Зачем это «что-то» лежит, и кто его положил сюда? Да и откуда взялась подушки? И рубаха белая, чистая… У Митьки нет такой рубахи… Когда он надел ее, и кто ему ее дал?.. И лежать так удобно, мягко, покойно… Хорошо! Все лежал бы так, всегда-всегда… И никогда не вставал бы… Не хочется шевелить ногами и перевертываться… Какие длинные ноги-то!.. Тянутся, тянутся… А были маленькие… Но что же это тяжелое? Давит и мешает… Это одеяло синее-синее… шершавое… Кто же накрыл его одеялом?.. Хорошо!.. И глухому дедушке, верно, тоже хорошо: и у него подушка, и рубаха чистая, и одеяло, и это холодное, что лежит на подушке и дует свежим, прохладным ветерком… Но где же он, глухой дедушка?

Митька повернул личико на сторону и неподвижно вперил свои глазенки в пространство.

Сине, сине, все сине… В глазах то темнеет, то светлеет… Все кружится, все трясется, колышется. Облака… бегут одно за другим… Что-то рябит в глазах, что-то вырисовывается… Длинные шесты бегут мимо быстро-быстро… А под шестами лежат… мертвецы… Лица у них синие, руки тонкие… в саванах белых… Нет, это не шесты… Это – кресты… Кресты и покойники… И рядом такой же покойник, синий, сухой… Он стонет, шевелится… Он хочет приподняться и схватить Митьку…

Отчаянный крик ужаса огласил спящую палату заразных. Митька впал в бессознательное состояние…

III

Скверно сложилась жизнь Митьки. Отца у него не было, а был только «родитель»; его Митька никогда не видал и не увидит, ибо кто был этот «родитель» – не могла даже с точностью сказать и сама Авдотья, мать ребенка…

Солдатка Авдотья, муж которой пропал без вести где-то в Ташкенте или Самарканде, сплыла из деревни в низовья Волги на заработки и поступила на рыбный промысел одного из селедочно-вобельных королей понизовья в качестве «резалки» [100]100
  «Резалка» – работница, занятая потрошением и промывкою рыбы для соления.


[Закрыть]
. Баба она была видная, краснощекая и чернобровая, а «родителей» на промысле было очень много. Управляющий, его недоучки сынки, парни лет за двадцать, приказчики, барин – рыбный смотритель, рыбные стражники, «командеры» пароходов и крейсеров, наезжие из города гости – все это были очень веселые господа, любившие пожить в свое удовольствие. Немудрено поэтому, что солдатка Авдотья не могла определить с достоверностью, кто был виновником Митькиного бытия…

Митька был «промысловый»…

«Промысловые ребята» – самые несчастные из несчастных. Являясь на свет Божий незвано-непрошено, они обыкновенно очень скоро и покидают его, делаясь жертвою скарлатины, дифтерита или какой-нибудь другой эпидемии, во множестве похищающей ребятишек в этой приморской местности…

Редко «промысловый» остается на свете мыкать горе… Митька был таким исключением.

Многие «родители» зарились на чернобровую Авдотью, и один из них по окончании путины взял ее к себе в кухарки… А Авдотья и разуважила… «Родитель» дал ей четвертную и велел поскорее уходить от греха на все четыре стороны…

Стояла зима; уходить, кроме ближайшего города, было некуда, и Авдотья, собрав свои пожитки, съехала с попутчиком в город. Здесь у нее и родился «промысловый»…

Авдотья пошла в кормилицы, а Митьку сдала на чужие руки за два целковых в месяц на воспитание. Поступила она в богатый «приличный дом» и получала приличное жалованье. Но скоро и здесь с чернобровой Авдотьей случилось несчастье; барыня стала замечать, что Авдотья вводит в искушение барина, и прогнала ее вон с вычетом за разбитую посуду и за подаренный кокошник…

Скоро чернобровая баба окончательно сбилась с пути. Бывало, в резалках ни днем, ни ночью покою не знаешь: весь день сиди в мужичьих штанах верхом на лавке да рыбу потроши… Проворно скользит острый широкий нож по рыбе, еще проворнее лезет пятерня в рыбу и выволакивает оттуда «требуху на уху», но работы не убавляется… По доскам, проложенным от берега прорана [101]101
  Проран– одно из устьев реки.


[Закрыть]
вплоть до навеса, под которым сидят резалки, беспрерывною вереницей катятся полные рыбою тачки; подкатившись почти к скамье, они опрокидываются на пол, где серебрится уже целая гора рыбы, и бегут обратно к берегу, чтобы вернуться опять полными… Путь устлан в две доски, и по одной катятся тачки к навесу, а по другой – обратно.

А подростки подкладывают рыбу на лавки резалкам… Режешь, режешь – все не убавляется. Согнутая в дугу спина уже застыла, так что трудно разогнуться; поясница болит и ноет; в голове какой-то туман. Все руки в порезах, а рыбья слизь да чешуя больше растравляют раны…

Приостановится Авдотья, чтобы спинушку расправить да вздохнуть поглубже, а приказчик-назола [102]102
  Назола(диал. рязан., нижегор.) – грусть, тоска, досада, огорчение.


[Закрыть]
тут как тут!..

– Эй!.. Что рот разинула?..

– Я, Василь Петрович, отдохнуть маленько… Спинушку разломило…

– Ночью отдохнешь… Барыня!.. Приходи ужо ко мне.

Приказчик подмигнет глазом, перекосит рыло, а все кругом заржут…

И досадно, обидно, и стыдно Авдотье… Так бы, кажется, и огрела этого стрекулиста-приказчика [103]103
  Стрекулист– пронырливый человек, ловкач (первоначально – о мелком чиновнике или бойком писаке).


[Закрыть]
… Да руки коротки, молчать приходится.

А назначит «солельщицей» – хуже того. В «выходах» [104]104
  «Выходы»– рыбный погреб (астрахан.).


[Закрыть]
– холодно, а в ямах – и еще холоднее… Стоишь на дне, а сверху рыбу кидают… Каждую рыбину надо уложить к месту, одна к другой, чтобы «звезда» выходила… Тысячу раз нагнись да разогнись. Как один порядок уложишь, – «засола» сыпанет солью, как градом. Под ногами соленый рассол; он через поршни [105]105
  Поршни– обувь, сделанная из одного лоскута сырой кожи или шкуры на вздержке или ременной оборе. Рыбаки обувают их поверх бахил.


[Закрыть]
и чулки проходит; ноги чешутся, так бы, кажется, всю кожу ободрала… А как штаны еще старые попадут, с распоротыми швами или заплатами, – совсем смерть! Сил никаких нет; зудит, так зудит, что и жизни не рада!.. Сверху лицо и шею колет соль крупная, а снизу зудит. Спинушка совсем онемеет, а пальцы коченеют да болят… И так со свету до ночи; в горячее время только чуть-чуть пообедать дадут да спину расправить…

Работай, как одер [106]106
  Одер– старая, изнуренная рабочая скотина (корова или лошадь).


[Закрыть]
какой, а во всю путину, с вычетами да расходами, больше трешницы – много-много пятерки – никогда не останется… Да еще потрафляй всем: и управляющему, и приказчику, и рыбному смотрителю, и всякому стрекулисту, если тебя Господь баской [107]107
  Баский– красивый.


[Закрыть]
уродил…

Немудрено к такой работе и всякую охоту потерять.

«Хуже не будет, – думала Авдотья, променяв рыбный промысел на другой. – Вся разница в том, что там ни днем, ни ночью спокою не знаешь, силушку всю потеряешь и заработку грош получишь, а здесь слободно, легко, да и копеечка всегда есть… А что касается „греха“, так там ведь еще хуже: теперь хоть по своей воле, а там…»

Скоро Авдотья хороший дипломат [108]108
  Дипломат– здесь: утепленный пиджак.


[Закрыть]
себе купила, башмаки и зонтик, стала белым шелковым платочком накрываться.

Митьку своего она совсем забросила, хотя деньги аккуратно каждый месяц отдавала приходившей за ними старушонке и даже сама вызвалась еще рублик накинуть. Конечно, теперь Митька совсем лишний, – только помеха одна. Но однажды на Авдотью тоска напала. Она взяла извозчика и поехала Митьку повидать… Такой стих, видно, нашел: ревела, ревела… Взяла мальчонку к себе на квартиру, только ненадолго. Скоро тоска у нее прошла, Авдотья опять повеселела, и опять Митька не надобен стал… Больно хлопот с ним много. Только две недели безо дня и прожил тогда Митька у матери.

Отвезла его она опять к той же старушонке, которая его раньше воспитывала…

– Что, матушка, нешто надоел он?

– Да уж так… Пущай у тебя живет.

– Знамо, так!.. Только он ведь уж большенький… Ему три годочка, четвертый… Маловато будто трешницы-то, барыня…

Авдотье польстила эта «барыня»…

– Я тебе пять рублей буду платить… Чай, будет?

– Будет, будет… Пять довольно, барыня… Очень довольны, голубушка…

Прошло со времени ухода Авдотьи с промыслов шесть лет, и она совсем «барыней» стала, превратилась в Авдотью Никитичну… Манерам научилась, и выговор совсем другой стал у нее… У бывшей кухарки теперь была своя кухарка. Но несчастный случай перевернул вверх дном всю жизнь Авдотьи Никитичны: она захворала… На лицо болезнь клеймо свое положила, и все благополучие Авдотьи Никитичны рухнуло, как карточный домик от неосторожного дуновения…

Прошел еще год, и Авдотья Никитична совсем сгибла, стала бегать по маленьким кабачкам в трущобах города, пить водку и курить цигарки, начала ходить не в дипломате, а в рваной кофте на вате и не в башмаках, а в глубоких резиновых калошах на босу ногу… Из Авдотьи Никитичны она превратилась в Авдошку…

А тут, как на грех, Митьку ей на руки всучили, – перестала деньги платить за него.

Старуха долго не могла отыскать Авдотью и «задаром» содержала «кропивника» [109]109
  «Кропивник»– тот, о котором заботятся, хлопочут (от «кропотать» – суетиться).


[Закрыть]
почти полгода. Наконец выследив беспутную мать, старуха привела Митьку в кабак и с ругательствами передала матери.

– Пя-ать цалко-овых! Да ты хоть бы двугривенный-то была способна уплатить!.. Вот тебе твое добро! Получи!

С этими словами воспитательница дала тычок Митьке, и тот полетел прямо к Авдошкиным коленям. Пьяная Авдотья злобно отшвырнула Митьку и визгливо стала отругиваться. Последовала отвратительная сцена ругани озлобленной и пьяной бабы.

Митька стоял у стенки и волчонком смотрел на обеих. Разве это мать его? Это – пьяная баба… Она такая страшная, прибьет…

Митька забился в самый угол. Клубы махорки висели под потолком… Кругом чужие пьяные лица… Пол мокрый и осклизлый. Говор, гам, ругань и хохот.

– Паренек! Ты чей? – спрашивает Митьку, садясь на корточки, какой-то широкорожий и бородатый мужик.

– Мамки-и-ин, – гнусит Митька.

– Мой это! – кричит, поднимая голову, Авдотья и хриплым противным голосом затягивает песню:

 
Никто меня не понима-ает,
И никому меня не жа-а-а-ль,
Никто тоски моей не знаи-и-и-ит,
И не с кем разделить пича-а-ль…
 

А Митька прячет свое личико в рукав рубашонки и начинает тихо, подавленно плакать.

IV

Поблизости от набережной Волги был расположен квартал, называемый Косою. Эта часть города, состоявшая из скученных, грязных деревянных строений, изобиловала кабаками, портерными, вертепами [110]110
  Вертеп– пригон.


[Закрыть]
, приютами воров и всех отбросов общества… Узенькие улицы и таинственные проулки и закоулки этого квартала кишмя кишели «зваными, но неизбранными» [111]111
  «Зваными, но неизбранными»– переиначенное евангельское выражение: «Много званых, а мало избранных» (Мф. 20:16).


[Закрыть]
.

В этих трущобах и терлись Авдотья с Митькой. Никакого определенного местожительства они, впрочем, не имели, а шатались по всей Косе, где в различных ночлежках и проводили ночи.

Чаще Авдотье с Митькой случалось проживать в «Теребиловке». Теребиловка – наиболее популярный приют отверженных [112]112
  Отверженные– обобщенное название нищих и бездомных по аналогии с заголовком романа В. Гюго «Отверженные» (1862).


[Закрыть]
. Это – большой двухэтажный деревянный дом, старый, покосившийся вперед, с обросшею зеленым мхом крышею, с подгнившими столбами ворот и с битыми и отливавшими радугою стеклами в окнах… Весь верх дома отдавался ночлежникам на ночь за две копейки, на неделю – за гривенник, а помесячно – за три гривенника… Беспорядочно расположенные в два этажа нары уподобляли это помещение какому-то переезжающему зверинцу… Здесь на голых досках нар и даже под нарами валялись пьяные, больные и голодные люди, вместе – мужчины, женщины и дети… Спертый, душный воздух, нестерпимый смрад, пьяный гам, хохот, детский плач, ругань, драки и песни сливались здесь в хаотический гул и стихали только тогда, когда хозяин Теребиловки приходил из своего помещавшегося в нижнем этаже кабака и тушил огонь сильно коптившей лампы. Дети еще плакали, многие продолжали еще перебраниваться из-за стенки теплой печи, многие еще допивали водку, – но все же гул разом спадал… В воцарившейся ночной мгле слышались стоны, сопение, почесывание, отрывочные слова…

Нередко среди полуночи в Теребиловке молнией разносилось известие, что «отверженных» окружила полиция и сейчас начнется осмотр и обыск. Тогда здесь начиналось столпотворение вавилонское [113]113
  Столпотворение вавилонское– здесь: суета. Основанием для такого использования словосочетания послужила легенда о строительстве башни, которая должна была достигнуть небес. Этому помешал Бог, наказавший самонадеянных людей смешением языков и рассеянием народов (Быт. 11:9).


[Закрыть]
. Поднималась тревожная возня, одни прятали головы, как страусы, другие судорожно лезли к тайному ходу на подволоку. Дети начинали плакать, бабенки визжать… Такие облавы делались раз в три месяца и всегда кончались уловлением какого-нибудь интересного «зверя».

В этом-то зверинце и приходилось большею частью ютиться Авдотье с Митькой.

Под нарой, в углу, спал Митька, а на наре валялась Авдотья в соседстве с каким-то пропойцей «из благородных», который страшно пугал на первых порах Митьку всякий раз, когда, сурово сдвинув брови и подняв к нему указательный палец руки, трагически произносил:

– Sic transit gloria mundi! [114]114
  Sic transit gloria mundi! – Так проходит земная слава (лат.).


[Закрыть]

Этот страшный господин всегда говорил с Митькой грубым и сердитым голосом, хотя бы даже пытался и пошутить с мальчуганом.

– Митька! – ревел он своим сиплым с перепоя басом. – Печально я гляжу на ваше поколенье [115]115
  Печально я гляжу на ваше поколенье… – несколько измененная первая строка из ст-ния М. Ю. Лермонтова «Дума» (1841). У поэта: «Печально я гляжу на наше поколенье».


[Закрыть]
… Подбери, дурак, слюни-то!..

И Митька боялся и начинал канючить, когда этот господин обращал на него внимание:

– Мамань-ка-а-а! – гнусаво пищал Митька. – Чаво он не спи-и-ит, смот-ри-и-ит.

Авдотья приподнимала с руки пьяную, растрепанную голову, а барин начинал декламировать:

 
Беспокойная ласковость взгляда,
И поддельная краска ланит,
И убогая роскошь наряда —
Все не в пользу твою говорит [116]116
  Беспокойная ласковость взгляда… – из ст-ния Н. А. Некрасова «Убогая и нарядная» (1857). Последняя строка приведенного четверостишия звучит у Некрасова: «Все не в пользу ее говорит».


[Закрыть]

 

– Несчастная!! Засни и успокойся!!

– Отвяжись! Заткни глотку-то! – злобно шипела сонная Авдотья и опять, как сноп, брякалась на нару.

А Митька пугливо прятал свою голову под грязный холщовый мешок, служивший ему днем – для сбора подаяний, ночью – подушкой.

Недолго, впрочем, боялся этого соседа Митька! Скоро он освоился и привык к окружающему его обществу, а к «барину» этому стал даже лазить иногда на нару, и тот кормил его пряником, воблой, сахаром… Нашлись и товарищи-сверстники, так что Митька скоро совсем не нуждался в матери и нисколько не смущался тем обстоятельством, что Авдотья по два, по три дня пропадала неизвестно где и по каким причинам. Митька привык жить впроголодь и вполне довольствовался кусочками, которые из жалости бросали ему теребиловские обитатели.

Скоро у Митьки и матери не стало… Однажды осенью, когда Митька вернулся из своих путешествий по Косе ночевать в Теребиловку и спросил барина, не приходила ли маманька, – тот сообщил ему, что маманька не приходила да и не придет никогда более, потому что она наелась спичек, померла, и ее увезли потрошить…

– Сам ты помер… Самого тебя потрошить надо… – сказал Митька, посмотрев с недоумением на барина.

Но прошел день, другой, третий… Маманька не являлась. Митька бегал по Косе и искал мать, не веря сообщенному ему в Теребиловке известию. Но мать не находилась, пропала…

– Увезли ее, дурень, в черном ящике… Не найдешь теперь вовеки… померла, – уверял Митьку хозяин Теребиловки в кабаке, куда зашел Митька, чтобы еще раз поглядеть, не здесь ли сидит маманька.

Пришлось поверить. Митька убежал куда-то и возвратился в Теребиловку только ночевать.

– Дитя печали и несчастья! [117]117
  Дитя печали и несчастья! – возможно, несколько измененная строка из ст-ния Н. А. Некрасова «Когда из мрака заблужденья…» (1845). У Некрасова: «Я понял все, дитя несчастья!».


[Закрыть]
 – приветствовал Митьку барин. – Ложись на материно место… На полу валяться возбраняет гигиена: кокки, микрококки, бациллы, запятые и точки… Ложись, дурак!..

Митька поместился на маманькиной наре.

Долго он не мог свыкнуться с мыслью, что маманька больше не придет… Часто он лежал на наре с раскрытыми глазами и думал. И странно, Митька никак не мог представить себе мать в том периоде жизни, когда она жила вместе с ним в Теребиловке. В детском мозгу резко запечатлелось воспоминание о том недолгом времени, когда он, трехлетний ребенок, временно гостил у тосковавшей Авдотьи Никитичны.

Особенно памятен Митьке один момент, к которому в сущности и сводятся все его воспоминания о том времени.

Вечер. На дворе завывает злобный ветер. Слышно, как отовсюду с шумом катятся грязные ручьи, жалобно поскрипывает что-то в сенях, и сильно дует с полу… Мать о чем-то грустит. Она стоит у стола в раздумье. Слабый свет догорающего дня, пробиваясь полосою через окно, падает на ее лицо, и Митька видит на этом лице не то улыбку, не то что-то другое… Губы у нее как-то поджаты; глаза опущены в землю… На маманьке – синее платье, а волосы связаны в какой-то ком, из которого выбилась прядь на щеку…

И лежит, бывало, Митька на наре, вперив в темноту ночи свои глаза, и ему хочется плакать и воротить ту маманьку…

– Ты, барин, спишь? – тихо спросит Митька соседа.

– А?.. Что?.. – испуганно вскрикнет барин и, приподнявшись на локте, станет протирать заспанные глаза…

– Кто спичками объелся, в рай не попадет?..

– А?..

– Хозяин сказывал, что кто спичками обожрется, в рай не попадет…

– Попадет, попадет… Все там будем… Спи покуда, до раю…

Но Митьке не спится… Он думает о том, допустят ли его маменьку в рай и встретится ли он с ней на том свете…

Прошел месяц-другой… Митька не отставал от Теребиловки и от той нары, где спала его покойная маманька. Барин куда-то скрылся, и на его месте поселился совершенно слепой и глухой старик-нищий. Старичок полюбил Митьку, рассказывал ему сказки и приголубливал сиротинку. Он взял Митьку к себе в поводильщики, и они стали ходить с ним по улицам – сбирать Христа-ради. По возвращении в Теребиловку дед позволял Митьке вынимать из мешка набранное и все, что было послаще, брать себе. По праздникам Митька ходил с дедушкой в церковь и здесь всегда молился за мамку.

– Упокой, Господи, рабу Божью, мою маманьку!..

Однажды они с дедушкой ходили за богатым покойничком на кладбище, и Митька разыскивал маменькину могилу. Но найти ее он не мог, и никто не мог показать ему, где лежит «раба Божия маманька».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю