Текст книги "Зверь из бездны"
Автор книги: Евгений Чириков
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 51 страниц) [доступный отрывок для чтения: 19 страниц]
Сильно затосковало тогда Митькино сердце. Он вспомнил, как ему рассказывали про смерть маманьки: «Сковыряла со спичек головки, размешала их в чаю, выпила и померла». Ничего над ней не пели, никто с ней не прощался, никто по ней не поплакал… Вырыли в глине яму и зарыли в нее бедную маманьку…
За что так поступили с его маманькой – Митька не знал…
V
Весна была в полном разгаре…
На большом дворе больницы росли высокие серебристые тополя и ветлы, а прямо под окнами ползли густые кусты белой акации и бузины… Все цвело, благоухало и радовалось…
Этот двор был вместе с тем и садом. Усыпанные желтым песочком дорожки бежали змейками, извиваясь между густой зеленой травою, и пряталась в крытых клумбах, где пока торчали лишь прямые палки да веточки…
Из окон палаты заразных № 2 открывалась чудесная панорама: вдали, в голубоватой дымке прозрачного весеннего воздуха вырисовывались сверкавшие на солнце купола и кресты церквей отдаленного города. Черной длинной лентою тянулся по голубым небесам дым из высокой фабричной трубы. А внизу – сад с цветущей акацией, с желтыми дорожками, с шелковой муравою, с щебетавшими без умолку птичками…
Митька выздоравливал и начинал уже бродить в длинном парусиновом больничном халате от постели к постели и обратно. Он мог видеть, как хорошо теперь под небом, как ярко зеленеет листва деревьев и травка лужаек, как весело прыгают по веткам акации чирикающие воробушки.
Однако Митька быстро утомлялся и потом большую часть времени принужден был проводить в постели. Лежа он часто ловил глазами солнечных зайчиков, которые дрожали и прыгали по стене и потолку: эти зайчики всегда приводили Митьку в какой-то восторг. Худыми ручонками он пытался дотронуться до них, когда эти зайчики мимоходом скакали через него на стену. Но зайчики убегали, и Митька улыбался слабой улыбкою выздоравливающего ребенка.
Жизнь торжествовала свою победу в этом истощенном тельце, и какая-то непонятная всеобъемлющая радость, какой-то сладкий трепет охватывали Митьку, и он тихо начинал двигать под одеялом ножонками… Так легко и приятно! Митька смыкает веки глаз и отдается во власть чего-то сильного, великого, непонятного… Нет никакой злобы, нет никакого дела ни до кого и ни до чего.
Одно сердило Митьку и часто портило его блаженное состояние: аппетит его возрастал с ужасающей быстротою, а есть давали очень-очень мало: по кружке молока утром и вечером – и больше ничего.
– Дай хоть маленько хлебца! – жалобно просил он сестру милосердия.
– Нельзя. Вредно.
– А я умру вот с голоду…
– Не умрешь.
– Хоть бы когда огурчик соленый принесла!..
– Нельзя. Вредно!..
– Тебе – все вредно!..
VI
К концу мая Митька совсем оправился, и его стали выпускать в коридор на прогулку и сажать за общий стол, где обедали и ужинали все значительно поправившиеся больные.
За общим столом подавали тарелку супу и тарелку каши с молоком, а по праздничным дням вместо каши даже рубленые котлеты с изюмом.
За ужином поедали остатки супа, разбавленного, в интересах объема, кипяченой водою. Белый хлеб в ломтях помещался на блюде, и количество его на каждого не определялось, а только сторож Иван, наблюдавший за порядком во время обеда и ужина, регулировал это количество своим глазом:
– Эй, ты!.. С краю! Четвертый ломоть убираешь!
И больной, сидевший с краю, конфузливо убирал протянутую руку, бормоча в замешательстве:
– Неужто четвертый!.. Эк меня!..
Митька уписывал за обе щеки и, как ребенок, не встречал отпора ни со стороны дяди Ивана, ни со стороны взрослых больных; некоторые даже делились с Митькой своим супом, подливая в его опустевшую тарелку кто ложку, кто две.
– Питайся, паренек! Вишь, какой ты тощий! В чем душа!..
И Митька, довольный прекращением ненавистной диеты, питался всласть.
Для него наступил период настоящего блаженства… Раз в неделю, по субботам, Митьку посылали вместо бани в ванну, помещавшуюся в небольшой комнате в конце главного коридора. Митька любил побултыхаться в теплой воде и просил всегда дядю Ивана пускать его последним – когда уже все вымоются – чтобы подольше посидеть в ванне.
Дядя Иван – мужик добрый, сердечный.
– Ну, Митька! Ходи в ванную! Все перемылись… Держи чистое белье!.. – говорил он, появляясь в субботу вечером в палате.
Митька радостно соскакивал с подоконника, на котором он любил посидеть, как птица на ветке, и, подхватив чистое белье, стремительно несся к ванне.
– Тише, постреленок!.. Башку раскроишь!.. – останавливал Митьку дядя Иван, следуя за ним по коридору.
Дядя Иван пускал воду в оба крана сразу, в холодный и горячий, бросал в ванну плавучий термометр и присаживался на стул, к окну. Митька проворно сбрасывал халат, белье и, голенький, ждал, когда ванна будет готова.
В это время дядя Иван и начинал обыкновенно рассуждать с Митькой.
– Тощой ты больно, Митька!.. Смотри: ноги-то у тебя словно у козла!..
– Ничаво…
– Как – ничаво? Здоровье допреж всего… Тебе много ль годков-то?
– Не знай… Никак, девятый…
– Вот видишь: девятый годок, а ты весь-от со сморчок! Как же ты теперь без отца, без матери?..
– Один…
– Не помнишь, говоришь, родителя-то?
– Какого?
– Да отца-то своего?
– Не знаю… У меня отца не было…
Дядя Иван добродушно-жалостливо ухмылялся:
– Отца не было… Эка сказал!.. Глупый!.. Рази без отца можно?.. Отец-от был, только, выходит, не отец, о, будем так говорить, подлец!.. Мать-то где жила? В услужении, что ли?
– В Теребиловке мы с ней жили.
– Видно, шатущая была… – вслух думает дядя Иван и глубоко вздыхает.
– Тинтиратуры достаточно! Лазай скорей! – говорил он, запирая воду, и опять садился к окну. А Митька залезал в ванну и начинал бултыхаться…
То сядет, то ляжет, то вытянет ноги во всю длину панны и начнет хлопать себя ладонью.
– А ты не брызжи! Эк тебя!.. – добродушно ворчит дядя Иван.
Но Митька пропускает мимо ушей ворчливые замечания доброго дяди Ивана.
– Давно померла мать-то? – спрашивал дядя Иван после небольшой паузы.
– Давно уж… по осени, – беспечно отвечал Митька, поднимая кверху обе ноги.
– Захворала что ли?
– От спичек… Наелась спичек… Ее потрошили…
– Вот ведь грех какой! Господи Боже мой… – шептал дядя Иван и начал припоминать… Осенью действительно привозили к ним в мертвецкую какую-то бабу и действительно ее резали и открыли, что она отравилась спичками… Должно быть, это и была Митькина мать. «А между прочим, кто их знает… Много их ноне спички едят, и многих режут», – заключил он свои размышления.
Утопая в блаженстве, Митька уже нисколько не интересовался своей родословной и давно перестал думать и о маманьке, и о Теребиловке, а добрый дядя Иван вполне заменил ему глухого и слепого дедушку.
Не один, впрочем, дядя Иван баловал теперь Митьку. По четвергам в больницу приходили навещать больных родные и знакомые. Одна из посетительниц обратила внимание на смешную фигуру Митьки, который прогуливался в своем длинном халате по коридору, и начала с ним разговор:
– Что у тебя халат-то больно велик? Возится по полу ведь, как юбка…
– Нет маленьких-то… Все они здесь такие…
– А ты чей?
– Ни-чей!..
– Как так?
– Так…
– Сирота?
– А то рази не сирота?.. – буркнул Митька, исподлобья посматривая на барыню.
– Кто же к тебе сюда приходит? Никого? Бедняжка!.. На вот тебе гостинца!.. Ну! Иди!
Нельзя сказать, чтобы Митьку пришлось упрашивать и ободрять: он довольно проворно приблизился к барыне и очень просто вырвал у нее из рук протянутый пирожок и апельсин. А потом без всяких чувств видимой признательности пошел прочь, пряча апельсин за пазуху, а пирожок в рот.
– Постой! Куда же ты?..
Но Митька, словно боясь, чтобы барыня не передумала и не потребовала апельсина обратно, прибавил шагу и даже не обернулся…
Митька смекнул, что барыня – добрая, и каждый четверг во время приемов посетителей выходил нарочно в коридор и гулял, болтая длинными рукавами больничного халата. Он поджидал барыню… И не напрасно: та всегда приносила ему каких-нибудь лакомств, булочек…
Так проходили в полном довольстве дни за днями. Митька привык к больнице, полюбил ее и чувствовал себя как в раю… Комнаты большие, светлые и теплые; одет хорошо и чисто; всегда сыт; постель мягкая, поят чаем по праздникам, а по четвергам приносят гостинцев, по субботам веселая ванна. Это ли еще не рай после жизни в грязном омуте, в обществе грязных и пьяных людей, жизни впроголодь, жизни без радости, без привета – жизни, сплошь состоявшей из нужды, горя и лишений?..
Да, для Митьки здесь был настоящий рай!
Однажды в субботу, когда Митька бултыхался в ванне, а дядя Иван сидел у окна и по обыкновению философствовал на тему: «Вот она, жисть-то наша!» – в комнату зашел сторож сыпной палаты № 3 Петруха, бывалый человек, из отставных бомбардиров [118]118
Бомбардир– в царской армии ефрейтор и артиллерии.
[Закрыть]…
– Что, Митька, скоро, поди, выпишут тебя, пострела! – спросил он.
– Я не пойду, – ответил Митька и перестал бултыхаться.
– Опять, значит, облачат тебя в твои отрепья, дадут коленкой, и – с Богом! Откуда пришел…
Митька сразу опечалился. До сих пор он ни разу не подумал еще, что рано или поздно должно будет случиться это «коленкой, и – с Богом!».
– Я не пойду, – буркнул Митька. – Я губернатору скажу…
– Не пойдешь, так все ступеньки на лестнице пересчитаешь носом… Вот ведь как у нас!.. Строго!.. Знаешь главную парадную лестницу? На ней, чай, больше сотни ступеней… Губерна-а-а-тору!.. Он тебя издерет, мамин сын…
– Что ты его мутишь? Мешает, что ли, он тебе, – заговорил вдруг до сих пор упорно молчавший дядя Иван. – А еще бымбандир!..
– Не мешает, а все-таки зря держать здесь тоже не приходится. Посмотри в правелы-то… Что она, инструкция-то, приказывает?
Дядя Иван вздохнул и стал поглаживать бороду, Митька вылез из ванны…
– Что это у тебя, малец, на грудях-то? – не отставал придирчивый Петруха…
– Заболело…
– Ну-ка, постой!.. Да, постой, что ли!..
Петруха повернул Митьку к окну и, сдвинув брови, стал пристально всматриваться.
– Смотри, не сифилитуда ли… – сказал он.
– А ты нечего зря-то… – серьезно огрызнулся дядя Иван. – Чай, выздоравливает, кровь играет теперь в ем…
– А вот тебе и играет!.. Вижу уж эту штуку…
– Заживет… У меня раньше уж была такая штука да пропала… – беспечно произнес Митька.
– Ну, вот!.. Она самая и есть!..
VII
На другой день утром фельдшер пришел в палату и направился прямо к Митькиной постели…
Фельдшер давно уже подкапывался под миловидную сестру милосердия палаты № 2 и старательно выискивал случая подгадить ей, чтобы не фардыбачила и не зазнавалась…
– Расстегни рубаху! – сказал строго фельдшер, садясь на кровать к Митьке.
Митька повиновался.
Осмотрев и ощупав где следует Митьку, фельдшер скорчил гримасу и побежал вон из палаты…
– Ходит за больным, ставит термометры и ни черта дикого не видит! Тоже сестрой называется, – злобно прошептал он, скрываясь за дверьми.
В тот же день вечером пришел ординатор, осмотрел Митьку и приказал перевести его в сифилитическое отделение, фельдшер получил нагоняй, а миловидная сестра милосердия получила отставку…
Только самому Митьке было ни тепло, ни холодно. Ему даже стало еще вольготнее; к имевшимся уже благам теперь прибавились новые: кормить стали еще вкуснее и сытнее и в сад на прогулку стали пускать, – в сад, куда так манило Митьку еще в то время, когда он просиживал на подоконнике палаты № 2 и посматривал в окно на цветущую акацию, на желтые песчаные дорожки, на зеленую мураву и на скакавших по веточкам и азартно чирикавших воробышков, на сверкавшие вдали купола и кресты церквей города, на белые облака, плывшие по синему морю небес…
Позади больницы был рассажен огород, где копались – работали для здоровья тихие сумасшедшие и меланхолики. Сад одной своей стороной соприкасался с этим огородом и был отделен от последнего только высокой зеленой решеткою.
Митька очень любил смотреть на этих больных и всегда на прогулке торчал около изгороди, если сумасшедшие работали на огороде. Эти несчастные возбуждали в Митьке какое-то особенное любопытство.
– Эй, сумасшедший! – тихо, с замиранием сердца кричал Митька через решетку, желая посмотреть, что из этого выйдет. Стоявший поблизости сумасшедший отрывался от дела и пристально устремлял взоры на решетку.
Митьке становилось как-то жутко, он отодвигался подальше от изгороди, потом неожиданно показывал сумасшедшему язык или дулю и стремглав, без оглядки, бежал на другой конец сада… Проходило несколько минут, Митька успокаивался и опять осторожно прокрадывался к страшному огороду. Возьмет камешек, присядет за кустик и лукнет в сумасшедшего… Однако ничего интересного не выходило…
«Чего бы еще испробовать?» – думает Митька и скоро изобретает: на длинную палку он привязывает куст крапивы, просовывает конец палки с крапивой через решетку в огород и сдержанно, так, чтобы не разбудить дремлющего надзирателя, кричит:
– Эй! Сумасшедший!.. На-ка поешь!.. Сумасшедший!!!
– Ты сам дурак набитый! – неожиданно отвечает ближайший больной, не поворачиваясь к Митьке.
Но Митька думает, что этот не сумасшедший, а какой-нибудь другой болестью хворает, и сконфуженно оправдывается, вытаскивая обратно свою палку с крапивой:
– Чего ругаешься-то?.. Я ведь не тебе это кричал, а вон тому… сумасшедшему… Вон с лейкой-то стоит…
– А что, дядя Иван, на огороде-то не все, чай, одни полоумные? – проверяет потом свои сомнения Митька. – Другие, чай, здоровые гуляют?..
– Которые есть поумнее тебя!.. – шутит дядя Иван. – А что?
– Обругал меня один дураком набитым…
– За что?
– Кто его знает!.. Я иду мимо, его не трогаю… А он кричит: «Дурак набитый! Дурак набитый!..»
– А ты все-таки больно близко-то не подходи… Которые злые есть, – предупредил дядя Иван.
– Ну? А чего он сделает, сумасшедший-то?..
– Убьет! Чего с него взять-то? Сумасшедший – так он и есть сумасшедший… Бывали случаи, друг дружку убивали до смерти…
– Ну? А они, чай, через решетку-то не перелезут?.. Высокая она…
– Которые есть на пять сажен махают! Вот что! – врал дядя Иван для устрашения озорного Митьки.
Когда Митька узнал, что сумасшедшие могут на «пять сажен махать», он перестал производить над ними свои научно-любительские эксперименты… Теперь он стал обращать больше внимания на музыку, которая иногда вырывалась из раскрытых окон стоявшего на дворе флигеля, занимаемого старшим доктором.
Митька подходил поближе к музыке, приседал за куст акации и слушал. Когда там заиграют какой-нибудь марш, Митька начинает помахивать рукой и притоптывать ногою в такт марша… В его воображении сейчас же встают «солдаты с музыкой», за которыми он иногда бегал по городу, – и сам он на время превращается в офицера.
Впрочем и в комнатах Митька имел немало развлечений. Надо сказать, что в новой палате Митька встретил своего старого знакомого, – того самого господина «из благородных», с которым он жил когда-то в Теребиловке. Барин встретил Митьку очень приветливо и все восклицал:
– И ты, Брут! [119]119
И ты, Брут! – крылатое выражение. По преданию, с такими словами обратился римский диктатор Юлий Цезарь (102 или 100 – 44 до н. э.) к своему убийце, Доциму Юнию Альбину Бруту (ок. 84–43 до н. э.).
[Закрыть]
– Я тебе не брат, – отвечал Митька…
Барин обезножил, ходить не мог и все валялся на постели. От скуки он приглашал то одного, то другого больного-однопалатника к своей койке сразиться «в дурачки».
– Дитя позора и несчастья! Митька! Иди в карты сыграем! – звал он Митьку, когда не отыскивалось охотников.
– Я не умею…
– Иди, несчастный!.. Мать с проклятием сына носила и с проклятием его родила [120]120
Мать с проклятием сына носила и с проклятием его родила… – измененные строки из ст-ния Н. А. Некрасова «Убогая и нарядная» (1857): «Ты со скрежетом сына носила // И с проклятьем его родила».
[Закрыть]… Иди! Научу! В «пьяницы» хочешь научу?
Митька подходил к постели барина, и тот начинал ему объяснять теорию игры «в пьяницы». Ученик оказался понятливым и после двух-трех уроков уже с азартом гнул в руках грязные, засаленные карты и вступал в спор с учителем:
– Чай, король важнее туза?..
– Нет, братец… Сперва это было, давно уж… А теперь, братец мой, туз важнее… Давай-ка взятку-то мне! Нечего…
– Нет, врешь! Не жиль! – горячился Митька и сгребал лапами взятку.
Барин помирал со смеху и отнимал у партнера взятку.
– Ну, так я – наплевать!.. – сердился Митька и бросал на постель к барину карты.
– Ну, возьми, возьми! Шут с тобой! Пусть король будет старше! Ходи дальше!
– Вот то-то и есть!.. – говорил успокоенный партнер.
Барину очень хотелось водки, но достать ее здесь было очень трудно. Барин ругал порядки и грозил, что сейчас же выпишется и прямо в кабак!.. Однако вспомнив, что ходить он не может, барин смирялся и топил свою грусть в «дурачках» да в храпении на всю палату.
– Митька! Иди достань водки или иди играть «в пьяницы»!.. – хрипло кричал он, восстав от сна, но в дверях появлялся Петруха и останавливал:
– А вы, господин Калинский, не орите больно-то!.. Здесь больница, а не трахтер…
– Как часто прах гордится перед прахом, хоть оба – только прах!.. [121]121
Как часто прах гордится перед прахом, хоть оба – только прах!.. – Источник цитаты не установлен.
[Закрыть] – патетически восклицает Калинский, а Петруха ворчал:
– По пашпорту будто ваше благородие [122]122
Ваше благородие– обращение к офицерским чинам.
[Закрыть], а по обращению – кабацкая затычка…
VIII
Проходило и лето. В клумбах больничного сада уже расцвели все цветы. Горели ярко-красные пионы, скромно красовались бледные лилии, и гордые георгины снисходительно улыбались бархоткам… А там выглядывали кокетливые анютины глазки и насмешливо посматривали в сторону ивана-да-марьи… Курица хохлатка с целым семейством цыплят разговаривала на больничном дворе с беспомощно попискивающими детками… Старая свинья, собственность старшего доктора, похрюкивая от удовольствия, из всех сил чесалась об угол крыльца.
Митька все еще блаженствовал… Калинский тоже поправился – он мог уже ходить, хотя еще очень медленно и с тростью…
Старые знакомые вместе гуляли по саду и по коридорам, продолжая играть «в пьяницы», рассуждать на разные темы. Калинский рассказывал Митьке о бабочках, о мухах, об обезьянах, о деревьях и едва успевал удовлетворять Митькиной любознательности.
Однажды, когда приятели бродили по саду и по обыкновению, рассуждали на одну из подобных тем, из окон докторского флигеля полились мелодичные звуки пианино.
– Давай слушать! Пойдем поближе! – предложил Митька. Они подошли к изгороди и опустились на травку под кустом акации прямо против окон флигеля.
Был тихий августовский вечер. Солнце уже покинуло небосклон; последние лучи его играли еще на церковных крестах отдаленного города, утопавшего в розоватой дымке вечерней зари. В воздухе повеяло прохладой, сыростью…
Во флигеле были гости, там кто-то играл одну из бетховенских сонат… Минорные, ноющие аккорды то стихали, замирали, то вдруг переходили в мажорные и гремели сильными и энергичными басовыми нотами… Тихо-тихо пробивалась среди стихающего грома звуков одна тоскующая нотка: как струйка журчащего ручейка, дребезжала она колокольчиком, потом откуда-то к ней присоединилась другая тоскующая нотка… Гром становился тише, слабее… Вот он уже казался только эхом пролетевшей грозы – и вдруг лилась нежная, ласкающая мелодия.
Долго Калинский и Митька молчали. Калинский полулежал, положив голову на руку, и смотрел в землю. Митька сидел, сложив ноги калачиком, и разиня рот смотрел куда-то в пространство…
– А у тебя мать есть? – тихо спросил вдруг Митька, продолжая сосредоточенно смотреть в пространство…
– А? Что?.. – вздрогнув, спросил Калинский.
– Мать у тебя померла?
– Да-да… Есть… Померла… – рассеянно ответил Калинский, не изменяя своей позы.
Наступило опять молчание. Музыка по-прежнему неслась из окон, то гремя, то стихая…
– А ты любишь ее, мать-то?.. – спросил вдруг Митька.
Калинский не отвечал. Его лицо передергивалось судорожной улыбкой, и в глазах блестели слезы… Митька, не дождавшись ответа, дернул Калинского за рукав халата и снова спросил:
– Ты любишь мать-то?..
Но вместо ответа Митька услыхал вдруг какое-то сопение и всхлипывание…
– Ты что? – удивленно спросил Митька.
– Люблю! Люблю!.. Всех я люблю!.. И тебя!.. И тебя… – зашептал сквозь прорывающиеся рыдания Калинский и стал целовать Митьку, обливать его слезами и крепко прижимать к своей груди.
Митька вывернулся и бросился бежать. А Калинский остался на месте. Опустившись на траву, он стал рыдать, пряча свое лицо в рукав халата.
– Дядя Иван!.. С ума он сошел! – запыхавшись, сообщал Митька в больничном коридоре сторожу.
– Кто, парень?..
– Да барин!.. Надо его загнать в огород.
– Чаво болтаешь-то, озорной!..
– Вот тебе крест! Лопни мои глазыньки… Сцапал меня вдруг да и давай душить… Укусить норовил, только я вырвался…
Спустя десять минут Калинского принесли на носилках в палату… Лицо его посинело; на щеке краснела алая струйка крови, прячась где-то под усами. Из груди вырывалось хрипение… А спустя еще десять минут, когда из окон флигеля лилась по-прежнему музыка, – вынесли из палаты в мертвецкую труп горемычного неудачника…
Смерть приятеля произвела сильное впечатление на Митьку, особенно когда он узнал, что барина будут «потрошить»… Ночью он не мог заснуть и боялся посмотреть на пустую койку, где несколько часов тому назад играл с барином «в пьяницы»… Ночь была светлая, белая… Серебряный месяц, выглянув из-за крыши докторского флигеля, смотрел через окно палаты так внимательно, пристально, – казалось, он хотел услышать, как бьется трусливое Митькино сердце… С другой стороны окна можно было видеть глухую каменную стену мертвецкой… Митька туда не смотрел, но одно уже то обстоятельство, что в окна можно видеть это страшное место, заставляло Митьку прятать свою голову под одеяло…
Митька не хочет думать о барине, а он неотступно стоит в его воображении… Вот он высокий, худой, с отекшим лицом и мутными глазами, с колючим подбородком… «Адамово яблоко» у него на горле большое выставилось… А на щеке пластырь налеплен. Митьке лезут в голову воспоминания последних дней: как они играли давеча утром в карты, а вчера разговаривали о рае; как гуляли по саду и барин сказал, что у свиньи душа… Митька слышит знакомый голос, грубый, хриплый… А потом вспомнится, как давеча вечером в саду барин сцапал его и как барина притащили на носилках в палату, как он хрипел…
«Хоть бы ночь скорей прошла!» – думает Митька и ежится под одеялом. Ему душно, но голову он боится выставить… А ночь тянется, тянется… Серебряный месяц глядит уже в другое окно. Вот кто-то из больных закашлялся и завозился… Слава Богу!.. Митька так рад, что вблизи есть хоть один неспящий человек… Теперь не так страшно. Сразу отлегло от сердца… Можно выставить и голову.
Митька расправляет ноги и высовывает из-под одеяла свою бритую голову…
– Уф!.. Как жарко и душно!.. Тебе не спится? – шепотом спрашивает Митька проснувшегося больного…
– Да, паренек…
«И ничего страшного нет! – думает Митька. – Нечего бояться барина: он мертвый… Он не шевелится и не может сюда придти…»
Только когда серебряный месяц перестал смотреть в окна и вместо него глянул слабый проблеск наступающего утра, Митька перестал совершенно бояться и заснул, как мертвый.
IX
Жизнь пошла своим чередом.
Митька очень скоро примирился с отсутствием барина. Карты барин забыл взять у Митьки, и он отыскал себе нового партнера, который выучил его играть еще в «свои козыри»…
Прошел август. Ведренные дни сменились продолжительным и настойчивым ненастьем… Пошли бесконечные маленькие дождички; посерели небеса, и, печально кружась в воздухе, стали падать с тополей пожелтевшие листочки…
Большие окна больницы стали казаться меньше, стекла их постоянно потели, отчего внутри больницы сделалось как-то темнее, угрюмее и неприветливее…
Дядя Иван уже приходил со двора в коротеньком полушубке и морщился, стряхивая воду с картуза и приговаривая:
– Эка мокрота, сырость!..
Митька не ходил больше в сад, где теперь бегали только собаки да беспрепятственно рылась в клумбах докторская свинья, поедая заброшенные георгины…
В одно пасмурное утро пришел в палату фельдшер, осмотрел некоторых больных – в том числе и Митьку – и, сказав Петрухе: «Этих к выписке!» – ушел.
К выписке!.. Это значит «коленкой, и – с Богом!»…
Митька долго сидел на своей койке и сосредоточенно теребил завязки наволочки на подушке. Пришел Петруха и стал ходить между койками и стирать на некоторых черных дощечках надписи, а «скорбные листы» – вытаскивать и перекладывать в одну руку…
– Что, Митька, правду я тебе говорил? – грубо бросил Петруха, стирая доску у Митьки. – Неохота небось!.. Избаловался!
Митька промолчал. Когда Петруха вышел из палаты, он тоже выбежал оттуда и торопливо направился по коридору в комнату дяди Ивана.
– Дядя Иван!..
– Ну!..
– Разя мне отсель уходить? – тихо спросил Митька.
– А что? Кто сказал?
– Фельдшер к нам приходил… Сказал – выписать…
Дядя Иван вздохнул и почесал за ухом:
– Видно, так… Ничего не поделаешь!..
– Я еще маленько пожил бы… – произнес почти шепотом Митька.
– Эх!.. Ведь не я, милый, тут хозяин-то… Чаво я?.. Я бы само собой.
– Попроси-и-и!..
– Разя меня послушают?! Да ведь нельзя… Это уж положенье такое…
– Я стал бы тебе помогать… Пол подметать шваброй… Я умею…
Дядя Иван только причмокнул губами и вздохнул…
– Митька!.. Что ты убег? Иди за мной! – раздался вдруг голос Петрухи, просунувшего в дверь свою голову.
Митька оборотился к стене и, замолкнув, застыл на месте.
– Иди, мол!.. – прикрикнул Петруха.
Митька молчал и не двигался.
– Тебе говорят али нет?
Дядя Иван опять вздохнул, почесал за ухом и стал возиться около ванны, хотя в этом не было никакой надобности.
Петруха вошел в комнату. Он взял за руку Митьку и потащил вон.
Митька заревел и начал упираться…
– На вот!.. Уперся – не своротишь… Н-ну! Иди, что ли! – уже со злостью крикнул Петруха и поддал Митьке коленкой сзади.
Митька вылетел из комнаты. Петруха поволок его по коридору.
Из дверей попутных палат выходили больные и печально провожали глазами плакавшего Митьку…
– Куда ты его? – спросил один из них Петруху.
– В чахаус! [123]123
Чахаус– искаженное «цейхгаус».
[Закрыть]К выписке назначен…
Прошли главным коридором и свернули влево; потом спустились по каменной лестнице в нижний этаж и опять зашагали каким-то полутемным холодным проулочком… Митька едва поспевал за Петрухой и как-то подпрыгивал на ходу, продолжая тихо всхлипывать и потягивать носом.
Вот дошли наконец и до «чахауса»…
В конце проулочка – окно с железной решеткой, а направо – черная дверь… Пахнет сыростью, затхлостью, кругом тоскливо и сумрачно… Точно к склепу подошли…
– Подожди здесь! – сказал Петруха, а сам вошел в дверь, которая жалобно взвизгнула ржавыми петлями.
– Одежду, вашескобродие, от номера шестнадцатого! К выписке…
– Мужская или женская?
– Мальчонка…
Такой диалог глухо донесся откуда-то, словно из-под земли, через непритворенную дверь: послышались шаги, потом со звоном отомкнулся где-то замок, потом – другой, третий…
Кругом было тихо, мертвенно тихо.
Смотритель «чахауса», старик с трясущимися руками и беззубыми челюстями, ворчал, отыскивая одежду номера шестнадцатого, кашлял, ругался, сморкался, чихал и хлопал дверками шкапов…
– Номер шестнадцатый – баба! Ты что-нибудь спутал… – прошамкал он наконец.
– Никак нет, вашескобродие. Шестнадцатый… Верно…
– Из какого отделения?
– Из третьего… Сперва он был во втором заразном, а потом перевели его…
– Ну вот… дурак!.. Под каким номером он был в том отделении?
– Сичас, вашескобродие, сбегаю, – виновато проговорил Петруха, подобострастно улыбаясь, и побежал справляться.
– Смирно сиди! Никуда не ходи, а то… – на ходу бросил Петруха, торопливо шагая мимо Митьки.
Звонко раздавались шаги Петрухи в пустынных каменных коридорах… Эхо сдваивало эти шаги, отчего казалось, что Петруха бежит… Но вот шаги затихли, и опять кругом воцарилась мертвая тишина.
Жутко вдруг стало Митьке. Опять вспомнился Калинский – и дрожь мурашками пробежала по его спине. Где-то что-то стукнуло, и Митька, спрыгнув с подоконника, опрометью влетел в «чахаус».
Из глубины дальней комнаты выглянула «архивная крыса» и, сощурившись, пристально посмотрела на Митьку.
Постояв несколько мгновений на месте, архивная крыса подошла к двери и спросила шамкающим ртом:
– Тебе что?
– Ничего!..
– Ты… У тебя который номер?
– Я без номера…
Крыса безжизненно посмотрела еще несколько мгновений, повела как-то носом, сморщилась и ушла…
«На колдуна похож», – подумал Митька.
Вбежал Петруха.
– Куда залез? Я тебе приказывал там, – прошептал он, ткнув Митьку в загривок, и чинно, на цыпочках вышел в следующую комнату.
– Во втором отделении он был, вашескобродие, под номером девятым.
– То-то вот и есть… остолоп… – прошамкала крыса и опять стала щелкать замками.
– Поди возьми! Отрепья одни… Вон – узелок!.. Башмаки… – показала крыса ногою Митькину одежду.
– Больше ничего? – спросил Петруха, сгребая с нижней полки шкапа узелок с башмаками.
В ответ щелкнул со звоном замок.
– Ну иди, молодец, за ширму! На твое добро!.. Скидывай казенное! – приказал Петруха Митьке.
Митька уже послушно исполнял все, что ему приказывали. Спустя минут пять Митька вышел из-за ширмы неузнаваемым: опять на нем были коротенькие с заплатками штанишки, опять на ногах были стоптанные штиблеты с отстающими подошвами и с торчащими из дыр пальцами.
– Вот мешок-от свой еще прихвати! Пригодится… Хоша его крысы и объели маленько, ну да им ведь тоже жрать надо… – сказал вышедший из-за ширм вслед за Митькою Петруха и бросил на пол грязный, связанный веревочкой мешок…
Митька наклонился и поднял мешок…
– Теперь при всем параде! Пойдем в приемную!
Опять пошли коридором, опять спускались по какой-то маленькой лестнице.
– К выписке! Номер девятый! – вскрикнул Петруха, втолкнув Митьку в приемную.
Фельдшер сидел у стола и писал что-то. У двери стоял рассыльный Семен и позевывал, прикрывая рот ладонью…
Митька апатично повел глазами по стенам, по потолку, по полу и, остановившись на фельдшере, подумал: «Хохол какой из башки торчит у него… Ровно петух».
Фельдшер докончил «отношение» и, отбросив ручку, схватил пресс-бювар [124]124
Пресс-бювар– то же, что пресс-папье.
[Закрыть]и сильно стукнул два раза по бумаге. Потом он запечатал бумагу в пакет, на котором помимо адреса написал крупными буквами: «С приложением бродячего мальчика».
– В полицию, – произнес он, подавая рассыльному Семену вложенный в разносную книгу пакет.
– С эфтим мальцом?
– Да. Сдай пакет и мальчишку приставу, или кто там будет…
– Шагай, паренек, за мной, – сказал рассыльный, ткнув пальцем задумавшегося Митьку.
Когда Митька с рассыльным вышли за ограду больницы, пахнул в лицо неприятный ветер и подул во все дыры и прорехи Митькиного рубища… Под ногами зашлепала жидкая грязь и забулькала дождевая вода.
– Вот по тропочке-то шагай, малец! Не лезь зря-то… – сказал рассыльный Семен, мимоходом взглянув Митьке на ноги. Но Митька не разбирал теперь тропочек. Он шагал медленно, с понурой головой, и только потягивал носом.
Прошли первый пожелтевший лужок, прошли длинный забор огорода сумасшедших… Митька оглянулся назад и с любовью посмотрел на вырисовавшийся в тумане фасад высокого каменного дома, где он провел столько радостных, счастливых дней. Слезка скатилась с ресницы митькиного глаза и упала на мокрый лужок.