Текст книги "Мужчины, рожденные в январе"
Автор книги: Евгений Рожков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц)
Вновь его грудь наполнилась воздухом весны. Сердце застучало так, что невольно потекли слезы, и он застонал.
– Что, Илюша? – кинулась к нему жена.
Его так звали в далеком детстве.
– Ничего, от холодного воздуха в носу щиплет…
Он стиснул зубы и зажмурился, чтобы остановить слезы. Память высветила мгновение из далекого детства.
На берегу реки стоит мальчик, река сочится прохладной синью; над полем полуденное солнце, жара течет по земле; в воде огромная ветла моет свои волосы-ветви, над бугром, поросшим ромашками и какими-то желтыми цветами, от запаха которых хмельно кружится голова, гудят шмели; в реке стоит молодая женщина и смеется, по пыльной дороге на водопой идет корова, и рогатая голова ее качается, как у заведенной игрушки.
Мальчик боится зайти в воду к зовущей его матери – глубоко, а оставаться на берегу боязно, потому что к реке идет корова.
Мать смеется и зовет мальчика, и ее любовь к нему, которую он еще не понимает, а только чувствует – она есть, как есть солнце, и любовь мальчика к матери, которая наполняет его, и эта корова за спиной, дыхание которой он уже слышит, побеждают страх перед холодной водой и глубиной. Он взвизгивает и бросается в холодную синь к матери.
Мальчик охватывает ручонками мать за шею, прижимается лицом к ее мокрым, пахнущим луговым сеном волосам и плачет, сам не понимая от чего: то ли от недавнего страха, то ли от счастья, что доплыл до матери.
Мать гладит мальчика по головке, успокаивает, выходит с ним из воды и идет к ветле мимо коровы, которая, напившись, удивленно смотрит на них большими влажными глазами, и изо рта ее капает прозрачная вода.
Мать разрешает мальчику побегать по берегу. Он мчится по мокрому упругому песку к кустам. Мальчик вовсе не бежит, а летит над землей, переполненный любовью и восторгом.
Кто ж тогда знал, что этот мальчик пройдет, проедет и пробежит по многим землям и странам и судьба приведет его на «макушку» земли – Чукотку, а жизнь молодой женщины оборвется через пятнадцать лет в родной избе, в которую угодила одна из первых бомб страшной войны? Кто это мог знать?
Где же ты, пятилетний Илюша?
Может, тал, в темной вечности, уже поседевший мальчик встретит свою мать, которая не успела поседеть? Но разве они вернутся в синюю реку жизни?
«Лечи себя памятью о детстве, – сказал он самому себе шепотом, – Это все, что тебе осталось».
В маленькой комнатке санитарной авиации Осокина раздели и положили на кровать. Мучительно было лежать беспомощным в этой бетонной клетке. Он стал вспоминать, где мог видеть того мужчину, но вспомнить не мог. Много лиц за долгие годы прошло перед ним.
Жена достала сборник рассказов Чехова и стала читать вслух. Медсестра ушла в отдел перевозок узнать насчет самолета.
– Не надо читать, – попросил жену Осокин. – Я знаю этот рассказ. Читал его в юности, в войну и здесь, совсем недавно. Послушай, Кира, что я тебе скажу. Эта поездка для меня как зубная боль – не лежит к ней душа. Если что-то случится, так пусть я останусь навсегда здесь, чем где-то там… Тут моя жизнь, и тут буду я. Если она меня и возьмет, то все равно не сломит.
– О чем ты говоришь? Что ты решил?
Она побледнела, ее измученное лицо исказилось в страдальческой гримасе, потом она подалась вперед, сползла с табуретки, заломила руки и, уронив голову на его кровать, зарыдала. Горе, копившееся в ней днями и неделями, которое она не успевала выплакивать в короткие светлые ночи, хлынуло из нее, будто из большой раны кровь.
– Милый, родной мой, не покидай меня! Они тебя тут зарежут, нет мне без тебя жизни, и я уйду вместе с тобой. Как же так, сам себя губишь! И зачем же ты надумал такое?
Горе душило ее. В нем, Осокине, были все ее радости и беды. С далекой девичьей поры, когда он приходил к ней из соседней деревни и парни с их улицы, не желавшие уступать ее пришельцу, ввязывались с ним в драку, для нее, кроме него, никого больше не существовало.
Мать ее, очень тихая и боязливая, тоже была против жениха из другой деревни, с которой вечно враждовали. Но Кира (ее так назвал дед в честь какой-то красивой барыни, в которую он был влюблен в молодости и на которую она была якобы похожа) решительно: заявила, что если ее не отдадут за Осокина, наложит на себя руки.
Он всегда был ее опорой, ее утешением, ее верой – ее жизнью.
– Кира, выпей воды и успокойся, слезами ничего не изменишь, а решение мое верное. Я не отступлюсь, не даром же родился в январе.
Через несколько минут, подавив рыдания, Кира Анатольевна торопливо взяла стакан воды и стала пить.
– Прости меня, Илюша, – вытирая платочком заплаканное лицо, сказала она. – Давай все спокойно обсудим.
– Я всегда считал, что обладаю двумя хорошими качествами: настырностью, трезвой, не глупой настырностью, и приживаемостью. На фронте я приживался там, где люди сходили с ума от страха. Я не трус был, я знал – если надо, так надо… И это «надо» заставляло меня выживать и жить. Каждый мужчина должен многое испытать. Испытание – это санитар мужества, оно убивает вирус мещанства. Если ветер укрепляет корни дерева, то испытание – характер мужчины.
– Ведь там больница какая, аппаратура хорошая и врачи лучшие, – перебила его жена.
– Может, чуть все и получше, но дела не меняет. Риск остается, разница в процентах, но проценты процентами… Главное, морально здесь я лучше себя буду чувствовать. Боюсь до смерти самолета, кажется, что живым из него не вынесут. Потом сама знаешь, какое у меня сердце.
Она вдруг опять сорвалась и заплакала.
– Почему, почему это должно быть все с тобой?
– Глупо! У каждого свое. Вытри у меня пот на лице, – попросил он. – Я еще терпимо себя чувствую, месяца три поживу, ну а при удачной операции, может, и больше. В жизни я кое-что сделал, резковат иногда с людьми был, ну да понимавшие – прощали… Постой, так вот кто это!.. Шрамов! – Осокин подался вперед, лицо его еще сильнее побледнело, – Кира, я видел Шрамова.
– Какого Шрамова? – не поняла жена.
– Того, того самого… Ну того, что на бюро… и его дочку мы искали, – от волнения Осокин стал заикаться.
– Ох, господи! Где ты его видел?
– Он стоял у второго вертолета. С портфелем, в замшевой куртке. Я вначале не узнал его, а теперь убежден, что это он. Кира, умоляю тебя, может, вертолет еще не ушел… Или хотя бы узнай, в какой поселок он улетел. Он должен знать правду, найди его.
Кира Анатольевна торопливо накинула пальто, у двери остановилась, спросила:
– Как же ты один-то?
– Ничего со мной не будет. Не теряй времени, Медсестра сейчас придет.
Дверь за женой захлопнулась. Осокина мелко, противно затрясло, перед глазами поплыли оранжевые пятна.
«Только бы теперь не умереть, – подумал он. – Это очень важно!»
«Крепись, – говорил он себе, – крепись, ты же январский, и тебе на роду написано быть стойким».
Хлопнула дверь, пришла медсестра.
– Куда это ваша жена как угорелая побежала? Я ей кричу, а она не отвечает. Наш самолет сел, пора собираться, скоро посадку объявят. Насилу место выбила вашей жене, народу летит прорва – отпуска.
– Простите меня, сделайте укол… сердце… плохо, – еле слышно прошептал Осокин.
Сестра глянула на землистое лицо больного и кинулась к своей аптечке.
За жизнь, а особенно за долгие месяцы болезни он хорошо изучил себя. Познания, почерпнутые из популярных медицинских изданий, прочитанных с пристрастием больного, плюс воображение позволяли представлять, что происходит с ним.
Пока медсестра возилась с аптечкой и шприцем, он, чувствуя холод в ногах, понял: сердце все слабее и слабее гонит кровь, давление в сосудах падает, в ногах и руках кровь застаивается, и нервы посылают тревожные сигналы в головной мозг, а тот приказывает сердцу работать сильнее, но оно так ослабело, что не в силах выполнить приказ.
Какое теперь в нем отчаянное сражение! Еще немного, и сердце проиграет его. Нужна помощь, действенная, решительная.
Вот так было в далеком детстве. Как-то он сорвался с дерева и ударился сильно о землю. Он лежал, раскинув руки, видел голубое небо и не мог вздохнуть. Он слышал, как стучит собственное сердце, но окаменел. Потом что-то лопнуло внутри, что-то там произошло, он задышал и увидел, как по небу летят журавли.
Он кричал теперь себе, что нужно бороться даже тогда, когда сердце станет холодным и твердым – за жизнь всегда нужно бороться.
Руки у Беллы подрагивали. Десятки раз она делала подобные уколы, делала легко и быстро, а теперь, разволновавшись, не могла найти вену.
Пульс угасал, посиневшее лицо больного каменело.
Наконец она нашла вену, ввела в нее иглу. Кровь тонкой вишневой ниточкой поползла в шприц. Белла легонько надавила на поршень, и содержимое медленно начало уходить в вену.
Несколько минут Осокин прислушивался к себе, чувствуя, как сердце набирает силу, как уже ритмично бьется. Теперь оно победит, теперь оно выиграет сражение!
На душе стало спокойно.
– Ну как, легче? – спросила Белла.
– Легче… Вы не суетитесь, мы никуда не полетим, – уверенно произнес Осокин, после укола он действительно почувствовал себя хорошо.
– Как не полетите? У нас документы и все такое…
– Выслушайте меня внимательно…
– Вы что?! Ничего себе закидончики! – перебила Осокина медсестра. Она вспыхнула, лицо ее пошло пятнами. – Мне приказано вас довезти, и я довезу.
Белла не была профессиональной медсестрой, не умела сдержаться, ей ужасно хотелось в город.
– Может, я умереть хочу, – попытался пошутить Осокин, но Белла не поняла его шутки.
– Мало ли что вы хотите, не дадим мы вам умереть, – строго и так уверенно сказала она, что Осокин улыбнулся.
– Послушайте!..
– Я и слушать не хочу… Уж все обговорено, меня там даже жених ждет. А вам говорить сейчас вообще нельзя.
– Ну вас к черту! – вспылил Осокин.
– Подбирайте выражения! – сестра зло закусила губу.
– Я объясняю вам, что в моей жизни была совершена очень большая ошибка. – Осокин перевел дух, дотянулся рукой до полотенца, висевшего на спинке кровати, и вытер пот на лице. Одного человека оклеветали, и я, не разобравшись, поверил в эту клевету. Так получилось, что я сильно верил тому, кто оклеветал. А проверить все обязан был, как коммунист, в конце концов. Его исключили из партии и судили. Клеветник стал домогаться его жены. Довел ее до петли. У них дочь была, ее забрала одинокая женщина, а отцу в тюрьму написала, что дочь погибла вместе с матерью. Женщина работала в сельсовете, когда пришел запрос, она подделала справку.
Через несколько лет невинный человек вышел на свободу и написал мне, что на моих руках кровь его жены и дочери. Жуткое, но справедливое обвинение. Я обязан был тогда разобраться. Мы не имеем права ошибаться, если дело касается человеческих судеб.
В общем, когда все выяснилось, то клеветника уже не было в живых. Он поехал в отпуск в Крым и там утонул.
Несколько лет я искал ту женщину и девочку, но найти не мог. А семь лет назад все-таки нашел. Девочка об отце ничего не знала. Теперь я увидел этого человека. Ведь он считает, что его дочь погибла. Понимаете? Какой груз…
– Как в кино… Я в кино такое видела, – восхищенно сказала медсестра. Глаза ее горели. – Если вы видели его у того вертолета, то он недалеко полетел, в соседний поселок. Я могу написать, у меня там подруга. Как его фамилия?
– Не надо писать, я сам напишу. Вас действительно ждет жених?
– Да так, – Белла смутилась, – сейчас женихов нет…
– Это еще успеется.
Дверь отворилась, вошла Кира Анатольевна, запыхавшаяся, с растрепанными волосами. Она устало опустилась на табуретку и сказала:
– Это не он. Вовсе не Шрамов. Мужчина сейчас придет сюда…
Через несколько минут постучали в дверь. Сестра открыла ее и провела в комнату к Осокину мужчину лет сорока восьми.
– Вы не Шрамов? – спросил Осокин, хотя уже видел, что это не он.
– Нет, а что?
– На Севере давно?
– Только прибыл, вот до места назначения не доберусь. Рейс опять отменили. Я видел, как вас несли…
– Извините, мы ошиблись…
– Ничего, бывает…
Мужчина ушел.
– Позвоните Лыткину! – попросил медсестру Осокин.
Главврач был молод, любил рисковать, и Илья Иванович верил в него. Белла, вышла в соседнюю комнату, но вскоре вернулась с телефоном на длинном шнуре и подала трубку Осокину.
– Говорите.
– Алло, да. Я… – спокойно произнес Осокин.
– Илья Иванович, вы в самом деле решили вернуться? – спросил молодой голос.
– Решил, Олег Вениаминович.
– А операция как?
– Делайте вы.
– Я подобных еще не делал.
– Надо ж когда-то начинать. Кто-нибудь попадет к вам еще – уже будет практика.
– Да… задали вы задачу, – в голосе молодого врача чувствовалась твердость.
– Если нужно, могу написать расписку.
Главврач помолчал, потом сказал:
– Хорошо, передайте сестре трубку.
Сестра, сматывая на руку шнур, вышла в соседнюю комнату.
– Вот и все, дело сделано, – сказал Осокин, обращаясь к жене. – Поедем домой. У меня такое чувство, будто я возвращаюсь из длительной командировки, уставший, но наполненный жаждой работы. Через недельку все будет хорошо.
Кира Анатольевна всхлипнула.
– Да будет! – напустился на нее, Осокин. – Сходишь завтра в райплан, возьмешь у Ксении Евгеньевны документы, отчеты на носу, надо помочь им.
Солнце, лившееся в крохотное оконце, заполнило всю белую чистую комнатушку. Оно, казалось, расширяло ее, делало выше, просторнее. Послышался раскатистый гул турбин идущего на взлет большого самолета. «Жизнь продолжается, жизнь никогда не останавливается», – подумал Осокин.
– Кира, – обратился он к жене. – Ты должна найти этого человека и объяснить ему все. Долгие годы жег мне сердце этот случай.
– Мы вместе найдем…
– Не перебивай. Я устал сегодня. Столько переговорено… Я сейчас острее почувствовал: как бы много мы в жизни ни сделали, это не защитит нашу совесть от боли за причиненное хоть одному человеку горе.
Лицо Осокина было освещено солнцем. И оно показалось Кире Анатольевне необыкновенно молодым. Она смотрела на мужа, и слезы текли по ее щекам. Сейчас, в эту минуту, сильнее всего на свете она любила его.
Он смотрел на жену и думал, что любовь к ней сделала его жизнь счастливой. Вспомнилось, как в молодости он дрался за эту любовь, как на фронте она помогала ему идти к победе, как горд был, что у него есть такой верный и необходимый друг.
Осокин был наполнен желанием работать, любить и жить. Он знал: все, что есть на этом свете, в этом мире – все предназначено для любви. Может, и его болезнь – начало иной ее грани, более мудрой, более трагичной, чем прежде. Он был наполнен гулкой верой в будущее.
Вина
Стаховы проснулись рано. Окно светлело как провал в белый таинственный мир. Свет был плоский и, казалось, не входил в окно, а стоял подле серой бездонностью зародившегося дня.
Екатерина зажгла в комнатах электричество, и окно померкло. Женщина принялась гладить выстиранное накануне белье. Вениамин, угрюмо посматривая себе под ноги, ходил по комнате, точно искал какие-то следы. Потом вышел в сени, где пахло овчиной, достал из ящика столярный инструмент, тоненькие, ровно напиленные еловые доски от ящика и принялся что-то мастерить. Из сеней слышались то редкие – глухие по дереву и звонкие по металлу – удары молотка, то тоскливый, протяжный стон обозленного рубанка.
Екатерина работала медленно и старательно. Она тщательно отутюживала углы пододеяльников, расшитых синими цветочками, складки розовых наволочек с рядами прозрачных пуговок, тугие рубцы двуспальных, накрахмаленных до хруста простыней. Но и в этой чрезмерной старательности ей было неуютно, как в комнате некогда обидевшего человека, и ей не удавалось хоть на время уйти от горя. Прошлое наплывало, как тень облака, окрашенное мучительной памятью о погибшем сыне.
Падая в шестилетнюю глубину прожитых дней, вдыхая влажноватый запах отутюженной материи, в котором угадывался запах сырой свежей земли, Екатерина с необъяснимой настойчивостью пыталась удержаться в том далеком времени.
В ту зиму Екатерина почти не спала. Сереже было пять месяцев, и он часто болел. Они жили в растрескавшемся деревянном двухэтажном доме, обреченном временем и местными властями на снос. Дом летом наспех подлатывали с оглядкой все на тот же неизбежный снос, который из-за недостатка жилья из года в год откладывался. У них была маленькая комнатка, как и у остальных жильцов, в основном непрактичных, бесшабашных молодоженов, втиснутых в этот дом как бы для испытания холодом. Екатерина тайком включала самодельный электрообогреватель – асбестовую трубу с толстой спиралью на четырех ножках, который поглощал уйму электричества; от этого часто горели самодельные предохранители, а из-за них между жильцами промороженного дома вспыхивали по нескольку раз в день буйные, как ветер в поле, ссоры. И днем, и ночью Екатерина боялась крепко заснуть: отключится электрообогреватель, комнату тут же выстудит, малыш во сне раскроется и простынет.
Навсегда, наверное, в памяти сохранилось розоватое тление толстой спирали, маслянистый, тяжелый дух раскаленного вольфрама, синеватый отблеск инея в промороженных углах, стон пурги за перекошенным окном, бугорки снега между рамами, тяжелая ночная ругань подвыпивших парней – ругань здесь считалась обычным делом, – булькающий храп в соседней комнате, а в другой – ненасытный скрип старой кровати, бесконечность стылой полярной ночи.
Теперь она не могла понять: неужто все, что ей довелось испытать, должно было завершиться маленьким холмиком глинистой земли, отдающей болотом и прелью, под которым навеки остался лежать их шестилетний сын Сережа?
Как-то муж упрекнул Катю в том, что она не любит сына, что вообще женщины гораздо меньше отцов привязаны к детям, будто дети для них – забава.
Какая жестокая неправда! Но С мужем Екатерина никогда не спорила. Он не привык слушать других. По всякому поводу у него есть своя теория, оправдывающая любой его Поступок. Таких теорий на нем напялено, как кольчуг, столько, что к душе его не пробиться.
С бельем Екатерина управилась быстро. Без дела она не могла сидеть. Работа, как некий ограничитель, удерживала от отчаяния.
Она достала пылесос, который стоял в самодельном шифоньере, и слегка оцарапала при этом локоть. Стала ждать, когда короткая ниточка крови засохнет. С этим шифоньером, обитым хрупким оргалитом, всегда приходится мучиться: то обрываются полки, вешалки, то срываются с узких петёлек двери. Да и тесен он, портит вид в квартире, но хорошую мебель на Крайний Север почти не завозили, а если уж что-то сюда и попадало, то доставалось тому, кто был пронырливее.
Жужжание пылесоса непостижимым образом успокаивало. Может быть, за те два года, сразу после школы, которые Екатерина проработала уборщицей, она привыкла к этому шуму? Вот и теперь, хотя последние пять лет она продавала билеты, в кинотеатре, шум пылесоса ей все еще нравился и всегда успокаивал.
Познакомилась Екатерина с Вениамином на танцах, где и сейчас знакомится молодежь поселка. Правда, теперь все больше устраивают танцульки на квартирах, собираются компаниями. Что гонит молодых в эти тесные мирки? Ну а тогда, было это почти восемь лет назад, в клубе собирался весь поселок. Играл нескладно, но громко самодеятельный оркестр, и в маленьком зале с низким потолком, коричневыми стенами, увешанными победными диаграммами, стонал пол от топота сбившихся в кучу танцующих. Танцы для Кати были единственным развлечением, единственной радостью. Она не поступила в институт, срезалась на иностранном, который во всех классах давался ей с трудом, и устроилась уборщицей на почту – некуда было податься. Правда, можно было устроиться в больницу, в магазин или на стройку, но без специальности ей бы пришлось выполнять грязную тяжелую работу и не было бы свободного времени, а тогда-то, сразу после неудачи с институтом, она разгоряченно готовилась вновь попытать счастья.
Новичков в поселке замечали сразу. Вёниамин появился на танцах в новеньком светлом костюме из кримплена – материала очень модного в то время.
В стайке молоденьких девчонок, где была и Катя, сразу зашушукались – видный, не то что другие парни, пришел на танцы совершенно трезвым. Вокруг девчат всегда табуном ребята, а когда оркестр, потрясая диаграммы и стены клуба, начинал играть очередной танец, в особенности медленное танго «Брызги шампанского», каждый старался заполучить хоть кого-то в партнерши. Стоять девчонкам на танцах не приходилось. И Вениамин крутился возле девчат со всеми, хотя новички обычно держались в стороне, пока к ним не приглядятся. Особо наглых и горячих до девчат местные парни всегда охлаждали кулаками. А к нему «свой» прилипло сразу и прочно, как латка на клею, хотя уж он-то в этом светло-сером кримплене средь мешковатых, старомодных шерстяных и бостоновых черных «фраков», стоивших хороших денег, явно выглядел чужаком. Он сразу же обзавелся приятелем. Мишка Пузырь – коротышка с паучьими стеклянными глазами – всегда при ком-то находился: угождает, дает советы, которых никто не слушает, ибо они бесконечно глупы.
Катя дважды отказала в танце Пузырю – господи, он же ей до плеча! – а в третий раз он стал шептать, что старается не для себя, и стал расписывать, выкатывая стеклянные глаза, какой мировой этот парень в светлом кримплене. А уж потом ее пригласил новичок. Когда в танце Катя прижималась щекой к его плечу, она чувствовала, что костюм, как все новые вещи, пахнет сырыми опилками. Это ж надо, весь танец новичок проговорил о каком-то буддизме! С ним служил бурят, который и просветил его насчет этой религии, которая будто бы возвышает душу, делая человека отрешенным от мира. Он, Вениамин, стремится к освобождению – нирване – высшей цели человеческих устремлений, чистой, как абсолют, позволяющей человеку воспарить над жизнью и смертью.
Из всего сказанного Катя ничего не поняла, кроме одного: парень хочет казаться оригиналом и заливает несусветное, а если так, то она ему действительно нравится.
Он приглашал ее на каждый, танец, это как-то само собой выходило, и ее безропотно уступили ему, хотя из-за нее соперничали три парня. Даже обидно было, что они так легко от нее отказались. Да и сама она сразу привыкла к новичку – надо ж такому быть! – ведь по натуре была не очень общительна. Он держался так, будто Катя все о нем знает и он все знает о ней.
Катерина не спеша водила щеткой по еще новому паласу. Пылесос гудел ровно, как игрушечный самолетик. Когда щетка плотно прилипала к ковру, пылесос начинал захлебываться, визжать и даже дерзить, выводя: уйдиии, уйди… иии…
«Если бы у вещей была душа, они бы меня, за мою доброту к ним, куда сильнее любили, чем некоторые люди».
А в сенях стучит молотом муж, как всегда что-то ладит на своем верстачке. Он называет работу с деревом успокоительной гимнастикой, любит стругать, пилить, что-то мастерить. Правда, поделки его почти всегда приходится выбрасывать или сжигать в печи – он никогда не старался делать их красивыми или нужными в хозяйстве.
Была середина ноября, стоял плотный, зимний мороз. Море сковало тонким льдом, в сильный шторм его ломало, гнало на берег, и торосистые горы, как горы битого стекла, в солнечную погоду исходили многоцветной радугой, а лунными звездными ночами серебрились до ломоты в глазах. Снега на улицах поселка было еще мало, но он уже спрессовался от шквальных ветров. Они ходили у моря, по улицам поселка, иногда, чтобы согреться, забегали в теплые подъезды домов, где на них беззлобно рычали потревоженные сонные, смирные северные псы. Вениамин много говорил о любви, о человеческой личности, неповторимости индивида, необходимости особого уважения к себе, которое помогает выстоять в жизненных штормах, о самоконтроле, еще о чем-то, чего Екатерина не могла или не хотела понять, Она считала, что человек зря ломает голову над всякой заумной ерундой. Нужно просто жить, как жили люди века – открыто и доверчиво. Он вскоре почувствовал, что его разглагольствования ни к чему и, к ее радости, не стал больше философствовать.
Им было хорошо в те первые месяцы.
Когда Екатерина призналась, что ждет ребенка, Вениамин принял это спокойно.
К свадьбе готовились в спешке. Родители Вениамина, кержаки из глухой сибирской деревни, которых Катя представляла себе как замшелых старообрядцев, не приехали на свадьбу и даже не поздравили молодоженов. В семье Екатерины считали, что замужество дочери будет непрочным, и относились к свадьбе с затаенной холодностью.
Приглашенные и вообще все в поселке решили, что Екатерина Вениамину не пара, что она захомутала такого парня тем, что уложила его с собой в постель – дурное дело ведь не хитрое. Свадьба превратилась в обыкновенную скучную попойку, и подарки новобрачным преподнесли дурацкие: зонтик, надувной матрас и прочую дребедень.
Она часто впоследствии думала, почему после медового месяца, который длился вовсе и не месяц, а может, всего-то неделю, между ними точно черная кошка пробежала и, обозлясь, они, как враждующие государства, осыпали друг друга упреками и ложными, надуманными и, как теперь она понимала, вовсе необоснованными обвинениями. Катя почти ничего не умела делать по хозяйству, а Вениамин любил порядок и, как он выражался, «налаженное, здоровое бытие», которого, мол, требует современная, «предрасположенная к стрессовым ситуациям, полная повседневной героики трудовая жизнь». Сарказма в его словах она не улавливала, просто сразу поняла, что характер, у Вениамина неуживчивый, с барскими замашками: принеси то, принеси это, не так сделала.
Он затевал ссоры из-за пустяков: плохо погладила брюки, не так что-то сказала, посмотрела слишком внимательно на кого-то, задержалась на работе (объяснений он не принимал), пересолила еду (отравить меня решила, ведь соль – яд!), вовремя не постирала желтую рубашку, которую он любил надевать под свой серый кримпленовый пиджак.
Может, меньшим из зол именно в те первые месяцы после свадьбы был бы развод? Но Катя ждала ребенка, и будущее страшило ее. Теперь-то она знает, что трагедия вовсе не в том, что тебя не понимают, а в том, что не хотят понимать, не желают считаться с тобой.
В душе Катя заставляла себя верить, что у них в семье еще все изменится, что произойдет чудо (бывают же в жизни всякие чудеса) и они заживут мирно. Она любила Вениамина. При всех неурядицах она стала винить только себя, угождала мужу, задабривала его, как всесильное языческое божество, как просветленного и непогрешимого Будду, о котором она понятия не имела, только помнила, что ей рассказывал о нем ц, дни гуляния под луной Вениамин.
Родился Сережа. Екатерине стало особенно тяжело: мальчик часто хворал. И тогда Катя поехала с сыном отдыхать на море. Четыре месяца под ласковым солнцем, у бесконечной морской синевы, в дурманящем запахе эвкалиптов и роз, под пирамидальными тополями и высокими стручкообразными зелеными кипарисами пролетели как один день.
После ее возвращения Вениамин будто с ума сошел: почти каждый вечер приходил с работы выпивши, дебоширил, придирался по пустякам. И когда он ее несколько раз побил просто так, как он сам выразился, для профилактики, нужной, по его разумению, каждой русской бабе, она не возроптала, не возненавидела его, как это бывает с другими женами, – все стерпела ради малолетнего сына. Она осунулась, постарела, ее не узнавали подруги. Мать плакала – понятно, жалела единственную дочь, – но не настаивала, чтобы она вернулась домой, а говорила, что все молодые семьи нынче живут безобразно, потому что ни в ком нет ни веры, ни боязни. Мать вообще-то была неверующей, но, как многие женщины ее возраста, при случае вспоминала о боге. Отец Екатерины тоже был не сахар – пил, но Екатерина была поздним ребенком И совсем не помнила отца пьющим. Потом с годами, уже постарев, он образумился и родители зажили дружно.
Года три длилась эта «развеселая» жизнь. Зимой, как раз после Нового года, пробыв всю ночь в какой-то компании, Вениамин вернулся домой под утро, помятый, расстроенный, пропахший табаком. Долго лежал на диване, не то думал о чем-то, не то просто отдыхал от утомительной ночи, потом выпил коньяку и ни с того, ни с сего стал собирать свои вещи в большой чемодан. Он не спешил, когда укладывал белье, рубашки и костюмы, ничего не объяснял. Смуглое, с узковатым разрезом глаз, большими пухлыми губами красивое лицо, от коньяка порозовевшее, было вызывающе спокойно и сосредоточенно. Катя поняла, что муж уходит навсегда: раньше он уходил без вещей, и она знала: рано или поздно вернется. Ее охватил страх: как же она теперь будет жить? А еще ее пугали разговоры: мы ж предвидели, мы ж предупреждали, так оно все по-нашему и вышло.
Он собрал чемодан, не спеша надел пальто с волчьим воротником, в котором был похож на богатого купца, и с ухмылкой, поигрывая ключом от чьей-то квартиры, направился к выходу.
Катя кинулась мужу на шею, залилась слезами, зашлась в плаче, шепча как заклинание: не уходи, не уходи… Потом она потеряла сознание, и Вениамину стоило больших трудов привести ее в чувство. Он тогда не ушел, но с самой Екатериной что-то произошло, будто она переродилась.
Екатерина заканчивала уборку в зале, а мысли ее были в прошлом.
Как-то Сережа пришел с улицы, остановился у порога и стал пристально глядеть на мать. Губы у мальчика подрагивали, как будто он собирался расплакаться.
– Ты что, сынок? – спросила как можно ласковее обеспокоенная Екатерина.
Сережа молча продолжал смотреть на нее.
– Мам, ты меня любишь? – неожиданно спросил он.
Такого вопроса она не ожидала, хотя дети часто спрашивают матерей об этом.
– Ты ж мой сынок, – ответила Екатерина.
И тогда он кинулся к ней. Она подхватила его на руки, ощутила на щеке, под левым ухом, горячее и сбивчивое дыхание сына. Они долго молчали. Потом Сережа спросил:
– Ты меня не бросишь?
– Да нет же, нет. Но что с тобой такое?
– Мамка Коли Абдашева пьяная как закричит на него: убью, если еще раз стакан с вином разобьешь. А мне можно разбить стакан?
– Конечно, – спокойно и ласково ответила она, – Я даже не рассержусь.
И тут она заплакала.
– Мамочка, ты не плачь, – сказал он, – Я никогда, никогда не буду бить стаканы.
В полдень Стаховы вышли из дома. Было пасмурно и сыро. Темные тучи, будто нанизанные на что-то и оттого неподвижные, гладкие и тугие от чрезмерной наполненности сыростью, ощутимо обремененные ею, готовые в любое время лопнуть и изойти на землю совершенно ненужным ей дождем, почти цеплялись за двухэтажные дома поселка.
Было тоскливо идти под огромной тучевой гроздью, с печалью думая о том, что где-то на земле тепло и солнечно, пасутся на лугу, отмахиваясь от мух, коровы, над речкой и песчаным обрывом, истыканным дырами, летят бумерангами стрижи, на отмели верещат и брызгаются мутной водой ребятишки, рассекая речную гладь, оставляя узкую ленту рябоватого следа с ровными кругами по бокам, молодые ребята катают на лодках загорелых девушек, которые притворно ахают, когда холодные брызги от весел попадают на их разгоряченные тела.